LINEBURG


<< Пред. стр.

страница 7
(всего 15)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>


ВЕЩЬ, АБСТРАГИРОВАННАЯ ОТ ФУНКЦИИ
Если я пользуюсь холодильником для охлаждения продуктов, то он служит практическим
опосредованием — это не вещь, а холодильник. Именно поэтому я им не обладаю. Обладать
можно не орудием, отсылающим нас к миру, но лишь вещью, абстрагированной от своей
функции и соотнесенной с субъектом. На данном уровне все предметы обладания причастны
одной и той же абстракции и отсылают друг к другу в той самой мере, в какой они отсылают
лишь к субъекту. Тогда они организуются в систему, благодаря которой субъект пытается
восстановить для себя мир как некую приватную целостность.
У каждой вещи, стало быть, две функции: одна — быть используемой, другая — быть обладаемой.
Первая функция связана с полем практической тотализации мира субъектом, вторая же — со
стремлением к абстрактной самототализации субъекта вне мира. Эти две функции находятся в
обратном соотношении. В предельном случае чисто практическая вещь — машина получает
социальный статус. Или наоборот, вещь как таковая, лишенная функции или абстрагированная от
своего применения, получает сугубо субъективный статус — становится предметом коллекции.
Это уже больше не ковер, стол, компас или статуэтка — это просто «вещь». «Прекрасная вещь»,
— скажет коллекционер, а отнюдь не «прекрасная статуэтка». Не определяясь более своей
функцией, вещь квалифицируется самим субъектом; но тогда все вещи оказываются равноценны в
плане обладания, то есть страсти к абстракции. Одной вещи уже не хватает, для полноты проекта
всегда требуется серия вещей, в пределе — их всеобъемлющий набор. Поэтому обладание какой
бы то ни было вещью несет человеку одновременно и удовлетворение и разочарование: за нею
беспокояще проглядывает целая серия. Примерно то же самое происходит в плане сексуальном:
если любовное отношение ориентировано на любимого во всей его единичности, то любовное
обладание как таковое удовлетво-
97
ряется лишь сменой предметов, или повторением одного и того же, или взаимной подстановкой
всевозможных предметов. Только при более или менее сложной организации вещей, отсылающих
одна к другой, каждая вещь делается достаточно абстрактной, чтобы переживаться в абстрактном
чувстве обладания.
Такая организация называется коллекцией. Обычные окружающие нас вещи сохраняют
двойственный статус: их функциональность постоянно растворяется в субъективности, обладание
смешивается с применением в тщетных попытках достичь целостной интеграции. Напротив того,
коллекция может служить нам моделью обладания — здесь эта страсть торжествует победу, здесь
проза обиходных вещей превращается в поэзию, в триумфальный дискурс бессознательного.

ПРЕДМЕТ-СТРАСТЬ
«Коллекционерство, — пишет Морис Реймс, — это своеобразная игра страстей» («Странная жизнь
вещей», с. 28). Для ребенка это зачаточный способ освоения внешнего мира — расстановка,
классификация, манипуляция. Активная фаза коллекционерства бывает, судя по всему, у детей
семи — двенадцати лет, в латентный период между препубертатным и пубертатным возрастом. В
момент полового созревания страсть к коллекционерству имеет тенденцию пропадать, но нередко
вновь появляется сразу же после. В дальнейшем же эта страсть чаще всего бывает у мужчин в
возрасте после сорока лет. В общем, во всех случаях она четко соотносится с сексуальным
состоянием субъекта; коллекционерство выступает как мощный компенсаторный фактор в
критические фазы сексуальной эволюции. Эта страсть всякий раз взаимодополнительна с
активной генитальной сексуальностью; однако она не просто подменяет ее, а знаменует регрессию
к анальной стадии, выражающейся в жестах накопления, упорядочения, агрессивной задержки и
т.д. Коллекционерское по-
98
ведение не равнозначно поведению сексуальному, оно не имеет целью удовлетворить влечение
(как фетишизм), однако оно может давать не менее интенсивное реакциональное удовлетворение.
Здесь вещь всецело осмысляется как предмет любви. «Пристрастие к вещи заставляет
рассматривать ее как сотворенную самим Богом; так коллекционер фарфоровых пасхальных яиц
считает, что сам Бог сотворил для них прекраснейшую и оригинальнейшую форму, причем сделал
это исключительно на радость коллекционерам...» (Морис Реймс, с. 33). «Я без ума от этой вещи»,
— говорят коллекционеры, и все они без исключения, даже при отсутствии фетишистской первер-
сии, окружают свою коллекцию атмосферой скрытности, затворничества, таинственности и
лживости, где проступают все характерные черты запретных отношений. Именно такая страстная
игра сублимирует это регрессивное поведение, вплоть до мнения, что человек, ничего не
коллекционирующий, — «кретин и жалкий человеческий отброс»1.
Итак, сублимация коллекционера связана не с природой собираемых им вещей (они могут
варьироваться в зависимости от возраста, профессии, социальной среды), но с его собственным
фанатизмом. Этот фанатизм — один и тот же у богатого любителя персидских миниатюр и у со-
бирателя спичечных коробок. В этом смысле нередко проводимое различение «коллекционера» и
«любителя» (один любит вещи в их серийной последовательности, другой — в их чарующе-
единичном разнообразии) ничего не решает. И тот и другой наслаждаются обладанием вещами,
основанным на том, что каждый элемент, с одной стороны, абсолютно единичен и тем самым
эквивалентен живому существу, в конечном счете самому субъекту, — а с другой стороны, может
образовывать серию, то есть допускает бесконечную игру подстановок. Здесь налицо и квинтэс-
сенция качественности и манипуляция количеством. Возникая из смешения разных чувств
(осязания, зрения), из
1
Г-н Форон, президент общества собирателей сигарных колец (см. журнал «Льен», «Клуб франсэ дю ливр», май 1964 г.).
99
интимного отношения к избранному предмету, обладание связано также и с поиском,
упорядочением, обыгрыванием и соединением вещей. Одним словом, в нем чувствуется аромат
гарема, вся прелесть которого во взаимопроникновении серийности и интимности (при том что
один элемент всегда является привилегированым).
Человеку легче всего стать владельцем тайного сераля среди своих вещей. Отношения между
людьми, осуществляясь в сфере уникальности и конфликтности, никогда не позволяют так тесно
слить абсолютную единичность и безграничную серийность; поэтому такие отношения всегда
являются источником тревоги. Напротив того, в сфере вещей, последовательно-гомологичных
элементов, можно обрести спокойствие. Разумеется, ценой хитроумной ирреализации, абстракции
и регрессии — но это неважно. «Вещь для человека, — пишет Морис Реймс, — это что-то вроде
неживой собаки, принимающей его ласки и на свой лад умеющей их возвращать, что-то вроде
зеркала, верно являющего ему не реальный, а желанный образ» (с. 50).

ЛУЧШЕЕ ИЗ ДОМАШНИХ ЖИВОТНЫХ
Собака — удачный образ: действительно, комнатные животные образуют промежуточную
категорию между людьми и вещами. Собаки, кошки, птицы, черепахи или канарейки своим
трогательным присутствием означают, что человек потерпел неудачу в отношениях с людьми и
укрылся в нарциссическом домашнем мирке, где его субъективность может осуществляться в
полном спокойствии. Отметим попутно, что эти животные лишены пола (нередко специально
кастрированы для жизни в доме), — подобно вещам, они бесполые, хотя и живые, именно такой
ценой они могут стать аффективно успокоительными; лишь ценой собственной кастрации,
реальной или символической, они способны играть для своего владельца регулятивную роль в
отношении страха кастрации — ту роль, которая в высшей степени присуща и всем окружаю-
100
щим нас вещам. Ибо вещь — это безупречное домашнее животное. Это единственное «существо»,
чьи достоинства возвышают, а не ограничивают мою личность. В своей множественности вещи
образуют единственный разряд существующих объектов, которые действительно могут
сосуществовать друге другом, не ополчаясь друг на друга своими взаимными различиями, как
живые существа, а сходясь покорно к средостению моей личности и без труда слагаясь вместе в
моем сознании. Вещь лучше, чем что-либо другое, поддается «персонализации», а вместе с тем и
количественному пересчету; и эта субъективная бухгалтерия не знает исключений, в ней все мо-
жет стать предметом обладания и психической нагрузки или же, при коллекционерстве,
предметом расстановки, классификации, распределения. Таким образом, вещь в буквальном
смысле превращается в зеркало: отражаемые в нем образы могут лишь сменять друг друга, не
вступая в противоречие. Причем это безупречное зеркало, так как отражается в нем не реальный, а
желанный образ. Одним словом, собака, от которой осталась одна лишь верность. Я могу смотреть
на нее, а она на меня не смотрит. Вот почему вещи получают всю ту нагрузку, что не удалось
поместить в отношения с людьми. Вот почему человек столь охотно идет на регрессию,
«отрешаясь» от мира в своих вещах. Не будем, однако, обманываться этой отрешенностью,
породившей целую сентиментальную литературу о неодушевленных предметах. Эта
отрешенность есть регрессия, эта страсть есть страсть к бегству. Конечно, вещи играют регуля-
тивную роль в повседневной жизни, они разряжают немало неврозов, поглощают немало
напряжения и энергии скорби; именно это придает им «душу», именно это делает их «своими», но
это же и превращает их в декорацию живучей мифологии — идеальную декорацию
невротического равновесия.
101

СЕРИЙНАЯ ИГРА
Но ведь такое опосредование очень скудно — как же человеческое сознание ему поддается? Здесь
сказывается вся хитрость нашей субъективности: обладаемый предмет никогда не бывает скудным
опосредованием, он всегда наделен абсолютной единичностью. Это происходит не на уровне
фактов: разумеется, обладать «редкой», «уникальной» вещью составляет идеальную цель
собирательства, но, с одной стороны, в реальном мире никогда не докажешь уникальность того
или иного предмета, а с другой стороны, наша субъективность прекрасно обходится и без нее.
Специфическое качество вещи, ее меновая стоимость возникают в социокультурной сфере;
напротив, абсолютная единичность появляется в ней оттого, что она обладаема мною, - а это
позволяет мне и себя самого опознавать в ней как существо абсолютно единичное. Такова
величественная тавтология, которая делает наше отношение к вещам столь насыщенным, столь
примитивно легким, столь иллюзорно, зато интенсивно вознаграждающим1. Более того — эта
замкнутая цепь может регулировать (хоть и не так легко) и наши отношения с людьми: здесь
удается то, что не удается на уровне интерсубъективном. Вещь никогда не противится повторению
одного и того же процесса нарциссической самопроекции на бесконечное множество других
вещей; она его даже требует, содействуя тем самым созданию целостной обстановки, тотализации
самопредставлений человека; а в этом как раз и заключается волшебство коллекции. Ибо человек
всегда коллекционирует сам себя.
Нам становится теперь яснее структура системы обладания. Коллекция создается из череды
элементов, но ее последним членом служит личность самого коллекционе-
1
Но отсюда же и неудовлетворенность, связанная с тавтологичностью всей системы.
102
pa. И обратно, эта личность образуется как таковая лишь в процессе последовательной
самоподстановки в каждый из предметов коллекции. В плане социологическом сходная структура
еще встретится нам в системе модели и серии. В обоих случаях мы констатируем, что серийность
или коллекция суть основополагающие предпосылки обладания вещью, то есть взаимоинтеграции
предмета и личности1.

ОТ КОЛИЧЕСТВА К КАЧЕСТВУ: УНИКАЛЬНАЯ ВЕЩЬ
Такую гипотезу можно, казалось бы, оспорить, напомнив о страстной привязанности любителя
именно к тому или иному конкретному предмету. Однако ясно, что этот уникальный предмет как
раз и является тем конечным элементом, который резюмирует собой целую категорию вещей,
привилегированным членом парадигмы (возможно, лишь виртуальной, стертой или
подразумеваемой) — одним словом, эмблемой серии.
Лабрюйер, иллюстрируя в своих портретах любопытство как страсть, изображает, в частности,
коллекционера эстампов: «Я глубоко опечален, — говорит этот человек. — Боюсь, что вообще
перестану собирать эстампы. Понимаете ли, у меня полный Калло, за исключением одного-
единственного эстампа; правда, он не из лучших, скорее даже из наименее примечательных, но
только его мне и недостает для полного собрания. Я уже двадцать лет охочусь за ним и вот теперь
утратил всякую надежду найти его: это очень
1
Серия почти всегда представляет собой своеобразную игру, когда один из элементов можно выделить и рассматривать
как модель. Мальчик бросает на землю металлические крышки от бутылок: какая из них упадет лицом вверх? Совсем не
случайно, что в конечном счете ею оказывается одна и та же, — просто он на ней остановил свой выбор. Он сам
является и этой моделью, и всей придуманной им иерархией; он отождествляет себя не с одной из крышек, а с тем
фактом, что она непременно выигрывает. Но он присутствует и во всех остальных как в немаркированных членах
оппозиции; кидая их одну за другой, он разыгрывает свое развертывание в серию, а тем самым превращает себя в
модель — в ту, что выигрывает. Этим иллюстрируется и психология коллекционера — коллекционируя те или иные
избранные предметы, он всякий раз сам выступает как предмет у них во главе.
103
тяжко»1. Здесь с арифметической ясностью видно, что целая серия минус один элемент
переживается как равноценная одному недостающему последнему члену2. В этом элементе сим-
волически резюмируется вся серия; без него она — ничто; в результате он обретает по отношению
ко всей количественной последовательности странное качество квинтэссенции. Это уникальный
предмет, специфичный в силу своего конечного положения, и тем самым он дает иллюзию какой-
то конечной цели. Собственно, так оно и есть, но мы видим, что к своей качественности он все
время идет через количественность и что ценность, сконцентрированная в этом единственном
означающем, фактически совпадает с той, что циркулирует по всей цепи промежуточных
означающих парадигмы. Это можно было бы назвать символизмом вещи (в этимологическом
смысле слова symbolein)3, когда целая цепь значений содержится в одном-единственном своем
звене. Вещь служит символом не какой-либо внешней инстанции или ценности, но прежде всего
целой серии вещей, членом которой сама является (а также и символом личности, которой она
принадлежит).
На примере из Лабрюйера прослеживается и еще одно правило, а именно что вещь обретает свою
ценность лишь в свое отсутствие. Дело тут не просто в эффекте неудовлетворенного желания.
Вопрос в том, создается ли вообще коллекция для того, чтобы стать завершенной, и не играют
ли в ней основополагающую роль лакуны — роль позитивную, ибо именно в лакунах субъект и
обретает себя объективно; появление конечного члена серии означало бы, по сути, смерть
субъекта, отсутствие же его позволяет субъекту лишь играть в свою смерть, изображая ее как
вещь, а тем самым заклиная. Подобная лакуна переживается как страдание, но именно она и
позволяет избежать окончательного завершения коллекции, что значило бы окончательное
устранение реальности. Таким образом, можно лишь
1
Ж. де Лабрюйер. Характеры, или Нравы нынешнего века. М.-Л., 1964. С. 314. — Прим. перев.
2
При этом таким последним членом может оказаться любой элемент серии: любая гравюра Калло может стать той
самой, без которой у меня не будет «полного Калло».
3
Служить опознавательным знаком (греч.). — Прим. перев.
104
порадоваться за лабрюйеровского коллекционера, не нашедшего своего последнего Калло, —
ведь, отыскав его, он сам перестал бы быть тем, вообще-то, живым и страстным человеком, каким
он пока что является. Собственно, безумие начинается как раз тогда, когда коллекция замыкается
и теряет ориентацию на этот недостающий член.
О том же, видимо, говорит и другой случай, приведенный у Мориса Реймса. Некий библиофил,
собиратель уникальных экземпляров, как-то узнал, что нью-йоркский книготорговец выставляет
на аукцион экземпляр идентичный одному из тех, которыми он владеет. Он срывается с места,
приобретает эту книгу, затем приглашает судебного пристава и сжигает второй экземпляр в его
присутствии, дабы тот составил протокол об этом уничтожении. Вложив документ в свой
собственный том, который вновь сделался уникальным, он, ублаготворенный, идет спать.
Происходит ли здесь борьба с серийностью? Только на первый взгляд; фактически уникальный
экземпляр заключал в себе ценность всех других возможных экземпляров, и, уничтожив второй,
библиофил лишь восстановил подорванное было совершенство символа. Будучи отрицаема,
предаваема забвению, разрушаема, оставаясь лишь виртуальной, серийность все равно никуда не
девается. В ничтожнейшем обиходном предмете, равно как и в недоступнейшем раритете, она
питает собой чувство собственности и игру страсти. Без нее игра была бы невозможна, а значит,
не было бы и обладания; собственно говоря, не было бы и самой вещи. Вещь в полном смысле
уникальная, абсолютная, не исходящая из какой-либо модели и не размноженная в какой-либо
серии, просто немыслима. Она так же не существует, как и чистый звук. И подобно тому как звуки
обретают свой реальный тембр через серии обертонов, так и вещи обретают свою символичность
через более или менее сложные парадигматические серии, соотносясь тем самым с человеком в
поле господства и игры.

ВЕЩИ И ПРИВЫЧКИ: ЧАСЫ
Каждая вещь располагается на полпути между практической специфичностью (функцией),
составляющей как бы ее явный дискурс, и поглощенностью в некоторой серии/
105
коллекции, где она становится элементом дискурса скрытого, повторяющегося, наиболее
элементарного и наиболее устойчивого из всех. Такая дискурсивная система вещей гомологична
системе привычек1.
Привычка есть нечто дискретно-повторяющееся (хотя в семантике слова и содержится идея
непрерывности). Вычленяя в течении времени «привычные» нам схемы, мы разряжаем потенциал
страха, таящийся в его непрерывности и в абсолютной единичности его событий. Точно так же и
вещь, включаясь в дискретную серию, попадает в наше распоряжение, в наше владение. Это и есть
дискурс субъективности, в котором вещи составляют особо отмеченный регистр, — своей
дискретностью, классифицируемостью, обратимостью, неограниченной повторяемостью они
ставят защитный экран между нами и необратимым становлением мира, выгораживают в мире
некоторую зону, которая нам принадлежит, покорна нашей руке и нашему уму, а тем самым и
утоляет наши страхи. Вещи не только помогают нам совладать с миром, образуя орудийные серии,
они еще и помогают нам, образуя серии психические, совладать со временем, делая его
дискретным и классифицируемым, как это делают наши привычки, вводя время в рамки тех же
ассоциативных императивов, которыми регулируется расстановка вещей в пространстве.
Хорошим примером такой дискретно-«привычной» функции являются наручные часы2. В них
воплощена двойственность нашего переживания вещей. С одной стороны, часы
1
Сама вещь непосредственно составляет основу целой сети привычек, служит центром кристаллизации поведенческих
стереотипов. И обратно: нет. пожалуй, такой привычки, которая не образовывалась бы вокруг какой-то вещи. Вещи и привычки
в повседневном быту неизбежно определяют друг друга.
2
С другой стороны, они свидетельствуют (вспомним об исчезновении больших комнатных часов) о необратимой тенденции
современных вещей к миниатюризации и индивидуализации.
Сверх того, наручные или карманные часы представляют собой самый старинный, самый маленький, самый близкий к нам и
самый дорогостоящий из механизмов индивидуального пользования. Это интимный механический талисман, сильно
нагруженный психически, предмет повседневной сопричастности, фасцинации (у детей) и зависти.
106
показывают нам объективное время, а в точной измеримости времени как раз и проявляется наша
практическая ограниченность внешним миром и смертью. Но вместе с тем, подчиняя нас
необратимой темпоральности, часы как вещь помогают нам и осваивать время. Как автомобиль
«пожирает» километры, так и часы-вещь пожирают время1. Субстантивируя его и разбивая на
отрезки, часы превращают его в потребляемый продукт. В нем больше нет опасного
практического измерения — осталась лишь чистая прирученная количественность. Не просто
знать, который час, но и «обладать» им через посредство принадлежащей тебе вещи, постоянно
держать его под рукой в зарегистрированном виде, — все это сделалось важнейшей потребностью
цивилизованного человека, это дает ему чувство защищенности. В доме времени больше не стало,
оно больше не стучит в сердце комнатных часов, зато оно по-прежнему регистрируется в часах
наручных, доставляя нам органическое удовлетворение, словно регулярное действие какого-
нибудь внутреннего органа. Через посредство часов время запечатлевается как то измерение, в
котором я объективируюсь, и вместе с тем как мое домашнее имущество. Да и вообще любая вещь
может быть проанализирована сходным образом — с точки зрения того, как мы присваиваем себе
то самое измерение, где находим свою объективную ограниченность; просто часы,
непосредственно соотносясь со временем, составляют тут наиболее четкий пример.

ВЕЩЬ И ВРЕМЯ: УПРАВЛЯЕМЫЙ ЦИКЛ
Проблемы времени имеют важнейшее значение в коллекционерстве. «Страсть к
коллекционированию, — пишет Морис Реймс, — часто сопровождается таким явлением, как
утрата чувства нынешнего времени» (с. 42). Но только ли ностальгическое бегство здесь
происходит? Разумеется, человек, отождествляющий себя с Людовиком XVI вплоть до формы
ножек своих кресел или же страстно влюб-
1
Вместо скорости в пространстве ее эквивалентом выступает здесь точность: время следует пожирать минута в минуту.
107
ленный в табакерки XVI века, отделяет себя от настоящего и обращается к истории. Но такое
обращение играет второстепенную роль по сравнению с переживанием коллекции как системы.
Действительно, глубинная сила предметов коллекции возникает не от историчности каждой из них
по отдельности, и время коллекции не этим отличается от реального времени, но тем, что сама
организация коллекции подменяет собой время. Вероятно, в этом и заключается главная функция
коллекции — переключить реальное время в план некоей систематики. Вкус, любознательность,
престиж, социальный дискурс способны дать коллекции выход в широкий комплекс человеческих
отношений (всякий раз, однако, в пределах узкого круга), но все же прежде всего она является в
буквальном смысле «времяпрепровождением». Она попросту отменяет время. Или, вернее,
систематизируя время в форме фиксированных, допускающих возвратное движение элементов,
коллекция являет собой вечное возобновление одного и того же управляемого цикла, где человеку
гарантируется возможность в любой момент, начиная с любого элемента и в точной уверенности,
что к нему можно будет вернуться назад, поиграть в свое рождение и смерть.
Именно поэтому окруженность и обладание предметами частного быта — крайним случаем
каковых является коллекционерство — суть столь же необходимое, сколь и нереальное измерение
нашей жизни; они столь же необходимы, как сновидения. Говорят, что если бы можно было в
порядке эксперимента помешать кому-либо видеть сны, то от этого очень быстро возникли бы
тяжелые психические расстройства. Несомненно и то, что если бы можно было отнять у кого-либо
такое регрессивное бегство через игру обладания, не дать ему обращать к себе самому свой соб-
ственный управляемый дискурс, раскладывать себя по клеткам парадигмы вещей, то расстройство
последовало бы столь же неотвратимо. Мы не можем жить в абсолютной единичности, в той
необратимости, знаком которой является момент рождения. Отрешиться от этой необратимости,
устремленной от рождения к смерти, помогают нам вещи.
108
Разумеется, подобное равновесие невротично, подобное средство от страха регрессивно — ведь
объективно время все-таки необратимо, и оно увлекает за собой даже сами вещи, что призваны
защищать нас от него; разумеется, подобный дискретный механизм самозащиты вещами сам
постоянно оказывается под угрозой, поскольку мир и люди континуальны. Но возможно ли здесь
говорить о нормальности или аномалии? Укрытость в замкнутой синхронии можно считать
отрицанием реальности и бегством от нее, имея в виду, что вещь получает ту психическую
нагрузку, которую «должны были» взять на себя отношения с людьми, — но именно такой ценой
вещи и получают свою огромную регулятивную силу. Ныне, когда исчезают религиозные и
идеологические инстанции, нашим единственным утешением остаются вещи; это бытовая
мифология, в которой гасится наш страх времени и смерти.
Не будем здесь касаться стихийной мифологии, согласно которой человек продолжается,
переживает сам себя в своих вещах. Процесс укрывания заключается не в том, что мы обретаем
бессмертие, вечность, посмертную жизнь в отражающей нас вещи (в глубине души человек
никогда в это и не верил), а в более сложной игре, обеспечивающей «вторичную утилизацию»
рождения и смерти в системе вещей. Вещи дают человеку уверенность не в посмертной жизни, а в
том, что он уже теперь постоянно и циклически-контролируемо переживает процесс своего
существования, а тем самым символически преодолевает это реальное существование,
неподвластное ему в своей необратимой событийности.
Мы здесь близко подходим к фрейдовскому примеру с мальчиком, который то прячет, то вновь
показывает игрушку, попеременно переживая отсутствие и присутствие матери (fort-da, fort-da),
отвечая на страх разлуки бесконечным возобновлением цикла с игрушкой. Здесь хорошо видно,
каковы символические последствия серийной игры, и можно даже сделать общий вывод, что вещь
— это то, о чем мы скорбим; она представляет нам нашу собственную смерть, но символически
преодоленную самим фактом того, что мы ею владеем, что страх перед реальным событием
разлуки и смерти разряжается, будучи интроецирован и переработан в нашей
109
скорби, то есть включен в серию, где «работают», вновь и вновь циклически разыгрываются
отсутствие вещи и ее новое появление. Благодаря вещам мы уже сейчас, в своей повседневной
жизни проделываем эту работу скорби по себе самим, и это позволяет нам жить — пусть и
регрессивно, но все-таки жить. Человек, собирающий коллекцию, умер, но он в буквальном
смысле переживает себя в своей коллекции, еще при жизни бесконечно повторяясь в ней по ту
сторону смерти, вводя даже самое смерть в рамки серии и цикла. Здесь можно вновь провести
аналогию со снами: каждая вещь по своей функции (практической, культурной, социальной)
опосредует собой некоторое пожелание (v?u), в качестве же одного из элементов в описанной
выше систематической игре она служит еще и показателем некоторого желания (desir). Последнее
как раз и дает толчок бесконечному самоповторению или самоподстановке в ряду означающих,
сквозь смерть и по ту сторону смерти. И подобно тому как сновидения обеспечивают
непрерывность сна — в силу сходного компромисса и вещи обеспечивают непрерывность жизни1.

ТАИМАЯ ВЕЩЬ: РЕВНОСТЬ
В итоге своего регрессивного развития страсть к вещам выливается в чистую ревность, когда
владельца вещи наиболее глубоко удовлетворяет та ценность, которую эта вещь
1
То, что коллекционерство есть игра со смертью (страсть) и в этом смысле символически сильнее самой смерти, можно
проиллюстрировать забавной историей из Тристана Бернара. Некий человек коллекционировал своих сыновей:
законных и незаконных, от первого и второго брака, приемыша, найденыша, бастарда и т.д. Как-то раз он собрал их всех
на пир, и тут один циничный друг сказал ему: «Одного сына не хватает». «Какого же?» — тревожно всполошился тот.
— «Рожденного посмертно». И тогда коллекционер, повинуясь своей страсти, зачал с женой нового ребенка и покончил
самоубийством.
Та же самая система в чистом виде, в отсутствие конкретной тематики, обнаруживается и в азартной игре, которая
поэтому оказывает на людей еще более сильное завораживающее действие. Игра знаменует собой чистую посмертность,
в ней чистая субъективность нагружает чистую серийность своим воображаемым господством, достоверно зная, что при
любых превратностях игры в ней никому не дано восстановить реальные условия жизни и смерти.
l10
могла бы иметь для других и которой он их лишает. Таким комплексом ревности, типичным для
коллекционерского фанатизма, регулируется также, с известными оговорками, и обычный рефлекс
собственника. Здесь действует мощная схема анального садизма, заставляющая утаивать красоту и
наслаждаться ею в одиночестве; подобное сексуально перверсивное поведение широко
сказывается и в отношении к вещам.
Что представляет собой таимая вещь? (Ее объективная ценность вторична, свою прелесть она
обретает оттого, что ее таят.) Человек никому не одалживает свою машину, авторучку, жену, ибо
для его ревнивого чувства данные предметы суть нарциссические эквиваленты его «я»; если такой
предмет окажется утерян или поврежден, то это означает кастрацию. Нельзя одолжить другому
свой фаллос — вот в чем здесь дело. В образе вещи ревнивец таит, держит поближе к себе свое
собственное либидо, пытаясь заклясть его в системе сокрытия — той же самой системе, благодаря
которой в коллекционерстве разряжается страх смерти. В страхе за свою сексуальность ревнивец
кастрирует сам себя, или, вернее, с помощью символической кастрации — секвестрации — он
предупреждает страх перед кастрацией реальной1. Эти отчаянные потуги и порождают гадкое
наслаждение ревнивца. Человек всегда ревнует сам себя, себя он оберегает и стережет, собою он
наслаждается.
Очевидно, что такое ревнивое наслаждение переживается на фоне абсолютного разочарования,
ибо в систематической регрессии никогда не пропадает до конца сознание реального мира и
обреченности подобных попыток. Так же происходит и с коллекцией: ее суверенность
неустойчива, за нею проступает непрестанно угрожающая суверенность реального мира. Но даже
само это разочарование включается в систему. Именно оно, вкупе с удовлетворением, и приводит
ее в действие, всякий раз отсылая субъекта не к реальному миру, а к следующему элементу
системы, то есть разочарование и
1
Это, само собой, касается и «комнатных животных», вообще «предмета» всякого сексуального отношения, с которым в
случае ревности обращаются примерно так же.
l1l
удовлетворение чередуются в рамках цикла. Такое конститутивное разочарование порой
принимает невротическую форму, и система начинает работать вразнос. Оборот серийного цикла
все ускоряется, различия между элементами стираются, а механизм подстановки действует все
быстрее. И тогда система способна дойти до разрушения — до саморазрушения субъекта. М.Реймс
приводит примеры такого насильственного «умерщвления» коллекций — это своего рода са-
моубийство от невозможности положить предел смерти. Так и в системе ревности нередко
случается, что субъект в конце концов уничтожает таимую им вещь или человека, чувствуя
невозможность до конца заклясть враждебную силу мира и своей собственной сексуальности.
Таков логический и иллогический финал его страсти1.

ДЕСТРУКТУРИРУЕМАЯ ВЕЩЬ: ПЕРВЕРСИЯ
Эффективность такой системы обладания прямо связана с ее регрессивностью. А регрессивность

<< Пред. стр.

страница 7
(всего 15)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Copyright © Design by: Sunlight webdesign