LINEBURG


<< Пред. стр.

страница 2
(всего 11)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

35


штабах, промежуточных между субмикроскопическим и космологическим уровнями. Ныне меньшинство иссле­дователей, к которому принадлежат авторы этой книги и которое с каждым днем все возрастает, не разде­ляют подобного оптимизма: мы лишь начинаем по­нимать уровень природы, на котором живем, и имен­но этому уровню в нашей книге уделено основное вни­мание.
Для правильной оценки происходящего ныне концеп­туального перевооружения физики необходимо рассмот­реть этот процесс в надлежащей исторической перспек­тиве. История науки — отнюдь не линейная развертка серии последовательных приближений к некоторой глу­бокой истине. История науки изобилует противоречиями, неожиданными поворотами. Значительную часть нашей книги мы посвятили схеме исторического развития за­падной науки, начиная с Ньютона, т. е. с событий трех­сотлетней давности. Историю науки мы стремились вписать в историю мысли, с тем чтобы интегрировать ее с эволюцией западной культуры на протяжении послед­них трех столетий. Только так мы можем по достоинст­ву оценить неповторимость того момента, в который нам выпало жить.
В доставшемся нам научном наследии имеются два фундаментальных вопроса, на которые нашим предшест­венникам не удалось найти ответ. Один из них — вопрос об отношении хаоса и порядка. Знаменитый закон воз­растания энтропии описывает мир как непрестанно эволюционирующий от порядка к хаосу. Вместе с тем, как показывает биологическая или социальная эволю­ция, сложное возникает из простого. Как такое может быть? Каким образом из хаоса может возникнуть струк­тура? В ответе на этот вопрос ныне удалось продвинуть­ся довольно далеко. Теперь нам известно, что неравно­весность — поток вещества или энергии — может быть источником порядка.
Но существует и другой, еще более фундаменталь­ный вопрос. Классическая или квантовая физика описы­вает мир как обратимый, статичный. В их описании нет места эволюции ни к порядку, ни к хаосу. Информация, извлекаемая из динамики, остается постоянной во вре­мени. Налицо явное противоречие между статической картиной динамики и эволюционной парадигмой термо­динамики. Что такое необратимость? Что такое энтро-
36


пия? Вряд ли найдутся другие вопросы, которые бы столь часто обсуждались в ходе развития науки. Лишь теперь мы начинаем достигать той степени понимания и того уровня знаний, которые позволяют в той или иной мере ответить на эти вопросы. Порядок и хаос — сложные понятия. Единицы, используемые в статическом опи­сании, которое дает динамика, отличаются от единиц, которые понадобились для создания эволюционной па­радигмы, выражаемой ростом энтропии. Переход от одних единиц к другим приводит к новому понятию ма­терии. Материя становится «активной»: она порождает необратимые процессы, а необратимые процессы орга­низуют материю.
По традиции, естественные науки имеют дело с общеутвердительными или общеотрицательными суждения­ми, а гуманитарные науки — с частноутвердительными или частноотрицательными суждениями. Конвергенция естественных и гуманитарных наук нашла свое отраже­ние в названии французского варианта нашей книги «La Nouvelle Alliance» («Новый альянс»), выпущенной в 1979 г. в Париже издательством Галлимар. Однако нам не удалось найти подходящего английского эквива­лента этого названия. Кроме того, текст английского варианта отличается от французского издания (особен­но значительны расхождения в гл. 7—9). Хотя воз­никновение структур в результате неравновесных про­цессов было вполне адекватно изложено во французском издании (и последовавших затем переводах на другие языки), нам пришлось почти полностью написать заново третью часть, в которой речь идет о результатах наших последних исследований, о корнях понятия времени и формулировке эволюционной парадигмы в рамках есте­ственных наук.
Мы рассказываем о событиях недавнего прошлого. Концептуальное перевооружение физики еще далеко от своего завершения. Тем не менее мы считаем необхо­димым изложить ситуацию такой, как она представляет­ся нам сейчас. Мы испытываем душевный подъем, ибо начинаем различать путь, ведущий от того, что уже ста­ло, явилось, к тому, что еще только становится, возника­ет. Один из нас посвятил изучению проблемы такого перехода большую часть своей научной жизни и, вы­ражая удовлетворение и радость по поводу эстетичес­кой привлекательности полученных результатов, на-
37


деется, что читатель поймет его чувства и разделит их. Слишком затянулся конфликт между тем, что счита­лось вечным, вневременным, и тем, что разворачива­лось во времени. Мы знаем теперь, что существует бо­лее тонкая форма реальности, объемлющая и время, и вечность.
Наша книга является итогом коллективных усилий, в который внесли свой вклад многие коллеги и друзья. К сожалению, мы не можем поблагодарить каждого из них в отдельности. Вместе с тем нам хотелось бы осо­бенно подчеркнуть нашу признательность Эриху Янчу, Аарону Качальскому, Пьеру Ресибуа и Леону Розенфельду, которых уже нет с нами. Свою книгу мы реши­ли посвятить их памяти.
Мы хотим также поблагодарить за постоянную под­держку такие организации, как Международный инсти­тут физики и химии (Institut Internationaux de Physique et de Chimie), основанный Э. Сольве, и Фонд Роберта А. Уелча.
Человечество переживает переходный период. В мо­мент демографического взрыва наука должна, по-види­мому, играть важную роль. Необходимо поэтому с боль­шим вниманием, чем когда-либо, следить за тем, чтобы каналы связи между наукой и обществом оставались от­крытыми. Современное развитие западной науки вырва­ло ее из культурной среды XVII в., в которой зароди­лась наша наука. Мы глубоко убеждены в том, что со­временная наука представляет собой универсальное пос­лание, содержание которого более приемлемо для дру­гих культурных традиций.
За последние десятилетия книги Олвина Тоффлера сыграли важную роль, обратив внимание широких кру­гов общественности на некоторые особенности «третьей волны», характеризующей наше время. Мы весьма приз­нательны О. Тоффлеру за то, что он любезно согласился написать предисловие к английскому варианту нашей книги. Английский — не наш родной язык. Мы счита­ем, что каждый язык позволяет по-своему, несколько иначе, чем другие, описывать объемлющую нас реаль­ность.
Некоторые из специфических особенностей языка ори­гинала сохраняются даже при самом тщательном пере­воде. Мы весьма признательны Джозефу Эрли, Яну Макгилврею, Кэрол Терстон и особенно Карлу Рубино
38


за помощь при подготовке английского варианта нашей книги Мы хотели бы также выразить нашу глубо­кую благодарность Памеле Пейп, тщательно перепеча­тавшей несколько последовательных приближений к окончательному варианту текста книги «Порядок из хаоса».



39


ВВЕДЕНИЕ
ВЫЗОВ НАУКЕ
1
Не будет преувеличением сказать, что 28 апреля 1686 г. — одна из величайших дат в истории человече­ства. В этот день Ньютон представил Лондонскому ко­ролевскому обществу свои «Математические начала на­туральной философии». В них не только были сформу­лированы основные законы движения, но и определены такие фундаментальные понятия, так масса, ускорение и инерция, которыми мы пользуемся и поныне. Но, пожа­луй, самое сильное впечатление на ученый мир произ­вела Книга III ньютоновских «Начал» — «О системе ми­ра», в которой был сформулирован закон всемирного тяготения. Современники Ньютона тотчас же оценили уникальное значение его труда. Гравитация стала пред­метом обсуждения в Лондоне и Париже.
С выхода в свет первого издания ньютоновских «На­чал» прошло триста лет. Наука росла невероятно быст­ро и проникла в повседневную жизнь каждого из нас. Наш научный горизонт расширился до поистине фанта­стических пределов. На микроскопическом конце шкалы масштабов физика элементарных частиц занимается изучением процессов, разыгрывающихся на длинах по­рядка 10-15 см за время порядка 10-22 с. На другом конце шкалы космология изучает процессы, происходя­щие за время порядка 1010 лет (возраст Вселенной). Как никогда близки наука и техника. Помимо других факторов, новые биотехнологии и прогресс информаци­онно-вычислительной техники обещают коренным обра­зом изменить самый уклад нашей жизни.
Параллельно с количественным ростом науки проис­ходят глубокие качественные изменения, отзвуки кото-
40


рых выходят далеко за рамки собственно науки и ока­зывают воздействие на наше представление о природе. Великие основатели западной науки подчеркивали уни­версальность и вечный характер законов природы. Выс­шую задачу науки они усматривали в том, чтобы сфор­мулировать общие схемы, которые бы совпадали с идеа­лом рационального. В предисловии к сборнику работ Исайи Берлина «Против течения» Роджер Хаусхер пи­шет об этом следующее:
«Они были заняты поиском всеобъемлющих схем, уни­версальных объединяющих основ, в рамках которых можно было бы систематически, т. е. логическим путем или путем прослеживания причинных зависимостей, обосновать взаимосвязь всего сущего, грандиозных по­строений, в которых не должно оставаться места для спонтанного, непредсказуемого развития событий, где все происходящее, по крайней мере в принципе, должно быть объяснимо с помощью незыблемых общих зако­нов»1.
История поисков рационального объяснения мира драматична. Временами казалось, что столь амбициозная программа близка к завершению: перед взором ученых открывался фундаментальный уровень, исходя из которого можно было вывести все остальные свойства материи. Приведем лишь два примера такого прозрения истины. Один из них — формулировка знаменитой мо­дели атома Бора, позволившей свести все многообра­зие атомов к простым планетарным системам из элек­тронов и протонов. Другой период напряженного ожи­дания наступил, когда у Эйнштейна появилась надежда на включение всех физических законов в рамки так на­зываемой единой теории поля. В унификации некоторых из действующих в природе фундаментальных сил дейст­вительно был достигнут значительный прогресс. Но столь желанный фундаментальный уровень по-прежнему ускользает от исследователей. Всюду, куда ни посмотри, обнаруживается эволюция, разнообразие форм и не­устойчивости. Интересно отметить, что такая картина наблюдается на всех уровнях — в области элементарных частиц, в биологии и в астрофизике с ее расширяющей­ся Вселенной и образованием черных дыр.
Как уже упоминалось в предисловии, наше видение природы претерпевает радикальные изменения в сторо­му множественности, темпоральности и сложности.
41


Весьма примечательно, что неожиданная сложность, об­наруженная в природе, привела не к замедлению про­гресса науки, а, наоборот, способствовала появлению но­вых концептуальных структур, которые ныне представ­ляются существенными для нашего понимания физиче­ского мира — мира, частью которого мы являемся. Именно эту новую, беспрецедентную в истории науки ситуацию мы и хотим проанализировать в нашей книге.
История трансформации наших представлений о нау­ке и природе вряд ли отделима от другой истории — чувств и эмоций, вызываемых наукой. С каждой интел­лектуальной программой всегда связаны новые надеж­ды, опасения и ожидания. В классической науке основ­ной акцент делался на законах, не зависящих от време­ни. Предполагалось, что, как только произвольно выб­ранное мгновенное состояние системы будет точно из­мерено, обратимые законы науки позволят предсказать будущее системы и полностью восстановить ее прошлое. Вполне естественно, что такого рода поиск вечной исти­ны, таящийся за изменчивыми явлениями, вызывал энту­зиазм. Нужно ли говорить, сколь сильное потрясение пе­режили ученые, осознав, что классическое описание в действительности принижает природу: именно успехи, достигнутые наукой, позволили представить природу в виде некоего автомата или робота.
Потребность свести многообразие природы к хитро­сплетению иллюзий свойственна западной мысли со вре­мен греческих атомистов. Лукреций, популяризируя уче­ния Демокрита и Эпикура, писал, что мир — «всего лишь» атомы и пустота и он вынуждает нас искать скрытое за видимым:
Чтоб к словам моим ты с недоверием все же не отнесся,
Из-за того, что начала вещей недоступны для глаза,
Выслушав то, что скажу, и ты сам, несомненно, признаешь,
Что существуют тела, которых мы видеть не можем2.
Хорошо известно, однако, что побудительным моти­вом в работах греческих атомистов было стремление не принизить природу, а освободить человека от страха — страха перед любым сверхъестественным существом или порядком, превосходящим порядки, устанавливаемые людьми или природой. Лукреций неоднократно повторя­ет, что бояться нам нечего, что в мире нет ничего, кро­ме вечно изменяющихся комбинаций атомов в пустоте.
42


Современная наука превратила по существу этиче­скую установку древних атомистов в установленную ис­тину, и эта истина — сведение природы к атомам и пус­тоте — в свою очередь породила то, что Ленобль3 наз­вал «беспокойством современных людей». Каким обра­зом мы сознаем себя в случайном мире атомов? Не сле­дует ли определять науку через разрыв, пролегающий между человеком и природой?
«Все тела, небесный свод, звезды, Земля и ее цар­ства не идут в сравнение с самым низким из умов, ибо ум несет в себе знание обо всем этом, тела же не веда­ют ничего»4. Эта мысль Паскаля пронизана тем же ощу­щением отчуждения, какое мы встречаем и у таких современных ученых, как Жак Моно:
«Человек должен наконец пробудиться от тысячелет­него сна, и, пробудившись, он окажется в полном оди­ночестве, в абсолютной изоляции. Лишь тогда он нако­нец осознает, что, подобно цыгану, живет на краю чуж­дого ему мира. Мира, глухого к его музыке, безразлич­ного к его чаяниям, равно как и к его страданиям или преступлениям»5.
Парадокс! Блестящий успех молекулярной биоло­гии — расшифровка генетического кода, в которой Моно принимал самое деятельное участие, — завершается на трагической ноте. Именно это блестящее достижение человеческого разума, говорит нам Моно, превращает нас в безродных бродяг, кочующих по окраинам Все­ленной. Как это объяснить? Разве наука не средство связи, не диалог человека с природой?
В прошлом нередко проводились существенные раз­личия между миром человека и миром природы, кото­рый предполагался чуждым человеку. Наиболее ярко это умонастроение передано в знаменитом отрывке из «Новой науки» Вико:
«...В ночи беспросветного мрака, окутывающего ран­нюю античность, столь далекую от нас, сияет вечный немеркнущий свет бесспорной истины: мир цивилизован­ного общества заведомо сотворен людьми, поэтому прин­ципы, на которых он зиждется, надлежит искать в из­менчивости нашего собственного человеческого разума. Всякий, кому случалось поразмыслить над этим, не может не удивляться, зачем нашим философам пона­добилось затратить столько энергии на изучение мира природы, известного лишь одному господу богу с тех
43


пор, как тот сотворил этот мир, и почему они пренебрег­ли изучением мира наций, или цивилизованного мира, созданного людьми и познаваемого ими»6.
Современные исследования все дальше уводят нас от противопоставления человека миру природы. Одну из главных задач нашей книги мы видим в том, чтобы показать растущее согласие наших знаний о человеке и природе — согласие, а не разрыв и противопоставление.
2
В прошлом искусство вопрошать природу, умение за­давать ей вопросы принимало самые различные формы. Шумеры создали письменность. Шумерские жрецы были убеждены в том, что будущее запечатлено тайными письменами в событиях, происходящих вокруг нас в на­стоящем. Шумеры даже систематизировали свои воз­зрения в причудливом смешении магических и рацио­нальных элементов7. В этом смысле мы можем утверж­дать, что западная наука, начавшаяся в XVII в., лишь открыла новую главу в длящемся с незапамятных вре­мен нескончаемом диалоге человека и природы.
Александр Койре8 определил нововведение, привне­сенное современной наукой, термином «экспериментиро­вание». Современная наука основана на открытии но­вых, специфических форм связи с природой, т. е. на убеждении, что природа отвечает на эксперименталь­ные вопросы. Каким образом можно было бы дать бо­лее точное определение экспериментальному диалогу? Экспериментирование означает не только достоверное наблюдение подлинных фактов, не только поиск эмпири­ческих зависимостей между явлениями, но и предпола­гает систематическое взаимодействие между теоретиче­скими понятиями и наблюдением.
Ученые на сотни различных ладов выражали свое изумление по поводу того, что при правильной постанов­ке вопроса им удается разгадать любую головоломку, которую задает им природа. В этом отношении наука подобна игре двух партнеров, в которой нам необходи­мо предугадать поведение реальности, не зависящей от наших убеждений, амбиций или надежд. Природу не­возможно заставить говорить то, что нам хотелось бы услышать. Научное исследование — не монолог. Зада-
44


вая вопрос природе, исследователь рискует потерпеть неудачу, но именно риск делает эту игру столь увлека­тельной.
Но уникальность западной науки отнюдь не исчерпы­вается такого рода методологическими соображениями. Обсуждая нормативное описание научной рационально­сти, Карл Поппер был вынужден признать, что в конеч­ном счете рациональная наука обязана своим существо­ванием достигнутым успехам: научный метод применим лишь благодаря отдельным удивительным совпадениям между априорными теоретическими моделями и экспе­риментальными результатами9. Наука — игра, связан­ная с риском, но тем не менее науке удалось найти во­просы, на которые природа дает непротиворечивые ответы.
Успех западной науки — исторический факт, непред­сказуемый априори, с которым, однако, нельзя не счи­таться. Поразительный успех современной науки привел к необратимым изменениям наших отношений с приро­дой. В этом смысле термин «научная революция» следу­ет считать вполне уместным и правильно отражающим существо дела. История человечества отмечена и други­ми поворотными пунктами, другими исключительными стечениями обстоятельств, приводившими к необрати­мым изменениям. Одно из таких событий решающего значения известно под названием неолитической рево­люции. Как и в случае «выборов», производимых в хо­де биологической эволюции, мы можем строить лишь бо­лее или менее правдоподобные догадки относительно того, почему неолитическая революция протекала так, а не иначе, в то время как относительно решающих эпи­зодов в эволюции науки мы располагаем богатой ин­формацией. Так называемая неолитическая революция длилась тысячелетия. Несколько упрощая, можно ут­верждать, что научная революция началась всего лишь триста лет назад. Нам представляется, по-видимому, уникальная возможность полностью разобраться в том характерном и поддающемся анализу переплетении слу­чайного и необходимого, которое отличает научную ре­волюцию.
Наука начала успешный диалог с природой. Вместе с тем первым результатом этого диалога явилось откры­тие безмолвного мира. В этом — парадокс классической науки. Она открыла людям мертвую, пассивную приро-
45


ду, поведение которой с полным основанием можно сравнить с поведением автомата: будучи запрограммиро­ванным, автомат неукоснительно следует предписаниям, заложенным в программе. В этом смысле диалог с при­родой вместо того, чтобы способствовать сближению че­ловека с природой, изолировал его от нее. Триумф чело­веческого разума обернулся печальной истиной. Наука развенчала все, к чему ни прикоснулась.
Современная наука устрашила и своих противников, видевших в ней смертельную угрозу, и даже кое-кого из своих приверженцев, усматривавших в «открытой» наукой изоляции человека плату, взимаемую с нас за новую рациональность.
Ответственность за нестабильное положение науки в обществе, по крайней мере отчасти, может быть возло­жена на напряженность, возникшую в культуре с по­явлением классической науки. Бесспорно, что классичес­кая наука привела к героическому принятию суровых выводов из рациональности мира. Но столь же несом­ненно, что именно классическая наука стала причиной, по которой рациональность была решительно и безого­ворочно отвергнута. В дальнейшем мы еще вернемся к современным антинаучным движениям, а пока приве­дем более давний пример — иррационалистское движение 20-х годов в Германии, на фоне которого зарождалась квантовая механика10. В противовес науке, отождест­влявшейся с такими понятиями, как причинность, детер­минизм, редукционизм и рациональность, в Германии тех лет махровым цветом расцвели отрицаемые наукой идеи, в которых противники науки усматривали выра­жение иррациональности, якобы присущей природе. Жизнь, судьба, свобода и спонтанность воспринимались иррационалистами как внешние проявления призрачного потустороннего мира, недоступного человеческому разу­му. Не вдаваясь в анализ конкретной общественно-по­литической обстановки, сложившейся в Германии 20-х годов и породившей разнузданную антинаучную кампа­нию, заметим лишь, что отказ от рациональности проде­монстрировал, какие опасности сопутствуют классиче­ской науке. Признавая один субъективный смысл за суммой опыта, имеющего, по мнению тех или иных лю­дей, определенную ценность, наука рискует перенести этот опыт в сферу иррационального, наделив его по­истине всесокрушающей силой.
46


Как подчеркивал Джозеф Нидэм, западноевропей­ская мысль всегда испытывала колебания между ми­ром-автоматом и теологией с ее миром, безраздельно подвластным богу. В этой раздвоенности — суть того, что Нидэм называет «характерной европейской шизо­френией»11. В действительности оба взгляда на мир взаимосвязаны. Автомату необходим внешний бог.
Сколь остро стоит перед нами проблема описанного выше трагического выбора? Действительно ли нам необ­ходимо выбирать между наукой, приводящей к отчуж­дению человека от природы, и антинаучным метафизи­ческим взглядом на мир? Авторы предлагаемой внима­нию читателя книги убеждены в том, что в настоящее время необходимость в подобного рода выборе отпала, поскольку изменения, происходящие в современной нау­ке, породили ситуацию, в корне отличную от прежней. Дело в том, что эволюция науки, начавшаяся совсем недавно, предоставляет нам уникальную возможность пе­реоценки места, занимаемого наукой в общечеловече­ской культуре. Современное естествознание зародилось в специфических условиях, сложившихся в Европе XVII в. Нам, живущим в конце XX в., накопленный опыт позволяет утверждать, что наука выполняет некую универсальную миссию, затрагивающую взаимодействие не только человека и природы, но и человека с челове­ком.

3
От каких предпосылок классической науки удалось избавиться современной науке? Как правило, от тех, которые были сосредоточены вокруг основополагающего тезиса, согласно которому на определенном уровне мир устроен просто и подчиняется обратимым во времени фундаментальным законам. Подобная точка зрения представляется нам сегодня чрезмерным упрощением. Разделять ее означает уподобляться тем, кто видит в зданиях лишь нагромождение кирпича. Но из одних и тех же кирпичей можно построить и фабричный кор­пус, и дворец, и храм. Лишь рассматривая здание как единое целое, мы обретаем способность воспринимать его как продукт эпохи, культуры, общества, стиля. Су­ществует и еще одна вполне очевидная проблема: по­скольку окружающий нас мир никем не построен, перед нами возникает необходимость дать такое описание его
47


мельчайших «кирпичиков» (т. е. микроскопической структуры мира), которое объясняло бы процесс само­сборки.
Предпринятый классической наукой поиск истины сам по себе может служить великолепным примером той раздвоенности, которая отчетливо прослеживается на протяжении всей истории западноевропейской мысли. Традиционно лишь неизменный мир идей считался, если воспользоваться выражением Платона, «освещенным солнцем умопостигаемого». В том же смысле научную рациональность было принято усматривать лишь в веч­ных и неизменных законах. Все же временное и прехо­дящее рассматривалось как иллюзия. Ныне подобные взгляды считаются ошибочными. Мы обнаружили, что в природе существенную роль играет далеко не иллюзор­ная, а вполне реальная необратимость, лежащая в осно­ве большинства процессов самоорганизации. Обрати­мость и жесткий детерминизм в окружающем нас мире применимы только в простых предельных случаях. Не­обратимость и случайность отныне рассматриваются не как исключение, а как общее правило.
Отрицание времени и сложности занимало центральное место в культурных проблемах, возникавших в свя­зи с научными исследованиями в их классическом опре­делении. Понятия времени и сложности, не дававшие покоя многим поколениям естествоиспытателей и фило­софов, имели решающее значение и для тех метаморфоз науки, о которых пойдет речь в дальнейшем. В своей замечательной книге «Природа физического мира» Артур Эддингтон12 ввел различие между первичными и вторичными законами. Первичным законам подчиняется поведение отдельных частиц, в то время как вторичные законы применимы к совокупностям, или ансамблям, атомов или молекул. Подчеркивание роли вторичных за­конов означает, что описания поведения элементарных компонент недостаточно для понимания системы как це­лого. Ярким примером вторичного закона, по Эддингтону, может служить второе начало термодинамики — закон, который вводит в физику «стрелу времени». Вот что пишет о втором начале термодинамики Эддингтон:
«С точки зрения философии науки концепцию, свя­занную с энтропией, несомненно, следует отнести к од­ному из наиболее значительных вкладов XIX в. в науч­ное мышление. Эта концепция ознаменовала реакцию на
48


традиционную точку зрения, согласно которой все до­стойное внимания науки может быть открыто лишь пу­тем рассечения объектов на микроскопические части»13.
В наши дни тенденция, о которой упоминает Эддинг­тон, необычайно усилилась. Нужно сказать, что некото­рые из наиболее крупных открытий современной науки (такие, как открытие молекул, атомов или элементар­ных частиц) действительно были совершены на микро­скопическом уровне. Например, выделение специфиче­ских молекул, играющих важную роль в механизме жиз­ни, по праву считается выдающимся достижением моле­кулярной биологии. Достигнутый ею успех был столь впечатляющим, что для многих ученых цель проводимых ими исследований стала отождествляться, по выражению Эддингтона, с «рассечением объектов на микроскопи­ческие части». Что же касается второго начала термо­динамики, то оно впервые заставило усомниться в пра­вильности традиционной концепции природы, объясняв­шей сложное путем сведения его к простоте некоего скрытого мира. В наши дни основной акцент научных исследований переместился с субстанции на отношение, связь, время.
Столь резкое изменение перспективы отнюдь не яв­ляется результатом принятия произвольного решения. В физике нас вынуждают к нему новые непредвиденные открытия. Кто бы мог ожидать, что многие (если даже не все) элементарные частицы окажутся нестабильны­ми? Кто бы мог ожидать, что с экспериментальным подтверждением гипотезы расширяющейся Вселенной перед нами откроется возможность проследить историю окружающего нас мира как единого целого?
К концу XX в. мы научились глубже понимать смысл двух великих революций в естествознании, оказавших решающее воздействие на формирование современной физики: создания квантовой механики и теории относи­тельности. Обе революции начались с попыток испра­вить классическую механику путем введения в нее вновь найденных универсальных постоянных. Ныне ситуация изменилась. Квантовая механика дала нам теоретиче­скую основу для описания нескончаемых превращений одних частиц в другие. Аналогичным образом общая теория относительности стала тем фундаментом, опи­раясь на который мы можем проследить тепловую исто­рию Вселенной на ее ранних стадиях.
49


По своему характеру наша Вселенная плюралистична, комплексна. Структуры могут исчезать, но могут и возникать. Одни процессы при существующем уровне знаний допускают описание с помощью детерминирован­ных уравнений, другие требуют привлечения вероятност­ных соображений.
Как можно преодолеть явное противоречие между детерминированным и случайным? Ведь мы живем в едином мире. Как будет показано в дальнейшем, мы лишь теперь начинаем по достоинству оценивать значе­ние всего круга проблем, связанных с необходимостью и случайностью. Кроме того, мы придаем совершенно иное, а иногда и прямо противоположное, чем классиче­ская физика, значение различным наблюдаемым и опи­сываемым нами явлениям. Мы уже упоминали о том, что по существовавшей ранее традиции фундаменталь­ные процессы было принято считать детерминированны­ми и обратимыми, а процессы, так или иначе связанные со случайностью или необратимостью, трактовать как исключения из общего правила. Ныне мы повсюду ви­дим, сколь важную роль играют необратимые процессы, флуктуации. Модели, рассмотрением которых занима­лась классическая физика, соответствуют, как мы сей­час понимаем, лишь предельным ситуациям. Их можно создать искусственно, поместив систему в ящик и по­дождав, пока она не придет в состояние равновесия.
Искусственное может быть детерминированным и об­ратимым. Естественное же непременно содержит эле­менты случайности и необратимости. Это замечание при­водит нас к новому взгляду на роль материи во Все­ленной. Материя — более не пассивная субстанция, опи­сываемая в рамках механистической картины мира, ей также свойственна спонтанная активность. Отличие но­вого взгляда на мир от традиционного столь глубоко, что, как уже упоминалось в предисловии, мы можем с полным основанием говорить о новом диалоге человека с природой.
4
Наша книга повествует о концептуальных метамор­фозах, которые произошли в науке от «золотого века» классической науки до современности. К описанию этих
50


метаморфоз ведут многие пути. Мы могли бы проанали­зировать проблемы физики элементарных частиц или проследить за увлекательным развитием событий, разыг­равшихся недавно в астрофизике. И физика элементар­ных частиц, и современная астрофизика существенно расширили границы науки. Но, как уже упоминалось в предисловии, за последние годы было обнаружено так много новых свойств и особенностей явлений природы, протекающих на промежуточном уровне, что мы реши­ли сосредоточить все внимание на этом уровне — на про­блемах, относящихся главным образом к макроскопиче­скому миру, состоящему из огромного числа атомов и молекул, в том числе и биомолекул. Вместе с тем нель­зя не подчеркнуть, что на любом уровне, будь то теория элементарных частиц, химия, биология или космология, развитие науки происходит более или менее параллель­но. В любом масштабе самоорганизация, сложность и время играют неожиданно новую роль.
Наша цель состоит в том, чтобы с определенной точ­ки зрения рассмотреть, как развивалась наука за по­следние триста лет. Произведенный нами отбор мате­риала заведомо субъективен. Дело в том, что проблема времени всегда находилась в центре научных интересов одного из нас и ее исследованием он занимался всю свою жизнь. Еще в бытность свою студентом Брюссель­ского университета, где ему довелось впервые соприкос­нуться с физикой и химией, он был поражен, как мало могут сказать естественные науки о времени (скудость естественнонаучных представлений о времени была тем более очевидна для него, что еще до поступления в уни­верситет он изучал цикл гуманитарных дисциплин, из которых ведущими были история и археология). Испы­танное им чувство удивления могло привести его к одной из двух позиций относительно проблемы вре­мени, многочисленные примеры которых неоднократно встречались в прошлом: к полному пренебрежению проб­лемой времени, поскольку в классической науке нет мес­та времени, и к поиску какого-нибудь другого способа постижения природы, в котором бы времени отводилась иная, более существенная по своему значению роль. Именно второй путь избрали Бергсон и Уайтхед, если ограничиться именами лишь двух философов XX в. Пер­вую позицию можно было бы назвать позитивистской, вторую — метафизической.
51


Существует, однако, и третий путь: можно было за­дать вопрос, не объясняется ли простота временной эво­люции, традиционно рассматриваемой в физике и химии, тем, что в этих науках основное внимание уделяется чрезмерно упрощенным ситуациям — грудам кирпича вместо храма, о котором мы уже упоминали.
Наша книга состоит из трех частей. В первой части мы расскажем о триумфе классической науки и куль­турных последствиях этого триумфа. (Первоначально науку встречали с энтузиазмом.) Затем мы опишем по­ляризацию культуры, к которой привела классическая наука и ее поразительный успех. Воспринимать ли нам этот успех как таковой, быть может ограничивая проис­текающие из него последствия, или сам научный метод должен быть отвергнут как неполный или иллюзорный? Какой бы ответ мы ни избрали, результат окажется од­ним и тем же: столкновение между тем, что часто при­нято называть «двумя культурами», — между естествен­ными науками и гуманитарным знанием.
С самого зарождения классической науки западно­европейская мысль придавала этим вопросам первосте­пенное значение. К проблеме выбора мы возвращаемся неоднократно. Именно в вопросе «Чему отдать предпоч­тение?» Исайя Берлин справедливо усматривает начало раскола между естественными и гуманитарными нау­ками:
«Специальное и уникальное или повторяющееся и общее, универсальное, конкретное или абстрактное, веч­ное движение или покой, внутреннее или внешнее, ка­чество или количество, зависимость от культуры или вневременные принципы, борение духа и самоизменение как постоянное состояние человека или возможность (и желательность) покоя, порядка, окончательной гар­монии и удовлетворение всех разумных человеческих желаний — таковы некоторые аспекты этой противопо­ложности»14.
Немало страниц нашей книги посвящено классиче­ской механике. Мы считаем, что она представляет собой «наблюдательный пункт», из которого особенно удобно следить за трансформацией, переживаемой современной наукой. В классической динамике особенно ярко и четко запечатлен статический взгляд на природу. Время низ­ведено до роли параметра, будущее и прошлое эквива­лентны. Квантовая механика подняла много новых
52


проблем, не затронутых классической динамикой, но со­хранила целый ряд концептуальных позиций классиче­ской динамики, в частности по кругу вопросов, относя­щихся ко времени и процессу.
Первые признаки угрозы грандиозному ньютоновско­му построению появились еще в начале XIX в. — в пе­риод торжества классической науки, когда ньютонов­ская программа занимала господствующее положение во французской науке, а та в свою очередь доминиро­вала в Европе. Во второй части нашей книги мы просле­дим за развитием науки о теплоте — сопернице ньюто­новской теории тяготения, начиная с первой «перчатки», брошенной классической динамике, когда Фурье сфор­мулировал закон теплопроводности. Теория Фурье была первым количественным описанием явления, немысли­мого в классической динамике, — необратимого про­цесса.
Два потомка теории теплоты по прямой линии — нау­ка о превращении энергии из одной формы в другую и теория тепловых машин — совместными усилиями при­вели к созданию первой «неклассической» науки — тер­модинамики. Ни один из вкладов в сокровищницу науки, внесенных термодинамикой, не может сравниться по но­визне со знаменитым вторым началом термодинамики, с появлением которого в физику впервые вошла «стрела времени». Введение односторонне направленного време­ни было составной частью более широкого движения за­падноевропейской мысли. XIX век по праву может быть назван веком эволюции: биология, геология и социоло­гия стали уделять в XIX в. все большее внимание изуче­нию процессов возникновения новых структурных эле­ментов, увеличения сложности. Что же касается термо­динамики, то в основе ее лежит различие между двумя типами процессов: обратимыми процессами, не завися­щими от направления времени, и необратимыми про­цессами, зависящими от направления времени. С при­мерами обратимых и необратимых процессов мы позна­комимся в дальнейшем. Понятие энтропии для того и было введено, чтобы отличать обратимые процессы от необратимых: энтропия возрастает только в результате необратимых процессов.
На протяжении XIX в. в центре внимания находилось исследование конечного состояния термодинамической эволюции. Термодинамика XIX в, была равновесной тер-
53


модинамикой. На неравновесные процессы смотрели как на второстепенные детали, возмущения, мелкие несу­щественные подробности, не заслуживающие специаль­ного изучения. В настоящее время ситуация полностью изменилась. Ныне мы знаем, что вдали от равновесия могут спонтанно возникать новые типы структур. В силь­но неравновесных условиях может совершаться переход от беспорядка, теплового хаоса, к порядку. Могут воз­никать новые динамические состояния материи, отра­жающие взаимодействие данной системы с окружающей средой. Эти новые структуры мы назвали диссипативными структурами, стремясь подчеркнуть констру­ктивную роль диссипативных процессов в их об­разовании.
В нашей книге приведены некоторые из методов, раз­работанных в последние годы для описания того, как возникают и эволюционируют диссипативные структуры. При изложении их мы впервые встретимся с такими ключевыми словами, как «нелинейность», «неустойчи­вость», «флуктуация», проходящими через всю книгу, как лейтмотив. Эта триада начала проникать в наши взгляды на мир и за пределами физики и химии.
При обсуждении противоположности между естест­венными и гуманитарными науками мы процитировали слова Исайи Берлина. Специфичное и уникальное Бер­лин противопоставлял повторяющемуся и общему. За­мечательная особенность рассматриваемых нами процес­сов заключается в том, что при переходе от равновес­ных условий к сильно неравновесным мы переходим от повторяющегося и общего к уникальному и специфич­ному. Действительно, законы равновесия обладают вы­сокой общностью: они универсальны. Что же касается поведения материи вблизи состояния равновесия, то ему свойственна «повторяемость». В то же время вдали от равновесия начинают действовать различные механиз­мы, соответствующие возможности возникновения дис­сипативных структур различных типов. Например, вдали от равновесия мы можем наблюдать возникновение хи­мических часов — химических реакций с характерным когерентным (согласованным) периодическим измене­нием концентрации реагентов. Вдали от равновесия на­блюдаются также процессы самоорганизации, приводя­щие к образованию неоднородных структур — неравно­весных кристаллов.
54


Следует особо подчеркнуть, что такое поведение сильно неравновесных систем довольно неожиданно. Действительно, каждый из нас интуитивно представляет себе, что химическая реакция протекает примерно сле­дующим образом: молекулы «плавают» в пространстве, сталкиваются и, перестраиваясь в результате столкнове­ния, превращаются в новые молекулы. Хаотическое по­ведение молекул можно уподобить картине, которую ри­суют атомисты, описывая движение пляшущих в возду­хе пылинок. Но в случае химических часов мы сталки­ваемся с химической реакцией, протекающей совсем не так, как нам подсказывает интуиция. Несколько упро­щая ситуацию, можно утверждать, что в случае химиче­ских часов все молекулы изменяют свое химическое тождество одновременно, через правильные промежутки времени. Если представить себе, что молекулы исход­ного вещества и продукта реакции окрашены соответст­венно в синий и красный цвета, то мы увидели бы, как изменяется их цвет в ритме химических часов.
Ясно, что такую периодическую реакцию невозмож­но описать исходя из интуитивных представлений о хао­тическом поведении молекул. Возник порядок нового, ранее не известного типа. В данном случае уместно го­ворить о новой когерентности, о механизме «коммуника­ции» между молекулами. Но связь такого типа может возникать только в сильно неравновесных условиях. Ин­тересно отметить, что подобная связь широко распрост­ранена в мире живого. Существование ее можно при­нять за самую основу определения биологической си­стемы.
Необходимо также добавить, что тип диссипативной структуры в значительной степени зависит от условий ее образования. Существенную роль в отборе механизма самоорганизации могут играть внешние поля, например гравитационное поле Земли или магнитное поле.
Мы начинаем понимать, каким образом, исходя из химии, можно построить сложные структуры, слож­ные формы, в том числе и такие, которые спо­собны стать предшественниками живого. В сильно не­равновесных явлениях достоверно установлено весьма важное и неожиданное свойство материи: впредь физика с полным основанием может описывать структуры как формы адаптации системы к внешним условиям. Со своего рода механизмом предбиологической адаптации
55


мы встречаемся в простейших химических системах. На несколько антропоморфном языке можно сказать, что в состоянии равновесия материя «слепа», тогда как в сильно неравновесных условиях она обретает способ­ность воспринимать различия во внешнем мире (напри­мер, слабые гравитационные и электрические поля) и «учитывать» их в своем функционировании.
Разумеется, проблема происхождения жизни по-прежнему остается весьма трудной, и мы не ожидаем в ближайшем будущем сколько-нибудь простого ее реше­ния. Тем не менее при нашем подходе жизнь перестает противостоять «обычным» законам физики, бороться против них, чтобы избежать предуготованной ей судь­бы — гибели. Наоборот, жизнь предстает перед нами как своеобразное проявление тех самых условий, в которых находится наша биосфера, в том числе нелинейности хи­мических реакций и сильно неравновесных условий, на­лагаемых на биосферу солнечной радиацией.
Мы подробно обсуждаем понятия, позволяющие опи­сывать образование диссипативных структур, например понятия теории бифуркаций. Следует подчеркнуть, что вблизи точек бифуркации в системах наблюдаются зна­чительные флуктуации. Такие системы как бы «колеблются» перед выбором одного из нескольких путей эво­люции, и знаменитый закон больших чисел, если пони­мать его как обычно, перестает действовать. Небольшая флуктуация может послужить началом эволюции в со­вершенно новом направлении, которое резко изменит все поведение макроскопической системы. Неизбежно на­прашивается аналогия с социальными явлениями и да­же с историей. Далекие от мысли противопоставлять случайность и необходимость, мы считаем, что оба ас­пекта играют существенную роль в описании нелиней­ных сильно неравновесных систем.
Резюмируя, можно сказать, что в двух первых частях нашей книги мы рассматриваем два противоборствую­щих взгляда на физический мир: статический подход классической динамики и эволюционный взгляд, осно­ванный на использовании понятия энтропии. Конфронта­ция между столь противоположными подходами неиз­бежна. Ее долго сдерживал традиционный взгляд на не­обратимость как на иллюзию, приближение. Время в ли­шенную времени Вселенную ввел человек. Для нас не­приемлемо такое решение проблемы необратимости, при
56


котором необратимость низводится до иллюзии или яв­ляется следствием тех или иных приближений, посколь­ку, как мы теперь знаем, необратимость может быть ис­точником порядка, когерентности, организации.
Конфронтация вневременного подхода классической механики и эволюционного подхода стала неизбежной. Острому столкновению этих двух противоположных под­ходов к описанию мира посвящена третья часть нашей книги. В ней мы подробно рассматриваем традиционные попытки решения проблемы необратимости, предприня­тые сначала в классической, а затем и квантовой меха­нике. Особую роль при этом сыграли пионерские рабо­ты Больцмана и Гиббса. Тем не менее мы можем с пол­ным основанием утверждать, что проблема необрати­мости во многом осталась нерешенной. По словам Карла Поппера, история была драматической: сначала Больцман считал, что ему удалось дать объективную формулировку нового понятия времени, вытекающего из второго начала термодинамики, но в результате поле­мики с Цермело и другими противниками был вынужден отступить:
«В свете (или во тьме) истории Больцман по всем принятым стандартам потерпел поражение, хотя все признают, что он был выдающимся физиком. Ему так и не удалось рассеять все сомнения относительно стату­са предложенной им H-теоремы или объяснить возраста­ние энтропии... Оказываемое на него давление было столь велико, что он утратил веру в себя...»15.
Проблема необратимости и поныне остается предме­том оживленных споров. Как такое возможно через сто пятьдесят лет после открытия второго начала термоди­намики? У этого вопроса имеется много аспектов, как культурных, так и технических. Неверие в существова­ние времени неизбежно таит в себе культурную компо­ненту. Мы неоднократно будем цитировать высказыва­ния Эйнштейна. Его окончательное суждение гласит: «Время (как необратимость) — не более чем иллюзия». По существу, Эйнштейн лишь повторил то, о чем еще в XVI в. писал Джордано Бруно и что на протяжении ве­ков было символом веры естествознания:
«Итак, Вселенная едина, бесконечна, неподвижна... Она не движется в пространстве... Она не рождается... Она не уничтожается... Она не может уменьшаться или увеличиваться...»16
57


Долгое время взгляды Бруно господствовали в есте­ственнонаучном мышлении западного мира. Нужно ли удивляться, что после такой предыстории вторжение необратимости, обязанной своим происхождением инже­нерным наукам и физической химии, было воспринято с недоверием. Но помимо культурных причин, существо­вали и технические. Любая попытка «вывести» необра­тимость из динамики неминуемо обречена на провал, по­скольку необратимость — явление не универсальное. Мы легко можем представить себе строго (а не приближен­но) обратимые ситуации, например маятник без трения или движение планет. Неудачи, постигшие все предпри­нимавшиеся в прошлом попытки «вывести» необрати­мость из динамики, привели к разочарованию и создали впечатление, что понятие необратимости по своему про­исхождению субъективно. Все эти проблемы в дальней­шем мы обсудим более подробно, а пока ограничимся следующим замечанием. Проблему необратимости мож­но рассматривать сегодня с другой точки зрения, по­скольку, как теперь известно, существуют различные классы динамических систем. Мир далеко не однороден. Следовательно, интересующий нас вопрос также может быть поставлен иначе: имеется ли в структуре динамиче­ских систем нечто специфическое, позволяющее им «от­личать» прошлое от будущего? Какова необходимая для этого минимальная сложность?
Такая постановка вопроса позволила нам продви­нуться вперед. Ныне мы можем с большей точностью судить об истоках понятия времени в природе, и это об­стоятельство приводит к далеко идущим последствиям. Необратимость вводится в макроскопический мир вто­рым началом термодинамики — законом неубывания энтропии. Теперь мы понимаем второе начало термоди­намики и на микроскопическом уровне. Как будет пока­зано в дальнейшем, второе начало термодинамики вы­полняет функции правила отбора — ограничения началь­ных условий, распространяющиеся в последующие мо­менты времени по законам динамики. Тем самым вто­рое начало вводит в наше описание природы новый, не­сводимый к чему-либо элемент. Второе начало термоди­намики не противоречит динамике, но не может быть выведено из нее.
Уже Больцман понимал, что между вероятностью и необратимостью должна существовать тесная связь. Раз-
58


личие между прошлым и будущим и, следовательно, не­обратимость могут входить в описание системы только в том случае, если система ведет себя достаточно слу­чайным образом. Наш анализ подтверждает эту точку зрения. Действительно, что такое стрела времени в де­терминистическом описании природы? В чем ее смысл? Если будущее каким-то образом содержится в настоя­щем, в котором заключено и прошлое, то что, собствен­но, означает стрела времени? Стрела времени является проявлением того факта, что будущее не задано, т. е. того, что, по словам французского поэта Поля Валери, «время есть конструкция»17.
Наш повседневный жизненный опыт показывает, что между временем и пространством существует коренное различие. Мы можем передвигаться из одной точки про­странства в другую, но не в силах повернуть время вспять. Мы не можем переставить прошлое и будущее. Как мы увидим в дальнейшем, это ощущение невоз­можности обратить время приобретает теперь точный научный смысл. Допустимые («разрешенные») состояния отделены от состояний, запрещенных вторым началом тер­модинамики, бесконечно высоким энтропийным барье­ром. В физике имеется немало других барьеров. Одним из них является скорость света. По современным пред­ставлениям, сигналы не могут распространяться быстрее скорости света. Существование этого барьера весьма важно: не будь его, причинность рассыпалась бы в прах. Аналогичным образом энтропийный барьер является предпосылкой, позволяющей придать точный физический смысл связи. Представьте себе, что бы случилось, если бы наше будущее стало бы прошлым каких-то других людей! К обсуждению этой проблемы мы еще вернемся.
Новейшие достижения физики еще раз подчеркнули реальность времени. Открытия последних лет обнаружи­ли новые аспекты времени. На протяжении всего XX в. проблема времени занимала умы наиболее выдающихся мыслителей современности. Вспомним хотя бы А. Эйнш­тейна, М. Пруста, 3. Фрейда, Тейяра де Шардена, Ч. Пирса или А. Уайтхеда.
Одним из наиболее удивительных результатов специ­альной теории относительности Эйнштейна, опублико­ванной в 1905 г., было введение локального времени, связанного с каждым наблюдателем. Однако эйнштей­новское локальное время оставалось обратимым време-
59


нем. И в специальной, и в общей теории относительно­сти Эйнштейн видел проблему в установлении «связи» между наблюдателями — в указании способа, который позволил бы наблюдателям сравнивать временные интер­валы. Теперь мы получаем возможность исследовать проблему времени в других концептуальных контекстах.
В классической механике время было числом, харак­теризующим положение точки на ее траектории. Но на глобальном уровне время может иметь и другое значе­ние. При виде ребенка мы можем более или менее точ­но угадать его возраст, хотя возраст не локализован в какой-либо части тела ребенка. Возраст — глобальное суждение. Часто утверждалось, что наука «опространствует время», придает времени пространственный харак­тер. Мы же открываем возможность иного подхода. Рас­смотрим какой-нибудь ландшафт и его эволюцию: рас­тут населенные пункты, мосты, и дороги связывают раз­личные районы и преобразуют их. Пространство приоб­ретает временное измерение. По словам географа Б. Берри, мы приходим к «овремениванию пространства».
Но, возможно, наиболее важный прогресс заключается в том, что проблема структуры, порядка предстает теперь перед нами в иной перспективе. Как будет пока­зано в гл. 8, с точки зрения механики, классической или квантовой, не может быть эволюции с однонаправ­ленным временем. «Информация» в том виде, в каком она поддается определению в терминах динамики, оста­ется постоянной по времени. Это звучит парадоксально. Если мы смешаем две жидкости, то никакой «эволю­ции» при этом не произойдет, хотя разделить их, не при­бегая к помощи какого-нибудь внешнего устройства, не представляется возможным. Наоборот, закон неубыва­ния энтропии описывает перемешивание двух жидкостей как эволюцию к «хаосу», или «беспорядку», — к наибо­лее вероятному состоянию. Теперь мы уже располага­ем всем необходимым для того, чтобы доказать взаим­ную непротиворечивость обоих описаний: говоря об информации или порядке, необходимо всякий раз переоп­ределять рассматриваемые нами единицы. Важный новый факт состоит в том, что теперь мы можем устано­вить точные правила перехода от единиц одного типа к единицам другого типа. Иначе говоря, нам удалось получить микроскопическую формулировку эволюцион­ной парадигмы, выражаемой вторым началом термоди-
60


намики. Этот вывод представляется нам важным, по­скольку эволюционная парадигма охватывает всю хи­мию, а также существенные части биологии и социаль­ных наук. Истина открылась нам недавно. Процесс пе­ресмотра основных понятий, происходящий в настоящее время в физике, еще далек от завершения. Наша цель состоит вовсе не в том, чтобы осветить признанные достижения науки, ее стабильные и достоверно установ­ленные результаты. Мы хотим привлечь внимание чита­теля к новым понятиям, рожденным в ходе научной дея­тельности, ее перспективам и новым проблемам. Мы от­четливо сознаем, что находимся лишь в самом начале нового этапа научных исследований. Перед нами — до­рога, таящая в себе немало трудностей и опасностей. В нашей книге мы лишь излагаем все проблемы такими, какими они представляются нам сейчас, отчетливо соз­давая несовершенство и неполноту наших ответов на многие вопросы.
5
Эрвин Шредингер написал однажды, к возмущению многих философов науки, следующие строки:
«...Существует тенденция забывать, что все естествен­ные науки связаны с общечеловеческой культурой и что научные открытия, даже кажущиеся в настоящий мо­мент наиболее передовыми и доступными пониманию немногих избранных, все же бессмысленны вне своего культурного контекста. Та теоретическая наука, которая не признает, что ее построения, актуальнейшие и важ­нейшие, служат в итоге для включения в концепции, предназначенные для надежного усвоения образованной прослойкой общества и превращения в органическую часть общей картины мира; теоретическая наука, повто­ряю, представители которой внушают друг другу идеи на языке, в лучшем случае понятном лишь малой груп­пе близких попутчиков, — такая наука непременно отор­вется от остальной человеческой культуры; в перспек­тиве она обречена на бессилие и паралич, сколько бы ни продолжался и как бы упрямо ни поддерживался этот стиль для избранных, в пределах этих изолированных групп, специалистов»18.
Одна из главных тем нашей книги — сильное взаимо­действие проблем, относящихся к культуре как целому,
61


и внутренних концептуальных проблем естествознания. Мы увидим, что проблемы времени находятся в самом центре современной науки. Возникновение новых струк­турных элементов, необратимость принадлежат к числу вопросов, над решением которых билось не одно поко­ление философов. Ныне, когда история, в каком бы ас­пекте — экономическом, демографическом или полити­ческом — мы ее ни рассматривали, развивается с не­слыханной быстротой, новые проблемы и новые интере­сы вынуждают нас вступать в новые диалоги, искать новые связи.
Известно, что прогресс науки довольно часто описы­вают как отрыв от конкретного опыта, как подъем на все более высокий уровень абстракции, воспринимаемый со все большим трудом. Мы считаем, что такого рода интерпретация прогресса науки является не более чем отражением на эпистемологическом уровне исторической ситуации, в которой оказалась классическая наука, следствием ее неспособности включить в свою теоретиче­скую схему обширные области взаимоотношений между человеком и окружающей средой.
Мы отнюдь не сомневаемся в том, что развитие науч­ных теорий сопряжено с восхождением на все более вы­сокие ступени абстракции. Мы лишь утверждаем, что концептуальные инновации, возымевшие решающее зна­чение в развитии науки, отнюдь не обязательно были связаны с восхождением по лестнице абстракций. Новое открытие времени уходит корнями и в собственно исто­рию естественных наук, и в тот социальный контекст, в котором находится современная наука. Открытие не­стабильных элементарных частиц или подтверждение данными наблюдений гипотезы расширяющейся Вселен­ной, несомненно, являются достоянием внутренней ис­тории естественных наук, но общий интерес к неравно­весным ситуациям, к эволюционирующим системам, по-видимому, отражает наше ощущение того, что челове­чество в целом переживает сейчас некий переходный период. Многие результаты, приводимые в гл. 5 и 6, например сведения о периодических химических реак­циях, могли бы быть открыты много лет назад, но иссле­дование такого рода неравновесных проблем было по­давлено культурным и идеологическим контекстом того времени.
Мы сознаем, что наше утверждение о способности
62


естественных наук тонко реагировать на культурную среду противоречит традиционной концепции науки. Со­гласно традиционным взглядам, наука развивается, ос­вобождаясь от устаревших форм понимания природы, самоочищаясь в ходе процесса, который можно сравнить с «возвышением» разума. Но отсюда не так уж далеко до вывода о том, что наука — удел немногих избранных, живущих вдали от мира и не ведающих земных забот. Такое идеальное сообщество ученых, согласно традици­онным взглядам, должно быть защищено от давления со стороны общества, его потребностей и запросов. Науч­ный прогресс должен был бы тогда быть по существу автономным процессом, в который любое «внешнее» воз­действие, например участие ученых в какой-либо куль­турной, социальной или экономической деятельности, вносило бы лишь возмущение или вызывало досадную задержку.
Такого рода идеал абстракции — полная отрешен­ность ученого от реального мира — находит верного со­юзника еще в одном идеале, на этот раз относящемся к призванию «истинного» исследователя, — его стрем­лении найти пристанище от превратностей «мирской суе­ты». Эйнштейн дает развернутое описание типа ученого, который удостоился бы милости «ангеля господня», посланного на Землю с миссией изгнать из «храма нау­ки» всех «недостойных» (правда, остается не ясным, в каком именно смысле недостойные «недостойны»):
«Большинство из них — люди странные, замкнутые, уединенные; несмотря на эти общие черты, они в дей­ствительности сильнее разнятся друг от друга, чем из­гнанные.
Что привело их в храм?... Одно из наиболее сильных побуждений, ведущих к искусству и науке, — это жела­ние уйти от будничной жизни с ее мучительной жестко­стью и безутешной пустотой, уйти от уз вечно меняю­щихся собственных прихотей. Эта причина толкает лю­дей с тонкими душевными струнами от личных пережи­ваний в мир объективного видения и понимания. Эту причину можно сравнить с тоской, неотразимо влекущей горожанина из шумной и мутной окружающей среды к тихим высокогорным ландшафтам, где взгляд далеко проникает сквозь неподвижный чистый воздух и на­слаждается спокойными очертаниями, которые кажут­ся предназначенными для вечности.
63


Но к этой негативной причине добавляется и позитивная. Человек стремится каким-то адекватным спосо­бом создать в себе простую и ясную картину мира для того, чтобы оторваться от мира ощущений, чтобы в из­вестной степени попытаться заменить этот мир создан­ной таким образом картиной»19.
Несовместность аскетической красоты недостижимо­го идеала науки, с одной стороны, и мелочной суеты повседневной жизни, так верно подмеченной Эйнштей­ном, с другой, усиливается под влиянием еще одной не­совместности явно манихейского толка — несовместимо­сти науки и общества, или, точнее, свободной творческой деятельности человека и политической власти. В этом случае научными изысканиями следовало бы заниматься не узкому кругу ученых-отшельников и не в храме, а в неприступной крепости или даже в сумасшедшем до­ме, как это происходит, например, в пьесе Дюрренматта «Физики»20. Трое физиков, размышляющих над путя­ми и средствами развития своей науки и озабоченные тем, как оградить человечество от ужасных последствий использования политиками плодов научного развития в своих корыстных целях, приходят к выводу, что един­ственно возможным является путь, уже избранный од­ним из них: все трое решают притвориться сумасшедши­ми и скрыться от общества в частном санатории для ду­шевнобольных. В конце пьесы выясняется, что и это последнее убежище — не более чем иллюзия. Владели­ца санатория, неусыпно следившая за своим пациентом физиком Мёбиусом, похитила его открытие и захватила власть, обеспечивающую ей мировое господство.
Пьеса Дюрренматта приводит к третьей концепции научной деятельности: развитие науки осуществляется путем сведения сложности реального мира к скрытой за ней простоте. В стенах частного санатория для ду­шевнобольных физик Мёбиус пытается утаить, что ему удалось успешно решить проблему гравитации, по­строить единую теорию элементарных частиц и, наконец, сформулировать Принцип Универсального Открытия — источник абсолютной власти. Разумеется, стремясь наи­более полно раскрыть замысел своей пьесы, Дюрренматт упрощает ситуацию, однако и общее мнение схо­дится на том, что жрецы «храма науки» заняты не боль­ше не меньше, как поисками «формулы Вселенной». Че­ловек науки, которого молва обычно рисовала как аске-
64


та, становится теперь кем-то вроде фокусника, челове­ком, занимающим особое положение, потенциальным об­ладателем ключа ко всем природным явлениям, всемо­гущим (по крайней мере потенциально) носителем беспредельного знания. Подобное представление о человеке науки вновь возвращает нас к поднятой ранее пробле­ме: только в простом мире (в частности, в мире класси­ческой науки, где сложность лишь скрывает лежащую в основе всего простоту) может существовать такая форма знания, которая дает универсальный ключ ко всем без исключения явлениям природы.
Одна из проблем нашего времени состоит в преодо­лении взглядов, стремящихся оправдать и усилить изо­ляцию научного сообщества. Между наукой и обществом необходимо устанавливать новые каналы связи. Имен­но в этом духе написана наша книга. Мы все хорошо знаем, что современный человек в беспрецедентных мас­штабах изменяет окружающую среду, создавая, по сло­вам Сержа Московиси*, «новую природу»21. Но для того чтобы понять мир, сотворенный руками человека, нам необходима наука, которая выполняет миссию не толь­ко послушного орудия внешних интересов и не является раковой опухолью, безответственно растущей на субст­рате общества.
Две тысячи лет назад Чжуан-цзы** написал следую­щие строки:
«Как безостановочно вращается небо! С каким по­стоянством покоится Земля! Не ведут ли между собой соперничества за место Солнце и Луна? Есть ли кто-нибудь предержащий власть над всем этим и правящий всем? Кто первопричина всего и кто без устали и на­пряжения поддерживает все? Не существует ли тайного механизма, вследствие которого все в мире не может быть ничем иным, кроме того, что оно есть?»22.
Мы считаем, что находимся на пути к новому синте­зу, новой концепции природы. Возможно, когда-нибудь нам удастся слить воедино западную традицию, придаю­щую первостепенное значение экспериментированию и количественным формулировкам, и такую традицию, как китайская, с ее представлениями о спонтанно изменяю-
*Московиси Серж (р. 1925 г.) — французский социальный пси­холог.
** Чжуан-цзы (ок. 369—286 гг. до н. э.) — древнекитайский фи­лософ. — Прим. перев.
65


щемся самоорганизующемся мире. В начале введения мы привели слова Жака Моно об одиночестве человека во Вселенной. Вывод, к которому он приходит, гласит:
«Древний союз [человека и природы] разрушен. Чело­век наконец сознает свое одиночество в равнодуш­ной бескрайности Вселенной, из которой он возник по воле случая»23.
Моно, по-видимому, прав. Древний союз разрушен до основания. Но мы усматриваем свое предназначение не в том, чтобы оплакивать былое, а в том, чтобы в не­обычайном разнообразии современных естественных наук попытаться найти путеводную нить, ведущую к ка­кой-то единой картине мира. Каждый великий период в истории естествознания приводит к своей модели при­роды. Для классической науки такой моделью были ча­сы, для XIX в. — периода промышленной революции — паровой двигатель. Что станет символом для нас? Наш идеал, по-видимому, наиболее полно выражает скульпту­ра — от искусства Древней Индии или Центральной Америки доколумбовой эпохи до современного искусства. В некоторых наиболее совершенных образцах скульпту­ры, например в фигуре пляшущего Шивы или в миниа­тюрных моделях храмов Герреро, отчетливо ощутим поиск трудноуловимого перехода от покоя к движению, от времени остановившегося к времени текущему. Мы убеждены в том, что именно эта конфронтация опреде­ляет неповторимое своеобразие нашего времени.
66


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ИЛЛЮЗИЯ УНИВЕРСАЛЬНОГО


Глава 1. ТРИУМФ РАЗУМА
1. Новый Моисей
Кромешной тьмой был мир окутан,
И в тайны естества наш взор не проникал,
Но Бог сказал: "Да будет Ньютон!"
И свет над миром воссиял*.
Нет ничего странного в том, что эпитафия Поупа вы­держана в столь возвышенном стиле. В глазах Англии XVIII в. Ньютон был «новым Моисеем», которому бог явил свои законы, начертанные на скрижалях. Поэты, архитекторы и скульпторы предлагали проекты величе­ственных монументов, вся английская нация торжест­венно отмечала небывалое событие: человек впервые от­крыл язык, на котором говорит (и которому подчиняет­ся) природа.
Не в силах устоять пред разумом Ньютона,
Природа с радостью открыла все ему,
Пред математикой склонив свою главу
И силу опыта признав, как власть закона1.
Этика и политика черпали в теории Ньютона мате­риал, которым «подкрепляли» свои аргументы. Напри­мер, автор приведенного выше четверостишия Дезагулье усматривал в ньютоновской картине мироздания обра­зец политического устройства общества. Конституцион­ную монархию он считал наилучшей из возможных форм правления, поскольку власть короля, как и власть Солн­ца, умеряется законами.
Как взгляд владыки ловят царедворцы,
Кружат так шесть миров вкруг Солнца.
Ему подвластно их движенье,
Изогнут путь их силой притяженья.
Власть Солнца смягчена законами Природы:
Мирами правит, не лишая их свободы2.
* Поуп А. Проект эпитафии на могиле Ньютона, скончавшего­ся в 1727 г . —Здесь и далее, если не указан другой переводчик, стихотворный перевод Ю. Данилова.
69


Хотя сам Ньютон никогда не вторгался в область морали и этики, он не сомневался в универсальном ха­рактере законов, изложенных в его «Математических началах натуральной философии». «Природа весьма со­гласна и подобна в себе самой»*, — утверждал Ньютон в Вопросе 31 своей «Оптики». Это весьма сильно эллип­тическое утверждение претендует на многое. Горение, ферментация, тепло, силы сцепления, магнетизм... Не су­ществует ни одного природного явления, которое не было вызвано силами притяжения и отталкивания, т. е. теми же действующими силами, что и движение небесных светил и свободно падающих тел.
Став еще при жизни почти национальным героем, Ньютон примерно столетие спустя при могучей под­держке авторитета Лапласа превратился в символ науч­ной революции в Европе. Астрономы взирали на небо, где безраздельно царила математика. Ньютоновская си­стема успешно преодолела все препятствия на своем пу­ти. Более того, она проложила путь математическому методу, позволившему учесть все наблюдаемые отклоне­ния в движениях планет и даже использовать их для вывода о существовании еще неизвестной планеты. Предсказание планеты Нептун явилось своего рода ос­вящением предсказательной силы, присущей ньютонов­ской картине мироздания.
К концу XIX в. имя Ньютона стало нарицательным для обозначения всего образцового. Вместе с тем появи­лись разноречивые интерпретации ньютоновского мето­да. Одни усматривали в нем своего рода эталон количе­ственного экспериментирования, результаты которого допускают описание на языке математики. Для них хи­мия обрела своего Ньютона в лице Лавуазье, положив­шего начало систематическому применению весов в хи­мии. Это был решающий шаг в становлении количест­венной химии, избравшей закон сохранения массы своей нитью Ариадны. По мнению других стратегия Ньютона состояла в вычленении некоторого центрального твердо установленного и надлежаще сформулированного фак­та и в последующем использовании его как основы де­дуктивных построений относительно данного круга явле-
* Ньютон И. Оптика, или Трактат об отражениях, преломле­ниях, изгибаниях и цветах света. Пер. с третьего англ. издания 1721 г. и с примечаниями С. И. Вавилова. Изд. 2-е, просмотренное Г. С. Ландсбергом. М., 1954, с. 285. — Прим. перев.
70


ний. С этой точки зрения гений Ньютона заключался в ньютоновском прагматизме. Ньютон не пытался объяс­нить гравитацию — существование всемирного тяготения было принято Ньютоном как неоспоримый факт. Анало­гичным образом любая другая дисциплина должна строиться таким образом, чтобы за ее исходную точку был принят некоторый центральный необъяснимый факт. Ободренные авторитетом Ньютона медики сочли возможным обновить виталистскую концепцию и гово­рить о «жизненной силе» sui generis, использование которой придало бы описанию жизненных явлений столь желанную последовательность и систематичность. Этой же цели призвано служить сродство — особая, сугубо химическая сила, якобы проявляющаяся при взаимодей­ствии молекул.
Некоторые «истинные ньютонианцы», стремясь вос­препятствовать неудержимому росту числа различных «сил», призванных объяснить то или иное явление при­роды, провозгласили было вновь универсальность все­мирного тяготения, или гравитации, как единого объяс­нения всех явлений, но было слишком поздно. Ныне термин «ньютонианский» (или «ньютоновский») приме­ним ко всему, что имеет отношение к системе законов, равновесию и, более того, ко всем ситуациям, в которых естественный порядок, с одной стороны, и моральный, социальный и политический, с другой, допускают описа­ние с помощью единой всеобъемлющей гармонии. Ро­мантические философы даже обнаруживали в ньютонов­ской Вселенной волшебный мир, одухотворенный силами природы. Более «ортодоксальные» физики усматривали в ньютоновской картине мироздания механический мир, подчиняющийся математическим законам. Для позити­вистов ньютоновская модель символизировала успех процедуры, рецепта, подлежащего отождествлению с са­мим определением пауки3.
Все остальное — не более чем изящная словесность (причем зачастую словесность ньютоновская): гармо­ния, безраздельно царящая в мире звезд, избирательное сродство и столь же избирательная враждебность, по­рождающие видимость «общественной жизни» химиче­ских соединений, представали как явления, распростра­няющиеся и на человеческое общество. Неудивительно поэтому, что тот период казался золотым веком класси­ческой науки.
71


Ньютоновская наука и поныне занимает особое мес­то. Некоторые из введенных ею основных понятий полу­чили полное признание и сохранились до наших дней, выдержав все мутации, которые претерпело естествозна­ние со времен Ньютона. Не подлежит сомнению, однако, что золотой век классической науки миновал, а вместе с ним исчезла и уверенность в том, что ньютоновская рациональность, несмотря на значительно расходящиеся между собой интерпретации, может быть приемлемой основой для нашего диалога с природой.
Центральная тема первой части нашей книги — триумф ньютонианства, непрестанное расширение сферы научных исследований на все новые и новые области, позволившее распространить ньютоновское мышление до нашего времени. Мы расскажем также о тех сомнениях и ожесточенных баталиях, которые породил этот триумф. Ныне мы начинаем более отчетливо видеть пределы нью­тоновской рациональности. Возникает новая, более по­следовательная концепция науки и природы. Эта новая концепция прокладывает путь новому объединению зна­ния и культуры.
2. Дегуманизованный мир
...От единого зренья нас, Боже,
Спаси, и от сна Ньютонова тоже!*
Вряд ли найдется лучшая иллюстрация нестабильно­сти положения, занимаемого наукой в общей системе культуры, чем вводная статья, опубликованная в тру­дах семинара ЮНЕСКО по проблемам отношений нау­ки и культуры:
«Более чем за одно столетие сектор научной деятель­ности разросся в окружающем его культурном простран­стве настолько, что угрожает в недалеком будущем вы­теснить всю культуру. Одни склонны считать подобную опасность иллюзорной и объясняют наметившуюся тен­денцию высокими темпами развития науки, уповая на то, что силовые линии культуры рано или поздно окажут свое действие и вновь поставят науку на службу челове­ку. Другие полагают, что триумф, одержанный наукой

* Б л е й к В. Из письма Баттсу. <Грозный Лос). — В кн.:
Б л ей к В. Стихи. Перев. В. Потаповой. М., 1978, с. 225. — Прим. перев.
72


за последние десятилетия, дает ей право занимать гос­подствующее положение в современной культуре. Более того, культура, по их мнению, заслуживает дальнейшего развития лишь постольку, поскольку она может быть передана посредством научного аппарата. Третьим, уст­рашенным мрачной перспективой превращения отдель­ного человека и всего общества в целом в послушных марионеток науки, видится призрак грядущей катастро­фы культуры»4.
В приведенном нами отрывке наука представлена как раковая опухоль на теле культуры: дальнейший рост науки угрожает разрушить культурную жизнь общества. Вопрос стоит весьма остро: можем ли мы взять конт­роль над наукой в свои руки и направлять ее развитие в нужное русло или нам уготована судьба рабов науки? Всего лишь за каких-нибудь полтора века наука пре­терпела головокружительное падение, превратившись из источника вдохновения западноевропейской культуры в смертельную угрозу для нее. Наука не только представ­ляет опасность для материального существования чело­века, но и в более тонком плане угрожает разрушить традиции и опыт, глубоко укоренившиеся в нашей куль­турной жизни. Столь тяжкое обвинение выдвигается не только против технологических последствий того или иного научного достижения, но и против самого «духа науки».
Но независимо от того, относятся ли выдвинутые об­винения к глобальному скептицизму, источаемому науч­ной культурой, или к частным следствиям из научных теорий, в наше время утверждение о том, что наука рас­шатывает саму основу нашего мира, звучит довольно часто. То, что на протяжении поколений было источни­ком радости и наслаждения, вянет от прикосновения науки. Все, к чему прикасается наука, дегуманизуется.
Как ни странно, идея о том, что научный прогресс выступает в роли рокового разрушителя волшебных чар, нашла горячую поддержку не только среди критиков науки, но и среди тех, кто защищает и даже прославля­ет ее. Например, историк Гиллиспи в своей книге «Острие объективности» выражает сочувствие тем, кто критикует науку и не оставляет попыток притупить «ре­жущую кромку объективности»:
«Попытки возродить субъективный подход к природе не могут не волновать. Его бренными останками, равно
73


как и благими намерениями, устлан весь путь, пройден­ный научной, и лишь кое-где в таких глухих уголках, как лысенковщина или антропософия, он сохранился в первозданном виде. В такого рода пережитках запечат­лены непрестанные попытки избежать последствий наи­более характерной для западного человека и успешной кампании, обреченной, насколько можно судить, на пол­ную и окончательную победу. Вряд ли найдется тончай­ший нюанс в настроении от глубокого отчаяния до ге­роического воодушевления, который не возбуждала бы, как любая вера перед лицом неминуемого, романтиче­ская натурфилософия. В своем наиболее отталкивающем проявлении такие настроения порождают сентименталь­ное или вульгарное неприятие разума. В наиболее воз­вышенном проявлении они являются движущей пружи­ной натуралистической и морализующей науки Дидро, персонификации природы Гёте, поэзии Вордсворта и фи­лософии Альфреда Норта Уайтхеда или любого другого мыслителя, который хотел бы найти в науке место для нашей качественной и эстетической оценки природы. Это наука тех, кто, будь их воля, превратил бы в ботанику великолепие цветения и в метеорологию красоту зака­тов»5.
Итак, наука приводит к трагическому метафизиче­скому выбору. Человек вынужден отдать предпочтение одной из альтернатив и либо поддаться сулящему вновь обрести потерянную было уверенность, но иррациональ­ному искушению видеть в природе гарантию человече­ских ценностей, либо усматривать в ней знак, указываю­щий на существование фундаментальной взаимосвязи явлений и верность рациональности, изолирующей его в безмолвном мире.
К лейтмотиву мира, переставшего вызывать благо­говейное поклонение, примешивается отзвук другого лейтмотива—господства над окружающим миром. Ми­ром, перед которым не испытываешь благоговения, уп­равлять гораздо легче. Любая наука, исходящая из представления о мире, действующем по единому теорети­ческому плану и низводящем неисчерпаемое богатство и разнообразие явлений природы к унылому однообра­зию приложений общих законов, тем самым становится инструментом доминирования, а человек, чуждый окру­жающему его миру, выступает как хозяин этого мира.
В последние десятилетия развенчание окружающего
74


нас мира принимало различные формы. Систематиче­ское изучение многообразных проявлений антинауки вы­ходит за рамки нашей книги. О реакции западной мыс­ли на удивительный триумф ньютоновской рационально­сти мы расскажем более подробно в гл. 3, а пока лишь заметим, что в настоящее время наблюдается сдвиг во всеобщем отношении к природе, основанный на широ­ко распространенном, но, по нашему мнению, ошибоч­ном убеждении в существовании непреодолимого антаго­низма между наукой и «натурализмом». Формы, кото­рые приняла в последние годы критика науки, мы про­демонстрируем (по крайней мере частично) на трех при­мерах: критики Хайдеггера, чья философия весьма при­влекательна для современного мышления, Артура Кёст-лера и выдающегося историка науки Александра Койре.
Мартин Хайдеггер направляет острие своей критики в само сердце научного исследования, основной побуди­тельный мотив которого Хайдеггер усматривает в дости­жении перманентной цели — покорении природы. В соот­ветствии с этим Хайдеггер утверждает, что научная ра­циональность является итоговым выражением того, что неявно присутствовало в науке с античных времен, а именно: воли к покорению, проявляющейся в любом ра­циональном обсуждении или предприятии, элементе на­силия, скрытом во всем позитивном, и коммуникабель­ном знании. Особое значение Хайдеггер придает тому, что он называет технологическим и научным «остовом» (Gestell)6, служащим общей основой функционирования человека и окружающего мира.
Хайдеггер не приводит подробного анализа какого-нибудь конкретного технологического (или научного) продукта или процесса. Хайдеггер подвергает критике самую сущность технологии — сторону, с которой нас интересует вещь. Любая теория является, с его точки зрения, составной частью реализации генерального пла­на, образуемого западной историей. То, что мы называ­ем научной «теорией», представляет, по Хайдеггеру, не более чем способ вопрошания вещей, с тем чтобы под­чинить их себе. Ученый, как и технолог,—всего лишь игрушка в руках воли к власти, замаскированной под жажду знания: первое же приближение ученого к объек­там исследования означает, что те подвергаются систе­матическому насилию.
75


"Было бы неверно называть современную физику экспериментальной потому, что при вопрошании приро­ды она использует экспериментальные устройства. Пра­вильнее противоположное утверждение, и вот почему: физика, уже как чистая теория, требует, чтобы природа проявила себя в предсказуемых силах; она ставит свои эксперименты с единственной целью задать природе вопрос: следует ли та, и если следует, то каким именно образом, схеме, предначертанной наукой»7.
Хайдеггера нисколько не волнует, например, что за­грязнение промышленными отходами погубило в Рейне все живое. Хайдеггера интересует лишь, что река Рейн поставлена на службу человеку.
«На Рейне воздвигнута плотина гидроэлектростан­ции. Она повышает напор вод великой реки, чтобы тот мог вращать колеса турбины... Гидроэлектростанция не «пристроена» к Рейну, как старинный деревянный мост, веками соединяющий один берег с другим. Наоборот, река встроена в электростанцию. Рейн есть то, чем он теперь является в качестве реки, а именно поставщиком гидравлического напора, благодаря существованию электростанции»8.
Старинный мост через Рейн представляет в глазах Хайдеггера ценность не как свидетельство таланта, под­крепленного опытом возводивших его мастеров, кропот­ливых и тщательных наблюдений, а лишь потому, что мост «не использует» реку.
Критика Хайдеггера, воспринимающая как угрозу са­мый идеал позитивного коммуникабельного знания, эхом вторит уже знакомым мотивам движения против науки, о которых мы упоминали во введении. Но идея нерас­торжимой связи между наукой и стремлением домини­ровать проходит сквозь некоторые, казалось бы, весьма различные оценки современной ситуации. Например, в работе под весьма красноречивым названием «Наступле­ние золотого века»9 Гюнтер Стент утверждает, что нау­ка в наше время достигла пределов своих возможностей. Мы вплотную приблизились к точке, где отдача иссяка­ет, вопросы, задаваемые нами различным объектам с целью подчинить их своей власти, все более усложня­ются и утрачивают всякий интерес. Выход на этот ру­беж означает конец прогресса, но вместе с тем предос­тавляет человечеству удобный случай для того, чтобы прекратить безумные усилия, закончить вековую схватку
76


с природой и принять мир, статичный и комфортабель­ный. Мы намереваемся показать, что относительная разобщенность научного познания некоторого объекта и возможность овладения им, отнюдь не свидетельствуя об исчерпании науки, указывают на поистине неисчерпае­мое множество новых перспектив и проблем. Научное понимание окружающего нас мира только начинается. Существует еще одно представление о науке, которое в принципе, по нашему мнению, может нанести ей зна­чительный ущерб, — преклонение перед таинственной наукой, способной с помощью хитроумных рассуждений, недоступных простым смертным, привести к выводам, которые, словно по мановению волшебной палочки, об­наружат несостоятельность общепринятой трактовки та­ких фундаментальных понятий, как время, пространство, причинность, разум или материя. Такого рода «таинст­венная наука», способная потрясти своими выводами основу любой традиционной концепции, в какой-то мере поощрялась «откровениями» теории относительности и квантовой механики. Не подлежит сомнению, что неко­торые из наиболее впечатляющих достижений физики в относительно недавнем прошлом, такие, как предложен­ная Эйнштейном интерпретация гравитации как кривиз­ны пространства или античастицы Дирака, поколебали, казалось бы, окончательно сложившиеся концепции. Та­ким образом, налицо весьма тонкое равновесие между готовностью вообразить науку всесильной, способной на любые свершения, и своего рода земным реализмом. В настоящее время это равновесие заметно смещается в сторону возрождения мистицизма в среде предста­вителей печати и даже в самой науке, особенно сре­ди специалистов по космологии10. Процитируем Кёст-лера:
«Нам приходилось слышать целый хор Нобелевских лауреатов по физике, утверждавших, что материя мерт­ва, причинность мертва, детерминизм мертв. Если это действительно так, устроим усопшим похороны под рек­вием электронной музыки. Настало время извлечь урок из постмеханистической науки XX в. и выбраться из смирительной рубашки, надетой на наши философские взгляды материализмом XIX в. Парадоксально, но если бы наши философские взгляды находились на уровне со­временной науки вместо того, чтобы отставать от нее на столетие, то мы давно освободились бы от этой смири-
77


тельной рубашки... Но, коль скоро допущенная нами ошибка осознана, мы могли бы острее ощущать те яв­ления вокруг нас, которые ранее были вынуждены игно­рировать из-за одностороннего пристрастия к физиче­ской науке, могли бы более чутко реагировать на росток, пробивающийся сквозь обломки рухнувшего здания при­чинности, с большим вниманием относиться к стечению событий, включить паранормальные явления в нашу концепцию нормальности и отдавать себе ясный отчет в том, что мы живем в «стране слепых»11.
Мы не хотим априори осуждать или отвергать лю­бые взгляды. Даже в заведомо фантастических утверж­дениях из числа тех, которые нам приходится слышать, может оказаться зерно истины. Тем не менее мы счита­ем, что прыжки в иррациональное были бы слишком простым выходом из конкретной сложности окружаю­щего нас мира. Мы отнюдь не тешим себя надеждой на то, что из «страны слепых» нам удастся выбраться быстро, поскольку концептуальная слепота — далеко не главная причина, по которой остаются нерешенными проблемы и противоречия нашего общества.
Не соглашаясь с той или иной критикой или иска­жениями науки, мы отнюдь не отвергаем всякую крити­ку науки вообще. В качестве примера сошлемся на по­зицию Александра Койре, внесшего немалый вклад в понимание развития современной науки. Анализируя значение и следствия ньютоновского синтеза, Койре пи­шет следующее:
«Но есть и нечто такое, за что ответственность мо­жет быть возложена на Ньютона или, точнее, не на од­ного Ньютона, а на всю современную науку, — раскол нашего мира на два чуждых мира. Я уже упоминал о том, что современная наука разрушила барьеры, отде­лявшие небо от Земли, объединила и унифицировала Вселенную. Все это так. Но я упоминал и о том, что, оп­рокидывая барьеры, наука подменяла наш мир качества и чувственного восприятия, мир, в котором мы живем, любим и умираем, другим миром — миром количества, воплощенной геометрии, миром, в котором, хотя он и вмещает в себя все, нет места для человека. Так мир науки — реальный мир — стал отчужденным и пол­ностью оторванным от мира жизни. Наука не в состоя­нии не только объяснить этот мир, но даже оправдать­ся, назвав его «субъективным».
78


Нельзя не признать, однако, что практика ежеднев­но (и чем дальше, тем чаще) приводит оба мира в со­прикосновение. Что же касается теории, то их разделя­ет бездонная пропасть.
Существование двух миров означает существование двух истин. Не исключено, однако, и другое толкова­ние — истины вообще не существует.
Трагедия современного разума, «разгадавшего загад­ку Вселенной», состоит в том, что одну загадку он заме­нил другой — загадкой самого себя12.
В выводах Койре звучит та же нота, которая отчет­ливо слышна у Паскаля и Моно, — трагическое ощуще­ние отчужденности. Критика Койре ставит под сомнение не научное мышление, а классическую науку, в основе которой заложена ньютоновская перспектива. Перед нами не стоит прежняя дилемма трагического выбора между наукой, обрекающей человека на изоляцию в окружающем его мире, лишенном волшебного очарова­ния, и антинаучными иррациональными протестами. Критика Койре нацелена не на пределы рациональности «смирительной рубашки», а лишь на неспособность клас­сической науки справиться с некоторыми фундаменталь­ными аспектами окружающего нас мира.
Наша позиция в этой книге сводится к утверждению: наука, о которой говорит Койре, не является более на­шей наукой, и отнюдь не потому, что нас ныне занимают новые, недоступные воображению объекты, более близ­кие к магии, чем к логике, а потому, что мы как ученые начинаем нащупывать свой путь к сложным процессам, формирующим наиболее знакомый нам мир — мир при­роды, в котором развиваются живые существа и их со­общества. Мы начинаем выходить за пределы того мира, который Койре называет «миром количества», и всту­паем в «мир качества», а значит, и в мир становящего­ся, возникающего. Описанию перехода из одного мира в другой посвящены части I и II нашей книги. Мы счи­таем, что именно такой переход придает особую значи­мость и очарование переживаемому нами моменту ис­тории науки. Не будет, по-видимому, преувеличением сказать, что наш период допустимо сравнивать с эпо­хой греческих атомистов или Возрождения, когда за­рождался новый взгляд на природу. Но вернемся сна­чала к ньютоновской науке, бесспорно ставшей одним из величайших достижений в истории человечества.
79


3. Ньютоновский синтез
Что кроется за энтузиазмом современников Ньюто­на, их убеждением в том, что тайна мироздания, истина о природе наконец открыта? В ньютоновском синтезе сходятся несколько направлений человеческой мысли, ис­токи которых восходят, по-видимому, к самому началу цивилизации. Прежде всего это представление о науке как о способе воздействия на окружающий мир. Ньюто­новская наука — наука активная. Одним из ее источни­ков стали знания, накопленные средневековыми ремес­ленниками, строителями машин. Она дает средства для систематического воздействия на мир, для предсказания и изменения хода протекающих в природе процессов, со­зидания устройств и механизмов, способных обуздать и использовать на благо человека силы и материальные ресурсы природы.
В этом смысле современная наука может считаться прямым продолжением тех усилий, которые человек с незапамятных времен затрачивал на то, чтобы организо­вать для своих целей окружающий мир. О ранних эта­пах этой деятельности мы располагаем весьма скудными сведениями. Тем не менее, оглядываясь назад, мы мо­жем достаточно достоверно оценить уровень знаний и навыков, необходимых для того, чтобы совершить нео­литическую революцию, позволившую человеку посте­пенно начать организацию природной и социальной сре­ды с помощью новой техники, предназначенной для экс­плуатации природы и устройства общества. Неолитиче­ская «техника», например виды домашних животных и культурных растений, выведенные с помощью отбора и гибридизации, гончарное производство, ткачество, ме­таллургия, широко используется и поныне. На протяже­нии длительного периода наша социальная организация была основана на той же технике письма, геометрии, арифметики, которая понадобилась для того, чтобы ор­ганизовать иерархически дифференцированные и наде­ленные структурой социальные группы неолитических городов-государств. Таким образом, мы не можем не признать непрерывность связи между неолитической тех­никой и наукой и промышленной революцией13.
Современная наука значительно расширила круг древних изысканий, неуклонно повышая их интенсив­ность и непрестанно наращивая их темп. Однако этим
80


далеко не исчерпывается значение науки в том смысле, какой был придан ей в ньютоновском синтезе.
Помимо многообразной техники, используемой в дан­ном обществе, мы встречаем ряд верований и мифов, в которых предпринимаются попытки понять, какое место занимает человек в мире. Подобно мифам и космогони­ческим гипотезам, научная деятельность направлена прежде всего на то, чтобы понять природу мира, его структуру и место, занимаемое в нем человеком.
С нашей точки зрения, совершенно несущественно, что первые умозрительные построения досократиков были во многом заимствованы из мифа Гесиода о со­творении мира — начальном отделении неба от Земли, страсти, разжигаемой Эротом, рождении первого поко­ления богов и образовании дифференцированных косми­ческих сил, разладах и распрях, серии кровавых рас­прав и актов мести и, наконец, установлении стабиль­ности при мудром правлении богини правосудия Дике. Для нас важно другое: на протяжении нескольких по­колений досократики собирали, обсуждали и подвергали критическому разбору часть тех понятий, которые мы пытаемся ныне организовать в надежде понять отноше­ния между явившимся, ставшим и становящимся, т. е. понять, как рождается порядок из первоначально недиффенцированной (по предположению) среды.
Почему однородное состояние теряет устойчивость? Почему потеря устойчивости приводит к спонтанной дифференциации? Почему вообще существуют вещи? Являются ли они хрупкими и бренными следствиями не­справедливости, нарушения статического равновесия между противоборствующими силами природы? Может быть, силы природы создают вещи и обусловливают их автономное существование — вечно соперничающие си­лы любви и ненависти, стоящие за рождением, ростом, увяданием и рассыпанием в прах? Является ли измене­ние не более чем иллюзией или, наоборот, проявлением неутихающей борьбы между противоположностями, об­разующими изменяющуюся вещь? Сводится ли качест­венное изменение к движению в вакууме атомов, отли­чающихся только по форме, или же атомы сами состоят из множества качественно различных «зародышей», каждый из которых отличен от другого? Носит ли гар­мония мира математический характер? Являются ли чис­ла ключом к природе?
81


Открытые пифагорейцами соотношения между высо­той тона звучащей струны и ее длиной и поныне входят в наши теории. Математические схемы составили пер­вый в истории Европы свод абстрактных рассуждений, которые могут быть сообщены любому мыслящему че­ловеку и воспроизведены им. Грекам впервые удалось облечь дедуктивное знание в форму, придающую ему (разумеется, в определенных пределах) незыблемость, неподверженность колебаниям в зависимости от убеж­дений, надежд и пристрастий.
Наиболее важный аспект, общий для греческой мыс­ли и современной науки, разительно контрастирующий с религиозно-мистической формой познания, заключает­ся в придании особой значимости критическому анализу и проверке14.
О досократовской философии, получившей развитие в ионических полисах и колониях Magna Graecia (Ве­ликой Греции), известно мало. Нам остается лишь строить более или менее правдоподобные предположе­ния о том, какие отношения могли складываться меж­ду теоретическими построениями и космогоническими гипотезами и процветавшими в ионических полисах ре­меслами и технологиями. Традиция утверждает, что в результате враждебной религиозной и социальной реак­ции философы были обвинены в атеизме и либо осуж­дены на изгнание, либо приговорены к смертной казни. Их ранний «призыв к порядку» может служить своего рода символом, олицетворяющим важность социальных факторов для зарождения и особенно развития концеп­туальных инноваций. Чтобы понять, на чем зиждется успех современной науки, нам необходимо также объяс­нить, почему ее основатели, как правило, подвергались формально отнюдь не беззаконным репрессиям, а их теоретический подход подавлялся в пользу той формы знания, которая больше соответствовала общественным чаяниям и убеждениям.
Насколько можно судить, со времен Платона и Арис­тотеля надлежащие ограничения были установлены и мысль оказалась направленной в русло социально при­емлемого. В частности, было проведено различие между теоретическим мышлением и технологической деятель­ностью. Такие используемые нами и ныне слова, как «машина», «механический», «инженер», имеют сходное значение. Они относятся не к рациональному знанию,
82


а к умению и целесообразности. Идея состояла не в том, чтобы изучать происходящие в природе процессы с целью их более эффективного использования, а в том, чтобы обхитрить природу, обмануть ее с помощью раз­личных «машинных махинаций», т. е. включить в работу чудеса и эффекты, чуждые «естественному порядку» вещей. Области практических действий и рационального понимания природы были, таким образом, жестко раз­граничены. Архимеда почитали как инженера. Счита­лось, что его математические работы по изучению усло­вий равновесия машин неприменимы к миру природы (по крайней мере в рамках традиционной физики). В отличие от сказанного ньютоновский синтез выражает последовательный союз между практической деятельно­стью и теоретическим познанием.
Нельзя не отметить и третий важный элемент, на­шедший свое отражение в ньютоновской революции. Каждый из нас, вероятно, прочувствовал разительный контраст между ничем не нарушаемым покоем мира звезд и планет и эфемерным, вечно бурлящим земным миром. Как подчеркнул Мирча Элиаде, во многих древ­них цивилизациях пространство, где протекает жизнь простых смертных, обособлено от обители богов, мир разделен на обычное пространство, где все подвержено игре случая, имеет свой век и обречено в конечном сче­те на гибель, и священное пространство, где все испол­нено высшего смысла, чуждо всякой случайности и веч­но. Именно по таким признакам Аристотель противопо­ставил миру небесных светил мир подлунный. Эта про­тивоположность имела решающее значение для оценки Аристотелем возможности количественного описания природы. Если движение небесных тел, рассуждал Ари­стотель, неизменно и по своей природе божественно, т. е. остается вечно тождественным самому себе, то оно должно допускать описание с помощью математических идеализаций. Математическая точность и строгость не пристали подлунному миру. Неточности природных про­цессов подходит лишь приближенное описание.
Последователю Аристотеля интереснее знать, почему протекает процесс, чем уметь описывать, как тот проте­кает, или, скорее, для него один аспект неотделим от другого. Одним из главных источников аристотелевского мышления явилось наблюдение эмбрионального разви­тия — высокоорганизованного процесса, в котором взаи-
83


мосвязанные, хотя и внешне независимые события про­исходят, как бы подчиняясь единому глобальному пла­ну. Подобно развивающемуся зародышу, вся аристоте­левская природа построена на конечных причинах. Цель всякого изменения, если оно сообразно природе вещей, состоит в том, чтобы реализовать в каждом организме идеал его рациональной сущности. В этой сущности, ко­торая в применении к живому есть в одно и то же время его окончательная, формальная и действующая причи­на, — ключ к пониманию природы. В указанном смысле «рождение современной науки» — столкновение между последователями Аристотеля и Галилея — есть столкно­вение между двумя формами рациональности15.
Галилей считал вопрос «почему», столь любезный сердцу любого последователя Аристотеля, весьма опас­ным при обращении к природе, по крайней мере для уче­ного. С другой стороны, сторонники аристотелевской науки считали взгляды Галилея крайним выражением иррационального фанатизма.
Итак, появление ньютоновской системы ознаменова­ло триумф новой универсальности: оно позволило уни­фицировать то, что до Ньютона казалось разрозненным и бессвязным.
4. Экспериментальный диалог
Мы уже упоминали об одном из наиболее сущест­венных элементов современной науки: тесном союзе теории и практики, слиянии стремления структуриро­вать мир и желании понять его.
Для того чтобы осуществить намерение познать мир вопреки убеждению эмпириков, отнюдь недостаточно с должным почтением относиться к наблюдаемым фак­там: в некоторых вопросах, даже в описании механи­ческого движения, аристотелевскую физику было бы легче привести в соответствие с эмпирическими факта­ми. Открытый современной наукой экспериментальный диалог с природой подразумевает активное вмешатель­ство, а не пассивное наблюдение. Перед учеными ста­вится задача научиться управлять физической реаль­ностью, вынуждать ее действовать в рамках «сцена­рия» как можно ближе к теоретическому описанию.
84


Исследуемое явление должно быть предварительно пре­парировано и изолировано, с тем чтобы оно могло служить приближением к некоторой идеальной ситуа­ции, возможно физически недостижимой, но согласую­щейся с принятой концептуальной схемой.
Рассмотрим описание системы блоков, ставшей клас­сическим примером механической системы со времен Архимеда, чьи рассуждения были распространены пред­ставителями современной науки на принцип действия всех простых машин. Обращает на себя внимание од­но интересное обстоятельство: современное объяснение полностью исключает (как не имеющее отношения к делу) именно то, что намеревалась объяснить аристо­телевская физика. Если воспользоваться типичным при­мером, то речь шла об объяснении того, что камень «сопротивляется» усилиям лошади, тянущей его за ве­ревку, и что сопротивление камня может быть «прео­долено» тяговым усилием, передаваемым от лошади че­рез систему блоков. В отличие от аристотелевской фи­зики Галилей учит, что природу никогда и ни в чем нельзя «преодолеть», она ничего не делает «даром» и ее невозможно «обмануть». Нелепо думать, что с по­мощью какого-то замысловатого приспособления или хитроумной уловки нам удастся заставить природу про­изводить дополнительную работу16. Поскольку работа, которую способна производить лошадь, остается одной и той же как с блоками, так и без блоков, эффект от работы также один и тот же. Это замечание становит­ся исходным пунктом механического объяснения, отно­сящегося, как нетрудно видеть, к миру не реальному, а идеальному. В этом мире «новый» эффект — то, что лошади все же удается сдвинуть камень, — имеет вто­ростепенное значение, и сопротивление камня описыва­ется лишь качественно в терминах трения и нагрева­ния. Точному описанию поддается идеальная ситуация, в которой соотношение эквивалентности связывает при­чину — производимую лошадью работу — и следст­вие — перемещение камня. В этом идеальном мире лошадь может сдвинуть камень и без блоков. Единст­венное назначение системы блоков состоит в том, что­бы изменить способ передачи тягового усилия от лоша­ди к камню. Вместо того, чтобы перемещать камень на расстояние L, равное расстоянию, проходимому ло­шадью, тянущей камень на веревке, лошади достаточ-
85


но переместить камень на расстояние L/n, где п зави­сит от числа блоков. Подобно всем простым машинам, блоки являются пассивным устройством, способным пе­редавать движение, но не производить его.
Мы видим, что экспериментальный диалог соответ­ствует в высшей степени специфической процедуре. Природа, как на судебном заседании, подвергается с помощью экспериментирования перекрестному допросу именем априорных принципов. Ответы природы записы­ваются с величайшей точностью, но их правильность оценивается в терминах той самой идеализации, кото­рой физик руководствуется при постановке экспери­мента. Все остальное считается не информацией, праздной болтовней, вторичными эффектами, которыми можно пренебречь. Может случиться и так, что приро­да отвергнет рассматриваемую теоретическую гипотезу. Тем не менее и отвергнутая гипотеза продолжает ис­пользоваться как эталон для измерения следствий и значимости ответа на поставленный вопрос, каким бы ответ ни был. Именно на эту императивную манеру постановки вопросов природе ссылается Хайдеггер в своей аргументации против научной рационально­сти.
Для нас экспериментальный метод является поисти­не искусством, т. е. мы считаем, что в основе его лежат особые навыки и умение, а не общие правила. Будучи искусством, экспериментальный метод никогда не га­рантирует успех, всегда оставаясь на милости триви­альности или неверного суждения. Ни один методоло­гический принцип не может исключить, например, рис­ка зайти в тупик в ходе научного исследования. Экс­периментальный метод есть искусство постановки ин­тересного вопроса и перебора всех следствий, вытекаю­щих из лежащей в основе его теоретической схемы, всех ответов, которые могла бы дать природа на вы­бранном экспериментатором теоретическом языке. Из конкретной сложности и многообразия явлений приро­ды необходимо выбрать одно-единственное явление, в котором с наибольшей вероятностью ясно и однозначно должны быть воплощены следствия из рассматривае­мой теории. Это явление затем надлежит абстрагиро­вать от окружающей среды и «инсценировать» для того, чтобы теорию можно было подвергнуть воспроиз­водимой проверке, результаты и методы которой допус-
86


кали бы передачу любому заинтересованному лицу.
Хотя такого рода экспериментальная процедура с самого начала вызывала (и продолжает вызывать) серьезные нарекания, отвергалась эмпириками и под­вергалась острой критике со стороны представителей других течений философской и естественнонаучной мыс­ли, не без основания сравнивавшими ее с пыткой при­роды, с допросом на дыбе, она пережила все модифи­кации теоретического содержания научных описаний и в конечном счете определила новый метод исследова­ния, введенный современной наукой.
Экспериментальная процедура может становиться и орудием чисто теоретического анализа. Эта ее разно­видность известна под названием «мысленного экспе­римента»: физик мысленно представляет себе экспери­ментальные ситуации, целиком подчиняющиеся теорети­ческим принципам, и тем самым получает возможность осознать, к каким следствиям приводят выбран­ные им в данной ситуации теоретические принципы. Мысленные эксперименты сыграли решающую роль в работах Галилея. Ныне они находятся в самом центре исследования последствий концептуальных переворотов в современной физике, произведенных теорией относи­тельности и квантовой механикой. Один из наиболее знаменитых мысленных экспериментов был предложен Эйнштейном (так называемый «поезд Эйнштейна»). Представим себе наблюдателя, едущего в поезде и из­меряющего скорость света, испускаемого фонарями на обочине дороги, т. е. движущегося со скоростью с в системе отсчета, относительно которой поезд движется со скоростью v. По классической теореме сложения скоростей наблюдатель, едущий в поезде, должен был бы приписать свету, распространяющемуся в направ­лении движения поезда, скорость с—v. Однако класси­ческие рассуждения содержат явную нелепость, вы­явить которую и должен предложенный Эйнштейном мысленный эксперимент. В теории относительности ско­рость света выступает как универсальная постоянная природы. В любой инерциальной системе отсчета ско­рость света всегда одна и та же. С тех пор и поныне «поезд Эйнштейна» безостановочно движется, помогая исследовать физические следствия глубоких перемен в основах науки, вызванных специальной теорией относи­тельности.
87


Экспериментальный метод занимает центральное место в диалоге с природой, начатом современной нау­кой. Представление о природе, вопрошаемой в такой манере, разумеется, сильно упрощено, а порой и иска­жено. Однако это отнюдь не лишает экспериментальный метод способности опровергать подавляющее большин­ство выдвигаемых нами гипотез. Эйнштейн говорил, что природа отвечает «нет» на большинство задаваемых ей вопросов и лишь изредка от нее можно услышать бо­лее обнадеживающее «может быть». Ученый не может действовать так, как ему заблагорассудится, и заста­вить природу говорить лишь то, что ему хочется услы­шать. Строя радужные надежды и ожидания, он не мо­жет рассчитывать (по крайней мере если говорить о глобальной тенденции) на «поддержку» со стороны при­роды. В действительности ученый подвергает себя тем большему риску и ведет тем более опасную игру, чем более искусную тактику он выбирает, стремясь отре­зать природе все пути к отступлению, припереть ее к стенке17. Каков бы ни был ответ природы — «да» или «нет», — он будет выражен на том же теоретическом языке, на котором был задан вопрос. Однако язык этот не остается неизменным, он претерпевает сложный процесс исторического развития, учитывающий прош­лые ответы природы и отношения с другими теорети­ческими языками. Кроме того, в каждый исторический период научные интересы меняются и возникают новые вопросы. Все это приводит к сложной взаимосвязи между специфическими правилами научной игры (в частности, экспериментальным методом ведения диало­га с природой, налагающим наиболее жесткие ограни­чения на игру) и культурной сетью, к которой, иногда неосознанно, принадлежит ученый.
Мы считаем экспериментальный диалог неотъемле­мым достижением человеческой культуры. Он дает га­рантию того, что при исследовании человеком природы последняя выступает как нечто независимо существую­щее. Экспериментальный метод служит основой комму­никабельной и воспроизводимой природы научных ре­зультатов. Сколь бы отрывочно ни говорила природа в отведенных ей экспериментом рамках, высказавшись однажды, она не берет своих слов назад: природа ни­когда не лжет.
88


5. Миф у истоков науки
Основатели современной науки прозорливо усматри­вали в диалоге между человеком и природой важный шаг к рациональному постижению природы. Но претен­довали они на гораздо большее. Галилей и те, кто при­шел после него, разделяли убеждение в том, что наука способна открывать глобальные истины о природе. По их мнению, природа не только записана на математи­ческом языке, поддающемся расшифровке с помощью надлежаще поставленных экспериментов, но и сам язык природы единствен. Отсюда уже недалеко до вывода об однородности мира и, следовательно, доступности постижения глобальных истин с помощью локального экспериментирования. Простейшие явления, изучаемые наукой, при таких взглядах становятся ключом к по­ниманию природы в целом. Сложность природы была провозглашена кажущейся, а разнообразие природы — укладывающимся в универсальные истины, воплощен­ные для Галилея в математических законах движе­ния.
Убеждение основателей современной науки оказа­лось необычайно живучим и сохранилось на века. В блестящем цикле лекций, прочитанных Ричардом Фейнманом несколько лет назад по приглашению ком­пании Би-би-си, он сравнивал природу с «огромной шахматной доской, на которой играют в шахматы или шашки»18. Сложность природы Фейнман так же, как и его предшественники, провозгласил лишь кажущейся: каждый ход подчиняется простым правилам. Не исклю­чено, что современной науке в ее повседневной практи­ке такое убеждение необходимо, ибо без него она не могла бы открывать глобальные истины. Оно придает весьма большое значение экспериментальному методу и в какой-то мере вдохновляет его. Вполне возможно, что революционная концепция мира, столь же всеобъ­емлющая, как и «биологическая» концепция аристо­телевского мира, была необходима для избавления от ига традиции, для придания поборникам эксперимен­тирования силы убеждения и аргументации, позволив­шим им отстоять свои взгляды перед лицом ранее сложившихся форм рациональности. Возможно, метафи­зическое убеждение было необходимо для претворения знаний ремесленника и строителя машин в новый метод
89


рационального исследования природы. Нам остается лишь строить более или менее правдоподобные предпо­ложения относительно того, какое значение имеют следствия из существования такого рода «метафизичес­кого» убеждения для объяснения исторической после­довательности принятия первых достижений современ­ной науки и их включения в социальный контекст. Мы не будем вдаваться в этот весьма спорный вопрос и ограничимся лишь несколькими замечаниями самого общего характера с единственной целью — привлечь внимание к проблеме науки, прогресс которой был вос­принят одними как триумф разума, а другими как ра­зочарование, как горькое открытие роботоподобной ту­пости природы.
Трудно отрицать фундаментальное значение социально-экономических факторов (в частности, уровня развития ремесел в монастырях, ставших хранителями знаний, оставшихся от разрушенного мира, а впослед­ствии — в шумных торговых городах) для рождения экспериментальной науки — систематизированной час­ти знаний, накопленных ремесленниками.
Более того, как показывает сравнительный анализ (типа проведенного Нидэмом19), в конце средних ве­ков социальные структуры имели решающее значение. Общество перестало с презрением относиться к клас­су ремесленников и потенциальных новаторов в техни­ке, как это было в Древней Греции. Более того, интел­лектуалы, как и ремесленники, в большинстве своем обрели независимость от властей. Это были свободные предприниматели, ремесленники-новаторы, искавшие покровителей, стремившиеся к новшествам и старав­шиеся использовать все предоставляющиеся техничес­кими нововведениями возможности, сколь бы опасными те ни были для социального порядка. С другой сторо­ны, как отмечает Нидэм, в Китае люди науки были официальными лицами, обязанными соблюдать все правила бюрократии. Китайские ученые составляли не­отъемлемую часть государственной машины, основное предназначение которой состояло в поддержании зако­на и порядка. Компас, печатный станок, порох — все эти изобретения, немало способствовавшие подрыву ко­ренных основ средневекового общества и наступлению в Европе новой эры, были открыты намного раньше в Китае, но оказали на общество гораздо более слабое
90

<< Пред. стр.

страница 2
(всего 11)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Copyright © Design by: Sunlight webdesign