LINEBURG


<< Пред. стр.

страница 4
(всего 5)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Советский Союз, который Фуко называет «концентрацион­ным Советским Союзом» — что соответствует логике его парал­лели гитлеризм/сталинизм, занимает важнейшее место в его анализе ситуации в Европе — такой, какой она оказывается после установления «военного положения» в Польше. Фуко за­являет, что недопустимо санкционировать продолжение раздела Европы по линии, обозначенной в Ялте, — линии, которая вовсе не является «воображаемой». Но, выступая с разоблачениями ца­рящей в Польше всепроникающей диктатуры, он одновременно утверждает, что всегда существует неприятие, «отказ», «проме­жуточное пространство», не позволяющие утверждать, что нор­мализация есть форма добровольного подчинения. (Как мы уже отмечали выше, такая позиция приводит его к необходимости от­казаться от представления о принципиальном фронтальном про­тивостоянии государства и гражданского общества.) Этот тезис не есть просто догматическое утверждение о стратегическом ха­рактере власти, которая скорее производит, нежели подавляет и господствует; такой анализ во многом опирается на реалии борь­бы против партии-государства в Польше. И именно на этой осно­ве Фуко формулирует в 1982 г. прогноз о будущем Советского Союза, который окажется гораздо более точным, чем прогнозы
235
многих советологов. Действительно, подчеркивая экономическую уязвимость Советского Союза и указывая на политическое беспо­койство в странах-сателлитах, Фуко одновременно напоминал, что «Российская империя, как и любая другая империя, — не веч­на. Политические, экономические и социальные достижения со­циализма советского типа вовсе не таковы, чтобы нельзя было го­ворить об ожидающих его больших трудностях, по крайней мере в среднесрочной перспективе. Зачем же придавать статус истори­ческой судьбы столь очевидному провалу?» (Ibid. Т. 4.).
Точность этого предвидения может служить ответом всем уп­рекавшим Фуко в том, что он интересуется маргинальными явле­ниями, не дающими возможности понять общество во всей его полноте. В частности, в отношении Советского Союза— как в связи с внутренним концентрационным режимом диктатуры пар­тии-государства, так и в связи с его империалистической приро­дой (но также и в связи с присущей ему внутренней слабостью) — исследовательская работа Фуко вела его к выводам, эквивалент­ным радикальному неприятию советской системы. И после всего сказанного нам легче понять резкость и категоричность заявле­ния, которое Фуко сделал в 1977 г.: «Необходимо подвергнуть ра­дикальному пересмотру всю долгую традицию социализма, по­скольку практически все, что эта социалистическая традиция произвела в истории, должно быть осуждено» (Ibid. Т. 3. Р. 398).
* * *
Непрямые и комбинированные последствия колониальных войн и правления коммунистических режимов привели к ситуа­ции (речь, в частности, идет о катастрофической ситуации с вьет­намскими беженцами (boat-people), постоянно становившимися жертвами пиратских налетов), побудившую Фуко занять в 1984 г. активную политическую и интеллектуальную позицию, на первый взгляд плохо согласующуюся с его собственным ана­лизом места, которое занимает в техниках осуществления со­временной власти институт права. Действительно, от имени ор­ганизаций «Международная амнистия» и «Земля людей» он стремится привлечь внимание общественности к кораблю «Иль де люмьер» (направлявшемуся на помощь к вьетнамским беженцам) и апеллирует к существованию некоего «междуна­родного гражданства, имеющего свои права и свои обязанности и готового в любой момент вступить в борьбу против злоупот­реблений со стороны власти, кем бы ни были те, кто эти зло-
236
употребления совершают, и те, кто становятся их жертвами» (Ibid. Т. 4. Р. 707). Проявившаяся в истории с вьетнамскими бе­женцами сверхжестокость тоталитаризма (в которой присутст­вовал и элемент политики «этнического очищения») убедила Фуко в необходимости признать позитивный смысл призыва к международному праву как стратегии выживая в предельных ситуациях. Но последовавшая вскоре смерть Фуко, к сожале­нию, запрещает нам строить какие-либо серьезные гипотезы в этом отношении. Как бы то ни было, совокупную позицию Фу­ко можно и нужно понимать как абсолютное и категорическое неприятие доктрины классовой борьбы, достигающей своего апогея в принципе классовой войны и классового уничтоже­ния, — доктрины, которую на практике попытались осущест­вить Советский Союз и другие социалистические страны.
Примечания
1 Foucault M. Dits et ecrits: In 4 T. Gallimard, 1994.
2 «Il faut defendre la societe», Cours au College de France. 1976; Hautes Etudes. Seuil: Gallimard, 1997.
3 Фуко достаточно часто использует термин «тоталитарный» в широком смысле слова, применяя его не только к нацистской Германии или к Советскому Союзу сталинского периода, но и ко всем коммунистическим странам. Например, обсуждая работы Томаса Caca (Thomas Szasz), американского критика психиатрии венгерского происхождения, он высказывает предположение, что идентификация между «властью» и «госу­дарством», к которой тяготеет Сас, связана с двумя формами опыта — «европейским опытом тоталитарной Венгрии, где все формы и механизмы власти ревниво контролировало государ­ство, и американским опытом страны, проникнутой убеждени­ем, что свобода начинается там, где кончается централизован­ное вмешательство государства» (Dits et ecrits... T. 3. P. 92). В то же время опыт борьбы польской Солидарности, с которым Фуко, побывав в этой стране, познакомился непосредственно, заставил его усомниться в надежности анализа «в терминах тоталитарного государства»: в 1982 г. поляки воспринимали свое положение как результат необъявленной войны и им приходилось терпеть Коммунистическую партию и Россию как присутствующий в стране «иностранный блок» (Dits et ecrits... T. 4. P. 344).
237
4 Она была опубликована в журнале «Critique», (июнь-июль 1976 г.) под названием «Ленин, политика и истерия». Основ­ной тезис статьи я развил в своей диссертации, а затем в напи­санной на основе диссертации книге, опубликованной в 1982 г. и переизданной в 1998 г.
5 Эта беседа была впервые опубликована в бюллетене «Orni­саr?» (периодическое издание психоаналитического направле­ния, связывающего себя с именем Фрейда), а затем в: «Dits et 6 Цитата из этого письма приводится в хронологии, включенной в 1-й том «Dits et ecrits» (P. 22).
7 Более точные даты определить в данном случае довольно труд­но. Но, по словам самого Фуко, он присутствовал на собраниях партийной ячейки в период «заговора белых халатов» — эта политическая кампания имела место в начале 1953 г.
8 Об этом эпизоде см.: Козырченко Г. В плену у красного фарао­на. М.: Междунар. отнош., 1995.
9 Анализ этой функции «трибуна» КПФ принадлежит француз­скому политологу Жоржу Лаво.
10 Говоря об анализе завода как социального института, Фуко ссылается на вторую книгу «Капитала»; однако этот анализ на­ходится в книге I (гл. XIII, XIV, XV). Во французском издании «Editions sociales» эти главы находятся в томе 2. Фуко просто ошибся и перепутал «книги» — «Капитал», как известно, со­стоит из четырех книг — и тома в наиболее распространенном французском издании «Капитала».
11 Этот демарш в скрытой форме является одновременно спосо­бом дистанцироваться от позиции Пьера Бурдьё, который как раз в тот момент, когда Фуко открыто отвергает этот тезис о социальном дуализме, довольно изящно развивает его в своей книге «La Distinction. Critique sociale du jugement».
12 Текст Манифеста GIP с тремя соответствующими подписями датируется 8 февраля 1971 г. (Dits et ecrits... T. 2. P. 174—175).
13 Фуко дал очень лестный отзыв книге Глюксмана «Les Maitres Penseurs», который был напечатан в «Нувель Обсерватер» в мае 1977 г. (Dits et ecrits... T. 3. P. 277 и след.); Фуко также положительно оценил книгу Глюксмана «La Cuisiniere et le mangeur d'homme» (Ibid.).
14 О понятии гражданского общества и его истории см.: Colas D. Le Glaive et le Fleau. Genealogie du fanatisme et de la societe civile. Paris: Grasset, 1992. См. также англ. пер.: Civil society and Fanaticism. Conjoined histories. Stanford Univ. Press, 1997.
НОВЫЕ ВРЕМЕНА: СОВЕТСКИЙ СОЮЗ В МЕЖВОЕННОМ ЦИВИЛИЗАЦИОННОМ КОНТЕКСТЕ1. Стивен Коткин

Выдающиеся европейские ученые и государственные деятели с начала XIX века предсказывали подъем массового человека и наступление века масс.
Ханна Арендт
В «НОВЫХ ВРЕМЕНАХ» (1936) Чарли Чаплин играет фаб­ричного рабочего Электросталелитейной компании. Он затяги­вает болты на быстродвижущейся ленте конвейера. В одной из сцен показано механическое сооружение, призванное «кор­мить» рабочих ланчем в то время, как они остаются на произ­водственной линии. Но оно ломается, и суп летит в лицо Чарли. Другая сцена изображает собственника-капиталиста, который следит за производственным процессом с помощью скрытой ка­меры и требует увеличения скорости линии. Не поспевающий за темпом Чарли падает на гигантские шестерни. Жертва нерв­ного истощения, он теряет работу. На улице его ошибочно при­нимают за коммунистического вожака и арестовывают. По слу­чайному стечению обстоятельств он предупреждает побег из тюрьмы. Его прощают и отпускают. Но поскольку его старый сталелитейный завод закрыт, Чарли не может найти работу. Он охвачен ностальгией по убогим гарантиям тюремного заключе­ния. В политическом смысле «Новых времен», кажется, невоз­можно усомниться.
Однако притом, что фильм вроде бы сделан как прорабочий и «антиконвейерный», многое в «Новых временах» подчинено ав­томатизму фабричной технологии. Более того, на фоне машинно­го века фильм приветствует не победное шествие рабочего соз­нания, а скорее то, что могло бы быть названо мелкобуржуазными мечтами2. Безработный Чарли встречает сиротку (Полетт Годар), и оба начинают фантазировать о собственном семейном доме. Чарли посчастливилось получить работу ночного сторожа в уни­вермаге, где его жалко одетая возлюбленная-подросток часами наслаждается на складе отдела одежды. Однако когда Чарли ни с того ни с сего помогает своим заводским товарищам, лишившимся
239
работы, — которых он застает за грабежом универмага — его увольняют. Финальная сцена изображает парочку, бредущую вниз по опустевшей дороге — но рука об руку. «Маленький человек» поставлен в трудные обстоятельства, но он не обескуражен. Даже торжествует3.
Планировавшийся, по слухам, сначала под названием «Мас­сы», фильм «Новые времена» ярко освещает и совмещает два главных символа современности — механизированную фабрику и не менее вместительный универмаг, продающий изделия массо­вого производства. В то же время посредник, с помощью которого эти образы были созданы и переданы, — кино — сам был символом и силой нового времени. Зажатый между шестернями фабричных машин Чаплин мелькает, подобно кинопленке в проекторе4. Его фильм — как и кино вообще — пользовался фантастической попу­лярностью в сталинском Советском Союзе. С коммунистической точки зрения, можно было сказать, что Чаплин сатирически изо­бразил капиталистический мир эпохи Депрессии и сделал из пролетария героя5. Помимо предполагаемой идеологической при­емлемости фильма, то, как в нем сняты автоматизированная фаб­рика, включая потогонную систему, и мелкобуржуазные мечты героя, задело советских людей за живое. Чаплин запечатлел меж­военную цивилизационную конъюнктуру. Советский Союз же мог утверждать, что это — его собственная конъюнктура. Подобно Соединенным Штатам, хотя и следуя иной дорогой, Советский Союз стал обществом массовых производства и культуры, пре­тендуя на то, что диктатура, а не парламентаризм является самой эффективной формой массовой политики.
В этом эссе я попытаюсь воссоздать межвоенный советский опыт в сравнительном контексте или в цивилизационной конъ­юнктуре. Моя главная идея проста: показать, что Советский Союз с неизбежностью был вовлечен в процессы, не являющиеся осо­бенностью для России, — от распространения массового произ­водства и массовой культуры до пришествия массовой политики и даже массового потребления — после 1890 г.6 Первая мировая война, во время которой и произошла русская революция, при­дала этим процессам сильнейшее ускорение во всех воюющих странах. В России автократия и империя уступили дорогу на­много более мощной диктатуре и квазифедеральному Союзу, скрепленному неясным, амбициозным и обусловленным войной видением антилиберальной современности7. За два последовав-
240
ших за этим десятилетия образ обрел институциональные фор­мы, имевшие некоторые важные сходства (и многие важные от­личия) как с либеральными проектами современности — такими как Соединенные Штаты, Великобритания и Франция, так и с другими формами антилиберальной современности — такими как нацистская Германия, фашистская Италия и императорская Япония.
Характерные черты межвоенного периода сложились под влиянием опыта первой мировой войны, в особенности под влия­нием неизбежности учета фактора мобилизованных масс в обще­стве и политике; новых технологий (производственные линии, радио, киноиндустрия, телефон) и попыток их применения в про­мышленности, культуре и политике; набиравшего силу поворота к социальному обеспечению как мировоззрению и способу прав­ления; наконец, как сохранявшихся формальных империй, так и усилившихся национальных требований. Вместе эти взаимосвя­занные тенденции образовали широкое пространство для воз­можных, а в ином случае даже и необходимых, действий для со­ревнующихся великих держав. Однако здесь не было ничего не­избежного. Ни одна из ведущих держав не имела свободы рук для самосозидания на совершенно новой основе или так, как это пол­ностью бы устроило ее лидеров и общественность, — даже Совет­ский Союз. Агент действия не может поступать независимо от структур — точно так же, как не существует структур, независимых от того, как поступает агент действия*. Все ведущие державы имели давно сложившиеся политические институции, культур­ные традиции, социальные и экономические установления, терри­ториальные конфигурации и отличительные формы поддержания международных отношений8.
Однако, пусть и по-своему, каждая из них очутилась в услови­ях «века масс», ставшего необратимым благодаря всеобщей моби­лизации. Каждая принуждена была открывать для себя интегри­рующие механизмы, вытекающие из разнообразных форм массо­вых политики, потребления, культуры, социального обеспечения
* Говоря о действиях агента социальных изменений как социаль­ном институте, автор использует социологический термин agen­cy, который следовало бы передать отсутствующим в русском языке производным от существительного «делатель», самого по себе редкого и «неуклюжего» (прим. перев.).
241
и имперских/национальных проектов. Короче говоря, каждая из великих держав — поскольку ни одна не отреклась от претензий на гегемонию — оказалась вовлечена в соревнование по выработ­ке той или иной версии современности масс; в соревнование, ко­торое дало новый толчок и форму их геополитическому соперни­честву. В зависимости от преобладавших в том или ином случае особенностей поступков социальных агентов (agency) различные акторы — диктаторы, избранные лидеры, функционеры, граждан­ские служащие, собственники, массовые организации, местные общины, интеллектуалы, пропагандисты — восторгались друг другом или поносили друг друга, имитировали друг друга или от­казывались от некоторых практик (скрывали их), в то время как другие обращались к этим последним9. Некоторые организации и индивиды, вместо того чтобы развивать коллективные тенденции современности, сопротивлялись им — пусть и безуспешно, а неко­торые из поддерживавших общее дело понимали его совсем не так, как большинство или власти. Современность была ареной, которую оспаривали как внутри этих стран, так и в отношениях между ними.
Когда я подчеркиваю существование специфичного межвоен­ного ландшафта возможностей и вызовов, которые стали реаль­ностью не только благодаря выбору, но и из-за геополитического соревнования, моя цель — не в абсурдной попытке внушить мысль о некой однопорядковости Советского Союза, Соединен­ных Штатов и Британии или даже нацистской Германии. Взаим­ные вызовы подчас порождали взаимосвязанные ответы — в силу природы феноменов и набора возможных действий (своего рода изоморфизм) и по причине внимательного изучения друг друга соперниками10. Однако разрыв между либеральным и антилибе­ральным порядком был огромен. Также значительно отличались друг от друга как демократизирующиеся парламентские страны, так и мобилизационные авторитарные режимы11. Утверждая существование определенной межвоенной конъюнктуры, частью которой был Советский Союз, я намереваюсь побудить к раз­мышлениям о том, что только посредством сравнений может быть полностью оценена специфичность Советского Союза. Мне также хотелось бы обратить внимание на то, что интерпретация Совет­ского Союза в контексте межвоенной конъюнктуры открывает дорогу к лучшему пониманию всей его истории и судьбы после второй мировой войны.
242
Между 1930-ми и 1950-ми гг., когда опустошенный Советский Союз восстанавливался после второй мировой войны, в общем следуя довоенным рецептам, другие мощнейшие страны мира со­вместно пережили глубокую трансформацию, связанную с этой войной. За одним исключением, проекты антилиберального мо­билизационного характера потерпели полное поражение в войне. Революция в массовом потреблении, лидером которой были меж­военные Соединенные Штаты, углубилась там во время войны, а после нее развернулась в Западной Европе и Японии. Социаль­ное обеспечение — интегральная определяющая особенность ли­беральных режимов — стало всеохватным. Формальная империя была дискредитирована и оставлена в прошлом. Наконец, меж­военное многостороннее соревнование и заимствования превра­тились в послевоенное двустороннее соперничество, стороны которого были очень неравными. Образ и реальность «новых времен» изменились, создав неразрешимые проблемы для одно­значно межвоенного советского варианта современности.
Массовое производство
Начиная с конца XIX в. мир охватила вторая волна индуст­риализации, движимая распространением электричества и про­грессом в обработке стали так же, как и в других промышленных процессах. Фабричное производство стало более фабричным* (в итоге приводя опыт в соответствие с образом), а фабрики — больше и в большей степени автоматизированы. На самом деле, полностью автоматизированный сверхэффективный завод не стал столь обыденным явлением, как это утверждали его сторонники (и критики). Но тем не менее Америка, европейские державы и Япония были охвачены стремлением к созданию развиваемой и управляемой на научной основе промышленности и внедрению того, что назвали массовым производством (ставшим возможным благодаря изобретению электромотора в 1880-х гг.). Массовое производство «ввело в действие» три принципа: стандартизацию базовых характеристик изделия, разделение труда на производст­венной линии и замену ручного труда машинным, реорганизацию
* Автор обыгрывает герундий manufacturing, означающий «про­цесс фабричного производства», в то же время отсылая к «руч­ной» (manual) работе (прим. перев.).
243
межцехового производственного цикла. Однако понять, как меха­низировать производство в конкретных случаях, было легко толь­ко на словах. В некоторых отраслях промышленности и даже в некоторых странах к массовому производству двигались медлен­но12. Наиболее успешным и заметным оно было на американских автомобильных заводах Генри Форда, хотя и здесь тоже новшест­ва затронули не только производственные линии13.
Каковы бы ни были различия, которые игнорировались упро­щенными стереотипами, Форд содействовал распространению представления о том, что секрет революционных изменений в ма­шинном производстве кроется в больших капиталовложениях и улучшенной организации. Все это бросало прямой вызов как про­мышленности, вовлеченной в мировой рынок, так и режимам, претендовавшим на статус великих держав. Когда Чарли Чаплин в первый раз подумал о сатире на современную жизнь, он посетил завод Форда в Детройте14. Так же поступали и многие представи­тели хваленой немецкой бизнес- и инженерной элиты и даже не­мецкие рабочие лидеры в поисках секретов того, что получило из­вестность под именем «фордизм». Германия еще раньше стала мировым лидером в технологичных отраслях промышленности, но тем не менее для немцев Америка выделялась как «работаю­щий зримый образ современности», если воспользоваться сло­вами Мэри Нолан. Однако в отличие от фордовской модели с ее высокими зарплатами, низкими ценами и ориентированным на потребителя размахом, немецкий большой бизнес сделал героя из промышленной «рационализации», посредством которой здесь увеличивали производство и производительность [в расчете] на отдельно взятого рабочего. В то же время покупательная способ­ность рабочих игнорировалась15. К моменту прихода нацистов к власти рационализация ассоциировалась с производительностью и усиливающимся контролем за рабочей силой (еще один из важнейших уроков Форда) даже в еще большей степени. В этом немецкий и советский подходы сближались: в СССР фордизм тоже рассматривался как метод поддержания контроля за рабо­чим местом. Метод, который позволял сильно нарастить объемы производства ради увеличения могущества государства, а также покончить с «консерватизмом» инженерной элиты с тем, чтобы в итоге последняя была заменена новыми карьеристами, на деле показавшими себя представителями более жесткого типа ие­рархии16.
244
Советское массовое производство слабо изучено. Важным ис­ключением является работа Дэвида Ширера. Он возродил для нас советские дебаты 1928—1930 гг. вокруг организации промыш­ленного производства, включая и анализ американского и немец­кого опыта17. В своей работе Ширер рассказывает о бюрократи­ческой борьбе, в которой коммерчески ориентированные синди­каты (картели, созданные в 1920-е гг. для сбыта промышленных изделий) предположительно открывали возможность для «ры­ночной социалистической экономики нового типа» (С. 240). В схватке за власть синдикаты были сокрушены Рабоче-Кресть­янской инспекцией (Рабкрин), использовавшей полицейские меры и сплотившей амбициозных молодых инженеров вокруг кампании за «безоглядную» модернизацию18. Но, как утверждает Ширер, модернизаторы промышленности из Рабкрина «непра­вильно поняли» [так!] предмет их зависти — американскую сис­тему. Они сосредоточились на первичных производственных тех­нологиях, игнорируя главное — «такие вспомогательные системы, как внутренний фабричный транспорт и управленческая и ор­ганизационная инфраструктура, бухгалтерский учет и дороги» (С. 235). В результате самые современные советские фабрики нуждались в армиях неквалифицированных рабочих, обслужи­вавших главные механизированные цеха.
Нет необходимости соглашаться с взглядами Ширера на сущ­ность и жизнеспособность синдикатов, чтобы приветствовать его внимание к тому, как действовали социальные агенты (agency), и к неопределенности в движении к плановой экономике и фаб­ричной модернизации. Он утверждает, что поборники индуст­риализации «действительно верили в несущую перемены силу модернизации» (С. 238). В самом деле, они в это верили, хотя Ширер и добавляет с осторожностью, что «различные группы по-разному воспринимали часто величественную, но туманную риторику об индустриализации и социалистическом строительст­ве» (С. 162). К сожалению, он не уточняет, каковы могли бы быть параметры таких интерпретаций. По большей части он не знаком с установками современников в вопросах отношений собственно­сти, капитализма и товарной биржи, как и с вариантами понима­ния ими социализма19. Ширер напоминает нам, что «вера в осво­бождающую силу технологии, обрученной с государством... была очень сильна во всей послевоенной Европе» (С. 239). Однако он не объясняет, каким образом стало возможным то, что практиче-
245
ские следствия этой веры оказались столь далеко идущими в со­ветском случае. Как раз обойденный им вопрос об упразднении частной собственности — с учетом особенностей массового про­изводства — позволил советским властям дать беспрецедентный пример производственного фордизма.
В свете особого внимания Генри Форда к созданию условий для потребления тот факт, что расширенное использование меха­низации в промышленности потребовало ограниченного набора изделий-образцов, дает почву для иронии. Иначе говоря, успех в массовом производстве зависел не только от правильной поста­новки производственного процесса, но и от существования широ­кого неизменного спроса, чтобы обосновать колоссальные фикси­рованные капиталовложения, которых это производство требова­ло20. Армия была сверхпотребителем массового производства. Следуя той же логике, экономики с центральным планированием могли исключить конкуренцию (внутреннюю и внешнюю) и ма­нипулировать внутренним спросом, получая сходные преимуще­ства от производственных линий. Массовое производство в Со­ветском Союзе могло быть — и было — доведено до крайних пре­делов21. И даже в большей степени, чем в Германии, оно было завязано на средства производства: эта связь была чревата далеко идущими последствиями. (Позднее стало ясно, что массовое про­изводство без развитого массового рынка, которое некоторые венгерские ученые назвали «советской диктатурой над потребно­стями»22, не могло быть сохранено по окончании межвоенного периода тотальной мобилизации в мирное время (или самой войны). Особенно если учитывать воспоследовавшую за оконча­нием второй мировой войны конкуренцию между экономиками бума, целиком окунувшимися в массовый рынок. Но здесь мы забегаем вперед.)
Межвоенная Британия — родина первой промышленной ре­волюции — представляет собой яркий контраст с советским слу­чаем. К 1920—30-м гг. британское господство в ориентированных на экспорт угольной, чугуно- и сталелитейной промышленности, судостроении, производстве текстиля и инженерном деле было утрачено в соревновании с Америкой и Германией. Британскому правительству пришлось обеспокоиться слиянием и реструкту­ризацией промышленности, производившей средства производ­ства, — промышленности, основой которой долгое время после первой мировой войны оставался ручной труд. В то же время
246
Британия переживала бум в ориентированной на внутренний ры­нок индустрии средств потребления, сконцентрированной на ма­лом числе автоматизированных заводов, многие из которых были построены на ранее не занятых никакими строениями местах. Новые заводы массово производили пылесосы, электроутюги, радиоприемники, мотоциклы, продуктовые полуфабрикаты и синтетические материалы наподобие искусственного шелка23. Структурные «страдания» межвоенной Британии в сфере средств производства привели ее на гребень промышленной кривой. Из­менения, ассоциировавшиеся с фордизмом, были связаны с мас­штабными сдвигами в мировой экономике. То же может быть сказано и о конце фордизма посте второй мировой войны. Конце, который, видимо, очень поздно и тяжело поразил Советский Союз. К 1970-м гг., если не раньше, стало ясно, что автаркия в конечном счете была иллюзией.
Массовая культура
К счастью, мы преодолели авангардистскую мартирологию, согласно которой ничего не понимавшие аппаратчики и пред­ставители репрессивных структур уничтожили безвинный аван­гард и его «чистую» современную культуру, открыв дорогу не имевшим к нему никакого отношения обломкам мелкобуржу­азного и националистического «кича»24. Ныне, внося полезные уточнения (пусть и с преувеличениями), ученые признают как возвеличение и даже самоперерастание авангарда, так и его про­валы25. Как пишет один театровед, мы также признаем, что, «по большей части, авангард существовал вне коммерческой пред­принимательской системы», так что его производители зависели от государственного бюджета и тем самым — от политических властей26. Признаем мы и то, что претензии авангардистов на контроль за элитными ключевыми вопросами культуры поддер­живались политическими властями, делегировавшими эту руко­водящую роль некоторым художникам27. Однако в большинстве случаев дискуссия о культуре сталинского периода все еще огра­ничивается отношениями государства и интеллигенции и отлича­ется стремлением отделить высокий модернизм от низкой народ­ной культуры.
Конечно, народная культура имеет большую историю, но в XIX в. газеты массового тиража — один из главных способов ее
247
передачи — были преимущественно городским явлением. Первая мировая война дала мощный толчок развитию массовых развле­чений и новому средству — кино28. В 1920—1930-е гг. нечто новое (массовая культура) начало приобретать видимые очертания во многих странах одновременно. Вырос не только тираж, но и гео­графический ареал газет. Более того, кино наряду с другой новой технологией - радио — впервые в истории породило действитель­но массового зрителя/слушателя. То, что было названо «радиове­щанием», включало в себя передачу программ для миллионов слушателей29. Ко второй половине 1930-х гг. Германия имела бо­лее чем 9 млн радиоприемников. В Чехословакии и Швеции было более 1 млн радиоприемников, в Италии — почти 1 млн30. В 1926 г. Великобритания имела 3000 кинотеатров и 5000 — в 1938 г. В 1934 г. здесь насчитывалось 964 млн посещений киноте­атров или 22 на одного человека. Число радиоприемников под­скочило с 3 млн в 1930 г. до 9 млн к концу десятилетия — или 3 радиоприемника на 4 британских семейных домохозяйства, число слушателей увеличилось с 12 млн в 1920-е гг. (оценка) до 34 млн в 1939 г. Сходные данные отмечают стремительный рост в чтении газет с колоссально возросшей зоной географического и социаль­ного проникновения.
По мнению многих современников — таких как испанский философ Хосе Ортега-и-Гассет, родившийся в 1880-х гг., — «при­ход масс» угрожал разрушением цивилизации путем установле­ния диктатуры общих мест31. Действительно, в межвоенный пе­риод контроль узкой элиты, долго господствовавшей в британ­ской культуре, был безусловно подорван пришествием массовых газет с фотографиями и броскими заголовками, кинофильмов, граммофона, радио и других форм массовой коммуникации. Как показывает Дэн Ле-Мэхью в ставшей событием книге, новые медиа увеличили аудиторию и расширили процесс культурного производства. Как только место на рынке возобладало в опреде­лении успеха над мнениями интеллектуалов, некоторые из ока­завшихся под угрозой культурных арбитров самоизолировались. Другие отбивались, полемизируя с новыми коммуникационными средствами, или изо всех сил стремились приспособиться, ис­пользуя новые медиа для продвижения «духовного подъема». Но даже те, кто противостоял коммерческой культуре, не смог избе­жать ее влияния. Художники и интеллектуалы, демонстративно отказавшиеся склониться перед массовыми вкусами, могли рабо-
248
тать только на государственные субсидии, как это было с Би-Би-Си, хотя и в этом случае влияние массовой культуры было несомненным. Коротко говоря, культурные элиты по-прежнему подчеркивали свое презрение к публике, в то же время становясь от этой массовой публики зависимыми32.
В России, согласно официальной статистике, число «кино­установок» выросло с 1510 в 1914 г. до 7331 в 1928 г. и прибли­зительно до 30 000 к 1940 г. Наиболее стремительным был рост в деревне — со 142 «киноустановок» в 1914 г. до 17571 в 1940 г. Общее число посещений кино возросло со 106 млн в 1914 г. до приблизительно 900 млн к 1940 г.33 Число радиоприемников со­ставило 7 млн в 1940 г., в том числе 1.6 млн в сельских районах. Ежедневный тираж газет вырос с 3.3 млн в 1913 г. до 9.4 млн в 1927 г. и 38.4 млн к 1940 г. (или до 245 млн, если включить в это число и журналы)34. Даже при допущении преувеличений эти данные указывают на мощное развитие. Конечно, радио в Брита­нии и радио в Советском Союзе — это не одно и то же. В Брита­нии можно было настроиться на несколько станций, включая некоторые зарубежные. Так же было и в нацистской Германии, где люди могли слушать Би-Би-Си из Лондона или Праги (до ан­нексии 1939 г.), хотя нацистские власти и пытались глушить их.
Советское «радио» часто означало не приемник радиоволн, а кабель или провод, подключенный к двум официальным стан­циям35. Опять же, хотя британское кино часто прославляло бри­танские установления, ничуть не реже оно насмехалось над ними. Советское кино, как правило, насмехалось только над тем, над чем разрешали ему цензоры — например над бюрократами в службах, игравших роль «козлов отпущения» (вроде жилищных контор)36. То же самое можно сказать о советской массовой пе­чати. Телефоны в Советском Союзе встречались куда реже, чем в других больших странах. Они были сконцентрированы в уп­равленческих структурах, рассматривавших телефон скорее как средство для государственного администрирования, но не для частной коммуникации37. И все же влияние новых медиа-техно­логий в Советском Союзе не следует недооценивать. Задолго до появления понятия «ниша на рынке» в Советском Союзе публи­ковались газеты для промышленных рабочих, женщин, колхозни­ков, национальных меньшинств, молодежи, членов партии, госу­дарственных функционеров, инженеров и др.38 Надо только срав­нить распространение новостей о захвате власти в октябре 1917 г.
249
или жалкое состояние коммуникаций в период голода 1923 г. с ежедневным освещением рекордов Алексея Стаханова на всю страну в 1930-е гг., чтобы осознать произошедшую и здесь комму­никационную революцию39.
Ле-Мэхью доказывает, что коммерциализированные масс-медиа превратили культуру в Британии в более эгалитарную в интере­сах собственной выгоды. Из этого он делает вывод, что коммерче­ская массовая культура — это единственный выбор для плюрали­стического общества40. А как насчет неплюралистического обще­ства с государственной цензурой и агитпропом? Взрывной рост новых медиа в гигантской степени повлиял на подавление неко­торых видов информации в Советском Союзе, так же как и на не­устанное продвижение других ее видов41. Но в этом случае мы могли бы пойти дальше, учитывая соображение Ле-Мэхью о том, что к концу 1930-х гг. в Британии новые масс-медиа сделали воз­можной «общую культуру», которая, несмотря на вкрапления ин­формации иностранного происхождения, «предоставила общую референциальную рамку для сильно различающихся между со­бой групп»(С. 4). Тем самым ставится вопрос о возможной общей культуре — также в значительной мере с иностранным содержа­нием — и для большей части Советского Союза. Перефразируя Ле-Мэхью, ее можно было бы назвать «культурой для автори­таризма».
Советские власти не могли подавить и не подавляли ино­странную массовую культуру полностью, в то же время они спо­собствовали развитию советской массовой культуры. Ричард Стайтс уже на протяжении многих лет подчеркивает развлека­тельные стороны советской массовой культуры42. Он и многие другие анализировали советское кино43. Меньше мы знаем о контексте кинопросмотров, реакциях на ролики политических новостей, неизменно предварявшие все кинофильмы, об опыте знакомства с легким жанром в кинотеатрах, архитектоника кото­рых напоминала трактора и с названиями наподобие «Ударник». Равно неясными остаются содержание и влияние радиопрограмм, которые, скорее всего, представляли собой сходную амальгаму из тяжеловесных новостей, заданных партийными директивами, агитпропа (не всегда действенного), воспитательного научпопа и лишенных апологетики увеселений44. По словам Джеймса фон Гелдерна (во введении к изданной им вместе со Стайтсом антоло­гии массовой культуры), советские газеты «печатали и подобост-
250
растную лесть, и острую сатиру; советские киностудии произво­дили мюзиклы в голливудской манере и картины о Гражданской войне; по радиоволнам разносились производственные марши и меланхоличные шансоны». Фон Гелдерн заключает, что наряду с фальсификациями очевидно стремление — часто увенчанное успехом — «удовлетворять вкусы публики»45.
Во многих случаях то же самое может быть отмечено по пово­ду культурного производства и потребления в нацистской Герма­нии. Нацистские власти — именно тогда, когда они делали все возможное, чтобы усилить государственное регулирование радио и кино, — распространяли массовую культуру, различным обра­зом потребляемую массовой аудиторией. Подобно Советам, на­цистские власти побуждали государственную киноиндустрию имитировать Голливуд и покровительствовали голливудоподоб­ным звездам и киноприемам. Безусловно, только война покончи­ла с одобрением нацистами показов самих голливудских филь­мов (то же самое произошло и в Японии)46. Почти половина при­близительно из 1100 оригинальных фильмов нацистской эры — это комедии и мюзиклы. Еще сотни — мелодрамы, детективы и приключенческие эпосы, зачастую отвечавшие представлениям о господствовавших ценностях, расовым стереотипам и полити­ческим целям режима, но почти всегда относившиеся к легкому жанру47. По нацистскому радио транслировали популярную му­зыку и комедии наряду с антисемитскими речами. «Дисней, Дит­рих и Бенни Гудман делили радиовремя с Геббельсом, Герингом и фюрером», — пишет Энсон Рабинбах. Развлечения играли слож­ную роль в политике, в то же время смещая границы между поли­тическим и как бы неполитическим48.
Нет необходимости противопоставлять советскую массовую культуру — смесь руководства в стиле «железной руки» и потвор­ства народным вкусам — культуре авангардного модернизма. Напротив, Маргарита Тупицына, например, показывает, как из­вестные представители советского «фотоавангарда» с готовно­стью окунулись в масс-медиа, смешивая так называемое высокое с низким49. Советские фотографы (и создатели кинофильмов) в то время, когда во многих странах манипулирование образами на­чало обретать куда большую изощренность и сферу приложения, исследовали монтаж и другие техники в массовой культуре с по­литическими целями50. В данном случае мы можем отметить еще одно из прозрений Ле-Мэхью: а именно «по мере того, как новые
251
технологии помогали созданию аудитории гигантских размеров, наиболее эффективная коммуникационная стратегия станови­лась личностной, интимной и субъективной». Таким образом, пи­шет он, «масс-медиа часто создавали прочные связи между ком­муникатором и миллионами индивидуальных потребителей» (С. 43). Главный пример Ле-Мэхью — это Чаплин, который по­средством овладения новыми медиа стал известен далеко за пре­делами его родной Британии, а также его нового дома — Соеди­ненных Штатов.
Образ Чаплина был повсюду и мог быть использован для про­дажи чего угодно: книг, игрушек, кукол, галстуков, рубашек, кок­тейлей и, конечно, имитаторов Чаплина. Ле-Мэхью не указывает только, что новые медиа и техники распространения образов мог­ли популяризировать политические идеи и превращать полити­ческих лидеров в «звезд». От Ататюрка, Ганди и Рузвельта до Муссолини, Гитлера и Сталина век масс также был веком лидера. Образы, имена и изречения Ленина и Сталина — наряду с други­ми богопомазанными личностями и темами — были повсюду, включая вещи и образы домашнего обихода, промышленные то­вары, фильмы, спектакли, звукозаписи и ресторанные меню. Это позволило многим современникам прийти к выводу о том, что на [поле] эксплуатации новых медиа и массовой культуры равнове­сие между диктатурой и демократией качнулось в пользу первой. И притом, что слияние массовых культуры и политики в совет­ском варианте казалось успешным в межвоенный период, оно не было таковым в послевоенные десятилетия. Это стало особенно очевидным, когда идея строительства социализма (или комму­низма) потеряла свою привлекательность для послевоенных по­колений, и в связи с этим массовая культура все более америка­низировалась. Для диктатуры массовая культура была неизбеж­ной и очень полезной, но и, в особом геополитическом контексте, в конце концов разъедающей.
Массовая политика
Массовое производство и массовая культура выросли из но­вых технологий — но не автоматически и не одинаково повсюду. Общим для разных стран было ощущение того, что мир вступил в новый массовый век и что объектом и субъектом этого нового ве­ка были массы. Это было особенно заметно в политике. Пришест-
252
вие новой массовой политики — открытые митинги, демократиза­ция избирательного права, трансформация политической партии в выборную машину — отмечали многие начиная с 1890-х гг. и в первые годы XX в.51 Но и в этом случае Великая война также оз­начала ускорение на порядок52. Крестьян из разрозненных дере­вень собрали на фронтах и в гарнизонах, затмевая часто обращав­ший на себя внимание эффект концентрации, произведенный большими фабриками. Почти все взрослое мужское население призывных возрастов Европы сражалось на войне — приблизи­тельно 70 млн человек. В крестьянской России эта цифра соста­вила 15 млн53. Природа и продолжительность войны — так же как и характер ведших войну политических систем и обществ — при­вели к политизации собранных масс. Особенности политики и политического участия сильно рознились между воюющими сто­ронами, но в любой из них трудно вообразить более важный меха­низм «организации масс», чем армии первой мировой войны.
Джордж Мосс доказывает, что эта массификация политики угрожала анархией, но массам посредством националистических символов и литургии была придана форма управляемого полити­ческого тела54. В межвоенный период возросла роль политическо­го манипулирования символами, что было связано с углублением вызовов, стоявших перед массовым обществом, и новыми воз­можностями новых масс-медиа. Но придание мифам операцио­нальной силы с помощью монументов и фестивалей было непро­стым делом. Сам Мосс указывает на провал массовых рабочих спектаклей в веймарской Германии (С. 175). Сходным образом Джеффри Шнапп обнаруживает, что итальянские фашистские массовые спектакли (такие, как 18BL — постановка, показанная на итальянских молодежных Олимпийских играх по искусству и культуре в 1934 г.) также не смогли захватить людское воображе­ние. Из этого он делает вывод, что «вакуум» был заполнен возро­жденными символами имперского Рима и культом диктатора55. Возможно, Шнапп чересчур скептически относится к фашистской символической ауре — от униформы с черными рубашками, кин­жальных приветствий и авиационных празднеств до колониаль­ных подвигов (не говоря уже о международном резонансе, произ­веденном «корпоратизмом»)56. Но многое в фашистской полити­ке символов действительно вращалось вокруг дуче, выступавшего перед народом с балконов и в регулярных радиообращениях, — практика, которой следовали и другие57. Относительно Гитлера
253
Ян Кершоу утверждает, что его культ «компенсировал» непопу­лярность нацистской партии58, хотя и в этом случае то же положе­ние в меньшей степени характеризовалось как «или—или».
Овладение эффективной политикой символов в массовый век имело критическое значение для любой великой державы. В Со­единенных Штатах машины и образный ряд машинного века упорно популяризировались рекламой и частными фирмами, и в результате технология стала легитимировать американские поли­тическую власть и институции59. В коротком обзоре деятельности нацистского Бюро красоты труда Энсон Рабинбах анализирует попытки легитимации политического руководства посредством технологической символизации. Рабинбах идет дальше хорошо известных примеров массовых фестивалей и общественной ар­хитектуры, выделяя культ промышленной производительности при нацизме и технические кампании вокруг фабрики начиная с 1936 г. Согласно Рабинбаху, «нацистский модернизм» в конце концов соединяет функционализм для фабрик с Volk-монумен-тализмом в общественных зданиях. Он ссылается на Nazi Sach­lichkeit, чтобы описать взаимопересечение элементов модернист­ского стиля, поскольку нацисты «шли в ногу» с итальянцами и советскими людьми в их обожании машин60. Внимание к произ­водственному пространству и сложность отношений нацизма с модернизмом, заключает он, проистекали как из внутренней эво­люции, так и из влияния советского примера мобилизации техно­логической легитимации посредством авиационных праздников, манипулирование образами гидроэлектростанций и производст­ва машин машинами61. Другими словами, нацисты, несмотря на своеобразие их идеологии и многих практик, были частью между­народной конъюнктуры и сравнивали себя с другими.
Новые медиа и коммуникации повысили способность (и, воз­можно, желание) экспертов и политических лидеров наблюдать за их коллегами в других странах. Наблюдавшие за Советами на­цисты подавили существовавшие уже в Германии профсоюзы и стремились организовать новые — свои собственные. Японцы, на­блюдавшие за нацистами, попытались сделать то же самое62. Хотя этим нацистским союзам — в отличие от советских профсоюзов или японских «промышленных патриотических ассоциаций» — не удалось пустить корни, другая нацистская рабочая организа­ция — Германский Рабочий Фронт (DAF), отчасти созданная по образцу итальянского фашистского движения Dopolavoro63, увели-
254
чила свою численность с 7.8 млн в середине 1933 г. до 16 млн к 1935 г. и в конце концов до 20 млн членов. Тим Мэйсон утвержда­ет, что программа DAF организованного отдыха «Сила через ра­дость» не подняла национальный дух рабочих64. (Тем не менее к 1939 г. около 7 млн человек воспользовались оплачиваемыми от­пусками, которые предоставлялись в рамках программы «Сила через радость».) Более интересным кажется утверждение Мэй­сона о том, что, «с точки зрения трудового права, социальной по­литики и идеологии, „фабричная община" (Betriebsgemeinschaft) была сердцем Нового Порядка»65. Понятие коллектива на фаб­ричной основе, социальной и политической жизни, организован­ной фабрикой и ради фабрики, — краеугольный камень совет­ского массового общества66. Мишлен пытался [создать] нечто подобное в одном из французских городских центров — Клер­мон-Ферране67.
Все более ясно представляя себе критическую важность фаб­ричной общины межвоенного периода, мы также не должны за­бывать, что Коммунистическая партия тоже была массовой орга­низацией, какими бы одиозными не были ценности, которые она проповедовала, а советский социализм, подобно нацизму, сумел организовать общество в гораздо большей степени, нежели ка­кой-либо другой строй. Как правило, эффективная организация общества рассматривается только в терминах самоорганизации (общество как не-государство). Например, Роберт Патнэм дока­зывает, что закат лиг игроков в кегли в Америке свидетельствует об исчезновении общности и помогает объяснить политическую апатию. Но, как указывает Шери Берман, гражданские организа­ции были механизмом, сыгравшим важную роль в распростра­нении и институционализации нацистского движения. В то же время лиги игроков в кегли не переставали существовать и при нацистах68. Зачастую то же самое может быть сказано о деятель­ности любого рода — не только об организованном отдыхе — и при Советах. На самом деле значительно возросшая организация общества при Сталине — одна из главных причин заметного роста возможностей государства69.
Некоторые специалисты по советской истории, ссылаясь на открытые архивные материалы, продолжают подчеркивать пре­делы государственной власти70. Любое государство ограничено. Тезис о пределах возможностей межвоенного советского государ­ства звучит странно главным образом из-за его немыслимых
255
амбиций и нереализуемых целей (которые и сами играли некото­рую роль в увеличении возможностей государства). Но «коллек­тивизация» сельского хозяйства, депортации, ускоренная индуст­риализация, распространение массовой пропаганды на множестве языков вплоть до самых удаленных уголков империи, картогра­фирование расселения народов и топографическая съемка совет­ской территории и народов — все это поразительно с точки зре­ния мобилизации государственных возможностей и несопоста­вимо со строительством Транссибирской магистрали или перепи­сью 1897 г. в царскую эпоху. За исключением примеров из жизни России до первой мировой войны, для очень немногих предприя­тий советского государства можно было бы найти параллели — в том, что касается государственных возможностей, — где бы то ни было, исключая разве что отдельные жестокие мобилизации в ев­ропейских колониях в Африке. Конечно, и после первой мировой войны не все государства стремились или чувствовали необходи­мость предпринимать жестокие крестовые походы (чтобы не от­ставать и оставить конкурентов позади). И способность советско­го государства к саморегуляции была далека от того, что наблюда­лось в либеральных государствах. При сравнении с либеральным государством в длительной перспективе modus operandi Советско­го государства может выглядеть особенно «ограниченным»71.
Ханна Арендт писала, что целью советской (как и нацистской) пропаганды было не убеждение, а организация. Это — уместное восстановление (перефразируя один советский лозунг) тезиса, существовавшего до урока, нанесенного озабоченным вниманием к «промывке мозгов». Несомненно, убеждение было не менее важным, чем организация, но арендтовская характеристика этих режимов как обреченных на «организацию всех и вся в их преде­лах и на запуск и поддержание движения» абсолютно верна72. Разумеется, в Советском Союзе все было своего рода массовой мобилизацией: советский пятилетний план, коллективизация, «строительство социализма» в республиках, усиление и ослабле­ние антирелигиозных кампаний, кампании по борьбе с безграмот­ностью. Можно было бы указать и на «дискуссии» 1935—36 гг. в СМИ и обществе о новой конституции, и на выборы в Верховный Совет в 1936 г. по типу «одно место — один кандидат» как на при­меры массовой мобилизации. Проводились массовые кампании по контролю за торговыми операциями или за всей государствен­ной бюрократией. Различные проверки и чистки в партии, проф-
256
союзах и профессиональных ассоциациях и знаменитые кампа­нии против врагов народа — все подразумевало массовость, хотя условия гражданского участия, как правило, не могли быть пред­метом для переговоров73.
Не все в советском массовом репертуаре вращалось вокруг ин­дустриализации и политики. Розалинда Сартори указывает на тра­дицию «советского карнавала», начиная с празднования дня совет­ской конституции в июле 1935 г. в московском Центральном парке, принявшего форму разнообразных шоу (вокруг темы «Жизнь ста­ла лучше, жизнь стала веселее!») с жонглерами, героями сказок, конфетти и танцевальными ансамблями. Оркестры играли танго, фокстроты, вальсы и джаз, в то время как пропагандисты славили самодеятельность масс74. Все так, но среди погони за удовольст­виями прославление социализма и очернение капитализма не уходили далеко в тень. Можно было бы обнаружить пересечение массовой культуры с массовой политикой в моде, школьных пра­вилах, именах новорожденных, движениях циркачей: повсюду присутствовали аллюзии на Ленина и Сталина, гражданскую войну в Испании или итальянскую войну в Абиссинии. Совет­ское публичное пространство было одновременно и очень широ­ким, и очень насыщенным образами, в особенности дидактиче­скими образами внешнего мира. Одни современники из числа зарубежных наблюдателей обращали внимание на очевидную лживость многих советских публичных утверждений и пассив­ность населения, в то время как другие - например американский журналист Юджин Лайонз — замечали по поводу коммуни­стических лозунгов: «Эти парни — гении рекламы»75. Ключевой момент, конечно, — та степень, в какой характерный словарь, категории мышления и мировоззрения стали общераспростра­ненными даже среди тех, кто этому сопротивлялся76.
Женское избирательное право пришло в Советскую Россию раньше (1917 г.), чем в Соединенные Штаты (1920 г.), Велико­британию (1928 г.) или Францию (1945 г.). Революция, казалось, сулила великие надежды на женское освобождение77. Но Элиза­бет Вуд, которая изучает гендерные категории и стереотипы, от­носящиеся к партийной организации, показывает, что деморали­зация охватила активисток-большевичек уже в годы нэпа78. Ко­нечно, в тех странах, где не было большевистской революции, но первая мировая война тем не менее пошатнула гендерные иерар­хии, также наблюдалась глубокая деморализация женских акти-
257
висток. Как отмечает Мэри Луиза Робертс, во Франции в резуль­тате гибели миллионов мужчин война сильно подняла общий уровень мужской тревожности, которая, в свою очередь, повлия­ла на женские устремления к общественному самоутверждению79. Применительно к Италии Виктория Де Грациа объясняет, как фашистский режим был вынужден реагировать на вызовы, свя­занные не только с приходом радио и кино, но также и с появле­нием универмага, женского магазина и la maschietta — мужепо­добной девицы (garconne или modan garu в Японии) в короткой юбке, с коротко остриженными волосами и более свободным сек­суальным поведением80. Жестокие бои по поводу условий вхож­дения женщин в век массовой политики и того, кто имел право на их установление, шли не только в католической Европе. В Япо­нии вокруг женщин, работавших вне дома, не говоря уже о тех, кто ратовал за равноправие, возникали напряженные обществен­ные дебаты81. Даже в Великобритании, где наблюдалось сильное феминистское движение, защита женских прав натолкнулась на стену непонимания. Сюзан Педерсен показывает, что межвоен­ный феминизм, который она рассматривает как сущностно важ­ный для завоевания женских прав, был контрпродуктивен, по­скольку он тяжело поразил мужчин и мобилизовал противников женской эмансипации82.
Наряду с битвами за женское равенство и общественное при­знание имели место направленные на женщин национальные кампании за бережливость, гигиену и особенно демографический рост. Так, обращающие на себя внимание многих исследователей изменения, наблюдавшиеся в 1930-х гг. в советской политике по­ощрения рождаемости (среди прочих исследователей их рассмат­ривала Венди Голдман), можно поместить в более широкий кон­текст, как это делает Дэвид Хоффман83. Де Грациа отмечает, что первая мировая война убедила фашистский режим в том, что «женщины играют в любом случае центральную, хотя и порази­тельно сложную роль в поддержке государственной власти». Со­ответственно, заключает она, «на все стороны женского существо­вания... воздействовали в зависимости от меры государственного интереса и интерпретировали их в свете стратегии диктатуры в государственном строительстве»84. Какова бы ни была внутрен­няя динамика полоролевых отношений, геополитическое сорев­нование, кажется, делало необходимой мобилизацию женского тела в интересах государственной власти. Диктатуры могли
258
агрессивно преследовать эту цель, а для демократий она создава­ла некоторые сложности, если только они не могли опереться на широкий поток иммигрантов для рынка труда и армии.
Массовая политика и мобилизация при авторитарных режи­мах, и в особенности их символические измерения, были главны­ми вызовами для либеральных демократий. Дело не в том, что парламентские режимы были неспособны принять во внимание массовую политику. Как уже отмечалось, первая мировая война подорвала иерархии и сопротивление вовлечению в политику многих ранее исключенных групп — таких как женщины или ка­толики85. Но, как пишет Мосс, «парламентские республики были естественным образом неспособны сконструировать эффектив­ные репрезентации самих себя так же, как не смогли породить национальные празднества»86. Британские СМИ популяризиро­вали какие-то образы страны, включая монархию, процветаю­щие финансы и империю, но ни один из этих образов не превра­тился в по-настоящему эффективный для дела либеральной демократии в международном аспекте87. Франция с ее символа­ми товаров индустрии роскоши и колониальным примитивиз­мом, не говоря уже о почти постоянных политических потрясе­ниях (более чем двадцать правительств за период между 1929 и 1939 гг.), также испытывала трудности с эффективными лозун­гами и интегрирующими стратегиями в интересах массовой де­мократии88.
А были ли — и, если да, то какие — символы демократической современности (modernity)? В основном они были американски­ми89. Межвоенная Америка символизировала в целом плебей­скую демократию (каковы бы ни были исключения), равно как и грубый динамичный капитализм. Это был образцовый произ­водитель и потребитель коммерческой массовой культуры — от Голливуда до завораживающего каталога товаров «Сирс Робак». И Америка затмевала прославленные европейские традиции высокой культуры и авангарда в массовой культуре. Она также поощряла массовое потребление — по меньшей мере в равной сте­пени с массовым производством. Этим и другим аспектам совре­менных американских образов и действительности сопротивля­лись европейские демократии. В то же время их выборочно ин­тегрировали в собственную повседневность и Советский Союз, и нацистская Германия, и фашистская Италия, и императорская Япония.
259
В итоге до и в особенности после первой мировой войны фун­дамент национальной политики сместился за пределы королев­ских дворцов, парламентских зданий, закрытых политических клубов — в армейские бараки, общественные скверы, на фабрики, спортивные стадионы и в женское тело. А антилиберальные ре­жимы с различной степенью эффективности энергично развора­чивали политику символов, мобилизационные кампании и массо­вые организации в рамках базировавшихся на массах диктатур. То была форма массового участия преимущественно без полити­ческой власти, но не без содержания и последствий. Баррингтон Мур отмечает, что в советском случае принуждение и активизм рядовых граждан шли рука об руку. Особенно непрерывные кам­пании за демократизацию и народный контроль были в одно и то же время манипулируемыми и реальными90. Рассматривая ситуа­цию в более широком контексте, Грегори Каза пишет о своего рода гражданской мобилизации как тенденции общественного разви­тия после первой мировой войны в Италии, Японии, Советском Союзе да и повсюду91. Подобно многому другому, гражданский «призыв» и массовая мобилизация не столько характеризуют Советский Союз, сколь, очевидно, являются феноменами меж­военной эпохи92.
Массовое потребление
«Необходимое предварительное условие массового производ­ства, — писал Генри Форд, — это возможность, скрытая или раз­витая, массового потребления, способность переварить масштаб­ное производство. Они идут рука об руку, и в последнем могут быть найдены основания для первого»93. Массовый сбыт, супер­маркет, цепочки розничной торговли, реклама и торговля в кре­дит помогли создать Америку, в которой распространение това­ров было «механизировано». Настолько, что в первой половине XX в. популяризаторы писали о массовом потреблении как о но­вом фундаменте цивилизации и достижении более высоких уров­ней цивилизации благодаря более высоким уровням потребле­ния94. Лайзабет Коэн утверждает, что Великая Депрессия даже ускорила смену акцентов с производителей на потребителей в экономическом мышлении и правительственной политике меж­военной Америки. «Точка зрения потребителя, — заключает она, — получила институциональное оформление несмотря на то, что конкретные достижения в защите потребительских прав и
260
потребностей часто были невелики»95. Продавцы, вооруженные техниками массовых продаж, обычно открывали для себя, что на возникающем национальном рынке лучше всего работать посег­ментно. Однако, как показывает Ролан Маршан, движение в сто­рону массового потребления в Америке было провозглашено до­рогой современности96.
Несмотря на опустошения, произведенные Великой Депрес­сией, Америка продолжала проецировать образ переднего края современности97. Франклин Рузвельт и Новый курс потрясли ев­ропейцев, и в особенности британцев98. Однако широкие общест­венные слои в Британии и во Франции по-прежнему восприни­мали Америку в двойном свете, видя в ней скорее угрозу, чем союзника в общей борьбе против межвоенного авторитарного прилива99. Европейские либеральные демократии, придержива­ясь сбалансированных бюджетов, не могли сравняться по расхо­дам, не говоря уже о внешнем образе, с американским ответом на депрессию. В этом чувствуется ирония, если учесть, до какой сте­пени Америка обязана Европе идеями и практикой Нового курса (как эпизод долгого трансатлантического диалога), хотя авторы Нового курса, болезненно относившиеся к обвинениям в неаме­риканском характере их политики, предпочитали скрывать за­граничные источники их вдохновения и космополитизм100. Это общее отчуждение и взаимное дистанцирование Америки и За­падной Европы были — в новых условиях, сложившихся после первой мировой войны, — одним из факторов растраты британца­ми и французами большой части солидного капитала, сколочен­ного ими на ниве тяжело доставшегося либерального парламента­ризма.
Более того, «усталость» европейского либерализма стала ширмой для авторитарных режимов, защищавших модель управляемой экономики и массовой мобилизации наряду с неохотным прияти­ем массовой культуры (которая, по меньшей мере частично, на­правлялась цензурой и официальной пропагандой). При автори­тарных режимах авангардный импульс культурного руководства восприняли с готовностью, хотя отдельные индивиды в роли ар­битров могли меняться. Государство рекламировало машины и образы промышленных подвигов. В области потребления превра­щение желания в товар встречали с подозрением или пренебре­жением, хотя в определенной мере и прибегали к нему. Для срав­нения отметим, что с помощью политики потребления мощный
261
толчок был дан распространению иерархических ценностей, ценностей послушания и патриотизма, так же как и подчинения коллективу. Поклонение современной промышленности и укреп­ление авторитета власти и иерархии не рассматривались как яв­ления, противоречащие друг другу. Безусловно, фашистская Ита­лия, нацистская Германия, социалистический Советский Союз и императорская Япония — все с известным одобрением реагиро­вали на то, что каждая из них принимала за американскую «совре­менность». Многие нацисты, восхищавшиеся Америкой за прово­дившийся там де-факто расовый апартеид, отождествляли амери­канский «продукционизм» с советским101.
Несмотря на то что американский продукционизм вызывал глубокое восхищение в Японии и различных европейских стра­нах с авторитарным режимом — даже большее, чем в парламент­ских, — все же, подобно парламентским странам, авторитарные с недоверием поглядывали на американизацию сферы потребле­ния102. Конечно, массовое потребление было далеко не тотальным даже в Америке, где по меньшей мере 20 % товаров и услуг по­треблялось в том же домашнем хозяйстве, где их и произвели, — без посредничества рынка (не говоря уже о массовом рынке). Во Франции, Германии и Италии показатель натурального потреб­ления достигал куда более высокой отметки. В случае же боль­шого числа товаров и услуг, произведенных вне дома, семьи чаще обращались к социалистическим потребительским кооперативам или обществам взаимопомощи, чем к массовому рынку103. В Бри­тании, где электричество использовалось в 73 % домохозяйств (по сравнению с 67 % в Соединенных Штатах), число хозяйств, имевших пылесос, стиральную машину и водонагреватель, дос­тигло 50 % от общего их числа в течение более чем 30 лет. Расхо­ды на оснащение дома были существенно меньше трат на одеж­ду, хотя максимальные суммы шли на отдых: в 1930-е гг. на ки­но уходило около 6 % всех расходов британского потребителя104. Ни на практике, ни в действенных символах массового потребле­ния европейские демократии не смогли приблизиться к амери­канской ситуации.
Обещая стремительный рост потребления и одновременно снижая его (из-за подготовки к войне), нацисты тоже критико­вали потребительскую культуру Соединенных Штатов105. Точно так же поступал и Советский Союз, гордившийся своей некапи­талистической системой, хотя и он, в свою очередь, пришел к
262
признанию неизбежности массового потребления. Как и нацис­ты, советские власти избирательно продвигали многие потреби­тельские товары. Торговля (как и потребление) так или иначе должна была быть «социалистической». Успешно найденное решение сводилось к тому, чтобы превратить торговлю в обще­ственно полезный труд и индивидуальное трудовое поведение, а также привлечь к этому массы через участие в экстренных про­верках или «контроле» снизу. В то же время посещение мага­зинов превозносилось как достижение высокого культурного уровня. Это сопровождалось представлением публике женщин, разодетых в меха и благоухающих духами, и мужчин, занятых строительством индивидуальных домов для своих семей. Рекла­ма присутствовала даже тогда, когда существовала всего лишь одна «марка» товара106. Так называемых покупателей убеждали приобретать различные товары и нередко снабжали инструк­циями, как это сделать «культурно», демонстрируя всему миру превосходство социализма и потребления по-советски. И в этом случае массовое потребление возникало как значимая для разви­тия и оспаривания идентичностей территория.
Все эти явления исследованы в диссертациях Джулии Хесс­лер и Эми Рэндэлл107. Хесслер отмечает всеобщую тревогу (в раз­ных проявлениях), неотступно связанную с потреблением в усло­виях постоянного дефицита и относительной бедности. Рэндэлл дополняет эти наблюдения, доказывая, что легитимация торговли при социализме происходила с большим трудом. Она также пока­зывает, что должностные лица и руководители торговли стреми­лись использовать технологии и принципы организации капита­листической розничной торговли. «Передовые приемы» — такие как покупка товаров в рассрочку и различные виды покупатель­ских кредитов — внедрялись наряду с субсидированием цен и избирательным предоставлением доступа к товарам108. И тем не менее торговля не была чисто техническим вопросом, ибо от торго­вых работников ждали, что своим профессионализмом и усерди­ем в труде они будут участвовать в деле великого строительства социалистической современности. Пустили в ход и магию, ко­торая могла бы представить потребительские товары в качестве воплощения и пропаганды высоких идеалов. И хотя картины по­требления, как их живописали средства массовой информации, вероятно, казались современникам не столько высококультурны­ми, сколько мелкобуржуазными, покупатели, как и работники
263
торговой сферы, по-видимому, с полной серьезностью восприни­мали идею о потреблении как инструменте достижения культур­ности (Bildung).
Рэндэлл также описывает, как феминизировался мир совет­ской торговли и как он привел к усилению социетальных гендер­ных ролей. Однако эти роли она считает чем-то не сводившимся к принуждению и стремится превратить женщин в агентов торго­вой сферы (to give women in and around trade agency), даже не­смотря на ограниченность их возможностей. Тем самым она пере­носит ударение с активистов на женщин. В Италии и Франции женщины тоже отстаивали свое место в публичной сфере главным образом как потребители и только во вторую очередь — как «но­вые женщины» и/или активистки женского движения. Как де Гра­циа, так и Робертс утверждают, что применительно к женщинам новые образы личной свободы и эмансипации неотделимы от их «эксплуатации» — особенно индустриями моды и косметики. Правда, во Франции отчасти в результате крушения сбережений среднего класса во время войны и послевоенного избытка одино­ких женщин ориентация на профессиональную деятельность оз­начала, что женщины, по крайней мере до замужества, были более склонны посвящать себя профессиональным интересам. Но, вооб­ще говоря, «демократичные» французы, точно так же, как и насе­ление фашистской Италии, оказались в плену у того, что Робертс рассматривает как двойственное стремление — к современной индустрии, торговле и технологиям, с одной стороны, и к навязы­ванию традиционных гендерных ролей — с другой109.
Сколь бы правдоподобным ни казалось это утверждение, его справедливость с трудом поддается оценке, поскольку Роберте ограничивается тем, что она называет «символической работой» образов, не исследуя при этом «реальную жизнь» женщин и муж­чин (так, например, она анализирует тексты отдельных законов, но не то, как они применялись или не применялись). Как бы то ни было, если женское потребление во Франции и оказалось палкой о двух концах, то что сказать о женщинах в ситуации, когда доступ­ность товаров массового потребления сильно отставала от обеща­ний сделать их доступными? Советское массовое потребление, также зависевшее от уровней дохода и государственного обеспече­ния, могло быть в равной степени утомительным трудом и фор­мой самореализации и участия в общественной жизни. Советские женщины как потребители в обществе, где существует дефицит и
264
которое ориентированно на производителя, были слабы и несли на себе непосильные тяготы. Но тем не менее это совершенно не­обязательно должно было снизить их потребительские запросы. Равным образом сохранялись связи между материальным благо­состоянием и идентичностью личности или социальным стату­сом. Не исчезало и вызванное несогласованностью между реаль­ной жизнью и рекламой материальных благ давление на власть. Советский режим, упорствовавший в своем неприятии рынка и в то же время вступивший в игру под названием «массовое по­требление», значение которой чрезвычайно возросло после вто­рой мировой войны, оказался не способен ни продолжать сорев­нование, ни выйти из него.
Способы ведения войны и социальное обеспечение*
Европа кануна 1914 г., вопреки тому, что ее называли воен­ным лагерем, не была равномерно милитаризованным простран­ством110. Но после первой мировой войны, как утверждает Майкл Гейер, даже государства, исповедовавшие мирные ценности, не переставали самоорганизовываться ради производства насилия (production of violence) в точном соответствии с тем, что отныне война была не ограниченной, а тотальной, — или, по выражению Людендорфа, «тоталитарной», и подготовка к ней превратилась в стратегию национального строительства и социальной интегра­ции. Нацисты, фашисты и воинствующие левые, доказывает Гей­ер, подражали военным, основывали свою идентичность на во­енной службе, проводили мобилизацию общества ради войны, понимаемой как социальная терапия, и ставили своей целью на­сильственное создание новых обществ111. Даже в либеральных странах, где ограничения были куда значительнее, война в огром­ной степени усилила государственные рычаги и амбиции. Питер Холквист вместе с другими исследователями доказывает, что то­тальная война радикально расширила потенциальное поле госу­дарственного регулирования в масштабах всего населения112.
Гораздо меньше внимания уделялось тому, что и подготовка к военным действиям, и способы ведения войны были тесно свя­заны с социальным обеспечением113. В этом была своя необхо­димость. Около 2.7 млн немцев вернулись домой инвалидами
* Игра слов — «Warfare and welfare» (прим. перев.).
265
войны. В 1918 г. в Германии было 500 тыс. вдов погибших военно­служащих и 1.2 млн сирот. Если и не ради уплаты долга, то в целях поддержания порядка солдатам и вдовам предоставили военную пенсию. Другие экстренные социальные меры, явившиеся след­ствием войны, были столь же далеко идущими — как, например, в жилищной сфере, где серия чрезвычайных постановлений вольно или невольно открыла эру постоянного регулирования. Веймар­ское государство взяло на себя роль арбитра во взаимоотношени­ях землевладельцев и арендаторов и в вопросах арендной платы, а также помогло ввести различные новые формы платежей. Госу­дарство не могло справиться с проблемами, но оно энергично при­нимало на себя широкие обязательства114. На самом деле здесь действовала отнюдь не только необходимость. Межвоенный пе­риод знаменовал собой новую стадию в признании как важности управления населением в качестве ключа к государственному мо­гуществу (и военному потенциалу), так и социальной логики учета и контроля за статистикой несчастных случаев на производстве, болезней и того, что называли бизнес-циклами. Социальное обес­печение в этом смысле было взглядом на мир с далеко идущими практическими следствиями и соответствующим набором практик Расширившиеся возможности для развития принципов соци­ального обеспечения при одновременном увеличении возможно­стей государства — вследствие ведения тотальной войны и пере­устройства общества для подготовки к будущим войнам — созда­ли мощную комбинацию. В либеральных странах, как показывает Питер Флора, существовала взаимосвязь между расширением из­бирательного права и развитием массовых политических партий, с одной стороны, и общественными расходами на здравоохране­ние, образование и социальное страхование — с другой. Как счи­тает Флора, ключевым обстоятельством явилось развитие «менее принудительных» и «более эффективных» способов повышения государственных доходов через налогообложение. «Современное государство — это государство налогов», — пишет он. В конце XIX в. уровень доходов, полученных от налогов, составлял менее 10 % национального продукта, что едва ли могло служить основа­нием для эффективного решения насущных социальных задач. Именно первая мировая война резко подняла долю налогов в на­циональном продукте, которая сохранилась на новом высоком уровне, несмотря на окончание войны. Флора уподобляет посто­янное расширение сферы социального страхования (вплоть до
266
того момента, когда оно охватило все население) истории разви­тия избирательного права после его введения. Таким образом, социальное обеспечение — это и история стремления к «заботе» о людях ради их собственной пользы и государства, и история возможности такого поведения115. Параллельное развитие добро­вольных денежных вкладов населения, к коим призывали об­щенациональные агитационные кампании, содействовало росту финансовых возможностей государства, обеспечиваемых нало­говыми поступлениями.
Несомненно, возможность отнюдь не автоматически превра­щается в побуждение. Сопротивление становившимся все более масштабными мерам по социальному обеспечению и политике социальной ответственности было повсеместным, особенно в странах с частной собственностью и парламентским представи­тельством, — но не в Советском Союзе, где желание развернуть систему социального обеспечения превосходило собственные возможности. Единственный подробный анализ советского со­циального обеспечения в межвоенный период принадлежит Бернис Мэдисон. Она утверждает, что, несмотря на закон о со­циальном страховании (1893 г.), постановление об охране здоро­вья и несчастных случаях (1912 г.) и пенсии по старости для правительственных служащих, царское правительство «отказы­валось признавать бедность и безысходность социальными яв­лениями». Под последними она имеет в виду вопросы, представ­ляющие государственную важность116. Временное правительство приняло закон, ограничивающий ночную работу для женщин и подростков, сделав при этом оговорку, что им можно пренебречь, если его применение помешает военным усилиям. Большевист­ские правители уже через пять дней после захвата власти издали декрет о «всеобъемлющем социальном страховании для всех на­емных работников и для городской и сельской бедноты»117. Различные законы, которые за этим последовали, провозглашали введение страхования по безработице, пособий по болезни, выплат по рождению ребенка и похоронных, бесплатного медицинского обслуживания118. Некоторые критики отвергали эти и подобные им меры из-за их чрезмерного сходства с капиталистической практикой и настаивали на более «социалистическом» подходе. Многое из этого законодательства так и осталось на бумаге.
В 1920-е гг., когда власти пытались нащупать социалистиче­ский путь в условиях частично рыночной экономики, идея гаран-
267
тий для всех уступила место вниманию к промышленным рабо­чим119. В 1930-е гг. преобразование страны на основе крупных фабрик и колхозов сопровождалось усилением максималистско­го подхода к целям социального обеспечения. Все пособия по без­работице были разом отменены. Однако другие льготы, связан­ные с недееспособностью, болезнью, старостью, смертью и мате­ринством, были еще более расширены120. Правда, коэффициент пенсий — так же как и выплат по инвалидности — по отношению к ежемесячной зарплате уменьшился121. И хотя в 1938 г. пенсии были увеличены, уровень инфляции превосходил это широко разрекламированное повышение. При этом был сокращен опла­чиваемый отпуск по беременности и уходу за ребенком122. Тем не менее Мэдисон подчеркивает, что к 1930-м гг. советский режим «подходил к социальной помощи не как к спорадической дея­тельности сугубо в ситуациях социальных кризисов, когда „нор­мальная" рыночная экономика и/или семейная поддержка оказы­ваются недостаточными. Скорее, они рассматривали социальное обеспечение как постоянно действующий всеобъемлющий соци­альный институт». Таков был и взгляд, распространяемый пропа­гандистами123.
Мэдисон ограничивается рассмотрением служб социального обеспечения семьи и ребенка, программ поддержки малоиму­щих, профессиональной реабилитации и социальных служб для престарелых, оставляя в стороне охрану здоровья, образование, отдых, защиту труда, жилищное хозяйство и многое другое — все то, что она, как и изучаемые ею советские источники, отно­сит к сфере социального обеспечения. В своей работе, виговской по духу, Мэдисон умалчивает о том, что советская система соци­ального обеспечения была направлена, как и во всей остальной Европе межвоенного периода, на достижение большего контро­ля за трудом и на максимальный рост производства. Советские меры социального обеспечения, направленные на повышение производительности труда всеми средствами, в том числе и че­рез большую безопасность производственного труда, гигиену, здравоохранение и образование, осуществлялись главным об­разом профсоюзами при поддержке фабричной администра­ции124. На местном уровне, и особенно на фабриках, где, как предполагалось, средства на социальные нужды и должны рас­ходоваться, руководители тем не менее иногда использовали социальные деньги не по назначению — на расходы, непосред-
268
ственно связанные с производством. И это притом, что социаль­ные траты рассматривались как способствующие развитию по­следнего. Количественно измеряемый результат являлся высшим «социальным» благом, делом долга (и приоритетом) всего обще­ства.
Споры о социальном обеспечении и практические меры по его организации вращались не только вокруг рабочего места и про­мышленного рабочего, но также вокруг детей и семьи. Сюзан Пе­дерсен показывает, что в Британии и Франции инфляция и соци­альная нестабильность во время первой мировой войны привели к введению специальных премий для наемных работников, имею­щих детей, причем многие из этих программ продолжали сущест­вовать и в мирное время. Выплачивая пенсии вдовам, детские пособия или пособия на материально зависимых членов семей безработных или нетрудоспособных рабочих, многие государства, как объясняет Педерсен, стали рассматривать определенные се­мейные отношения как достойные поддержки. Разумеется, при достижении согласия по вопросу об общественной ответственно­сти за детей и семью шла борьба по вопросу о масштабе и кон­кретных формах такой поддержки. Педерсен показывает, какие заинтересованные группы могли при этом брать инициативу в свои руки и формировать политический курс и как их специфи­ческие интересы влияли на цели и направленность мер по под­держке семьи. Однако ключевой момент ее анализа заключается в том, что нацеленность на семью была определяющей характе­ристикой социального обеспечения в Британии и особенно во Франции125.
Фашистская Италия, как отмечает Дэвид Хорн, была в глазах ее апологетов подлинно «социальным» государством, антитезой либеральному государству, основанному, как считалось, на прин­ципе невмешательства. Как объясняла пропаганда, индивиды — это социальные объекты, а не автономные акторы, которые долж­ны быть здоровыми и производительными. На практике фаши­сты часто опирались на благотворительность, хотя Уголовный кодекс 1930 г. и ввел новую категорию «преступлений против чистоты и здоровья породы», включающую преднамеренную пе­редачу венерических заболеваний, побуждение к использованию контрацептивов и аборты126. Виктория Де Грациа показывает, что воздействие этих мер на женщин не было однозначным. Рожде­ние детей было медикализовано, часто обеспечивались медицин-
269
ские консультации. Но все это только в тех случаях, когда режим считал это политически уместным. Национальное Агентство ма­теринства и детства, созданное в 1925 г., оказывало помощь неза­мужним матерям и принимало на себя заботу о детях, хотя дея­тельность эта была в высшей степени бюрократизирована и не подкреплена достаточным финансированием127. В работе де Гра­циа, как в общем-то и во всей литературе на эту тему, присутству­ет амбивалентность, связанная с нерешенностью вопроса о том, создавало ли социальное обеспечение новые возможности для женщин или вело к усилению контроля над ними128. Однако рас­пространение прикладной «социальной математики» отрицать невозможно.
Императорская Япония не претендовала на роль истинно со­циального государства. При этом Шелдон Гейрон считает, что Япония — это особый случай того, что он называет «социальным управлением». Исследуя политику социального обеспечения (по­собия для бедных), кампании по моральной обработке, государст­венную религию и лицензированную проституцию, Гейрон ут­верждает, что японское государство охотно вербовало — первона­чально под сенью Министерства внутренних дел — помощников среди некоторых гражданских групп, стремясь вовлечь новые средние классы и их организации в достижение всеобъемлющих социальных целей (таких, как повышение уровня сбережений или улучшение воспитания детей). В свою очередь, группы граж­дан, как правило, с готовностью одобряли меры, принимаемые государственной властью. Подчеркивая отношения сотрудниче­ства, а не конфликта (в вопросах предоставления избирательных и политических прав), Гейрон показывает, что «социальные по­средники» пользовались широкой автономией. В результате регу­лирование (torishimari) повседневной жизни было более эффек­тивным, нежели то, которого государство могло бы добиться своими собственными силами, и при этом удалось избежать раз­работки более дорогостоящих программ. Лишь начало полномас­штабной войны против Китая и различные новые законы предос­тавили правительству широкие полномочия для регулирования социальной работы в частной сфере (хотя это не обязательно оз­начало выделение более существенных общественных ресурсов на цели социального обеспечения). В 1938 г. Военное министер­ство добилось создания Министерства здравоохранения и соци­ального обеспечения129.
270
Японское социальное управление или даже японская военная политика социального обеспечения, как и социальная политика итальянского фашизма (или нацистские «Зимняя помощь» и по­литика занятости), не совпадают с понятием «государства всеоб­щего благосостояния». Питер Флора и Арнольд Хайденхаймер указывают, что такое государство росло «на протяжении несколь­ких поколений, прежде чем оно было признано в таком качестве». В начале XIX в. политика социального обеспечения немецкой пар­тии консерваторов была направлена против либералов, и первые трактаты консерваторов по этой проблеме, воплотившие их виде­ние социального порядка, подразумевали вызов принципу свобо­ды рук, автономному актору, идеалу свободной торговли вместе с альянсом интересов землевладельцев, ремесленников и крестьян, укорененным в представлениях о свободной цене и справедливом заработке130. Другие нападки на либеральные идеи исходили от социалистов, католиков, националистов и самих либералов131. Социальное страхование Бисмарка, парижские муниципальное регулирование и реорганизация, кампании за безопасность про­мышленного труда, санитарные меры в городах — все это в итоге привело к определенному взгляду на мир132. Немецкая монархия называла собственные меры по страхованию здоровья и от несчаст­ных случаев, направленные против социалистов, «социальными мерами» и «социальной политикой». На протяжении всего меж­военного периода, когда вводились программы по борьбе с бед­ностью и безработицей, по-прежнему преобладали метафоры, отсылающие к страхованию. Использование немецкого слова Wohlfahrtsstaat в 1930-е гг., кажется, носило уничижительный оттенок133.
В английском языке выражение «государство всеобщего бла­госостояния» (welfare state) в позитивном смысле было впервые использовано британским аналитиком Уильямом Бевериджем в 1941—1942 гг. для того, чтобы противопоставить Британию ее врагу — нацистскому немецкому «военному государству» (war­fare state)134. По наблюдению Флора и Хайденхаймера, этот не­ологизм имел целью обозначить «социальные выплаты, которые демократическое правительство надеялось предоставить после окончания войны». Однако меры социального обеспечения пред­принимались также и недемократическими государствами начи­ная с периода до первой мировой войны и были продолжены их фашистскими преемниками, на что также указывают Флора и
271
Хайденхаймер. Более того, как они пишут, «опыт России после 1917 года» демонстрирует, что «недемократические и некапита­листические общества создали очень похожие институты»135. Для подкрепления демократических «прав» на социальное обеспече­ние комментаторы обычно указывают на Швецию межвоенного периода, которая являла собой основной пример демократиче­ского государства всеобщего благосостояния (avant la lettre) с продуманными мерами поощрения рождаемости, пособиями многодетным семьям, всеобщим бесплатным медицинским обслу­живанием, школьным питанием, широким видением социальной справедливости, — хотя столь удачно названный «Новый курс» представлял собой гораздо более яркий поворот в социальной политике Соединенных Штатов136. В действительности понятие государства всеобщего благосостояния стало тесно связываться с демократическими капиталистическими странами Европы вско­ре после второй мировой войны, а к 1970-м гг. — и с Японией.
То, что компаративные исследования «государств всеобщего благосостояния» после второй мировой войны полностью игно­рируют советский случай, можно объяснить тем, что Советский Союз преподносил себя не как государство всеобщего благосо­стояния, ассоциировавшееся с капитализмом, а как социализм и новую цивилизацию137. По определению, то внимание, которое отводилось социальному обеспечению, и та роль, которую оно иг­рало, в социалистической системе имели более универсальный характер, нежели при капитализме. Но после второй мировой войны Советам был брошен вызов на его собственной террито­рии, поскольку правительства капиталистических государств превозносили свои собственные «государства всеобщего благо­состояния». Изобретенное в противовес нацизму, «государство всеобщего благосостояния» стало важным оружием в борьбе про­тив той самой страны, которая приложила больше всего усилий, чтобы сделать актуальными идею и практику всеобъемлющего социального обеспечения, гарантируемого государством. Этот те­зис оставался верным даже несмотря на то, что американский «Новый курс» во многих отношениях был сужен как раз в то вре­мя, когда Беверидж в разгар второй мировой войны громогласно призывал к институционализации социальных прав в либераль­ных демократиях, и на то, что после войны социальное обеспече­ние в капиталистических государствах резко критиковали за сходство с социализмом!138
272
Империя и нация
Первая мировая война взорвала отношения между империей и нацией. Версальский и Трианонский договоры дали приблизи­тельно 60 млн человек их собственные государства, превратив другие 25 млн в национальные меньшинства (что также сопровож­далось грандиозным ростом числа лиц без гражданства). Однако в то самое время, когда континентальная империя казалась обре­ченной на вытеснение нацией, великая заморская империя вы­росла. К 1919 г. Британская империя достигла своих максималь­ных размеров — четвертой части суши. В 1926 г. империя была пе­реименована в Британское Содружество Наций — в согласии с идеей, впервые выдвинутой в 1917 г. Содружество распространи­ло «статус доминиона», подразумевавший независимость во внутренних и внешних делах в обмен на лояльность к короне, на белые колонии — Канаду, Австралию и Новую Зеландию, но не на небелые владения в Африке и Индии. Франция, вторая по ве­личине колониальная держава в мире, в ходе первой мировой войны также расширила свою империю. От политики поощрения культурной «ассимиляции» народов колоний вне зависимости от их расы и религии Франция перешла к представлению различ­ных фольклоризированных культур как вращающихся в орбите доминирующей французской культуры. Однако ни британский, ни французский подходы не обеспечивали стабильности. Напря­жение возрастало как в отношениях между нацией и империей, так и внутри национальных государств в связи с проблемой «ма­лых» наций.
Советский Союз, которому чудом удалось собрать распав­шуюся царскую империю, попытался совместить империю и на­ции в рамках некой новой структуры, превосходившей импер­скую модель и ориентированной на проблему прав националь­ных меньшинств. Процесс, приведший к образованию Союза, во многом свелся к принятию сложившегося после первой миро­вой войны положения вещей (в особенности это касалось нацио­нальных армий, сформированных из имперских военнопленных) и выгодных союзов139. Являясь своеобразным наследником габсбургской империи, Союз сочетал этнотерриториальный федерализм для «исторических наций» с определенной нацио­нально-культурной автономией почти для всех остальных — не на персональной основе, а в качестве меньшинств внутри исто-
273
рических наций (вплоть до середины 1930-х гг., когда нацио­нально-культурная автономия внутри исторических наций была упразднена). Победа этничности была несомненной. По контра­сту, при «обменах» греческого и турецкого населения после пер­вой мировой войны религия была главным признаком идентич­ности: лица православного вероисповедания выселялись в Грецию, даже если они говорили только по-турецки. В послевоенной Рос­сии многоэтничные сообщества на религиозной основе — будь то православные или мусульмане — не могли использовать религию в качестве прикрытия: все сообщества должны были быть в осно­ве своей этническими. Даже крашены — категория, изобретенная в эпоху царизма для крещеных татар, — стали советским этно­сом140.
Нацистская Германия стремилась противостоять общим тен­денциям распада континентальной империи, избрав путь войны и территориального захвата (или военной оккупации) при опоре [на принцип] расовой иерархии. Япония старалась извлечь выгоду из противоречий внутри европейской колониальной империи, призывая к мнимой расовой солидарности — разно­видность империализма «Азия для азиатов»141. Соединенные Штаты дали еще одну модель, основанием которой стали унич­тожение коренных народов и ассимиляция всех остальных, за исключением чернокожих, в американской «нации наций». Со­ветский Союз стремился противостоять тенденции распада кон­тинентальной империи и преодолеть противоречия, досаждав­шие британцам и французам, не на путях американского унита­ризма, а за счет институционализации того, что воспринималось как враг империи, — нации. Франсин Хирш удачно называет мо­дель Союза «империей наций» и показывает, что это был не ме­нее фантастичный современный проект, чем идея некапитали­стической современности и социализма.
Хирш подробно пишет о том, как трудно было решить, кто или что является нацией в противоположность племени или клану. Так, при планировании и проведении переписи населения 1926 г. политические власти при помощи большой команды этнографов принялись за поиски общих черт у различных групп с тем, чтобы можно было объединить эти последние в нации. В то же время другие группы — с легко обнаруживаемой общностью — были раздроблены. Иными словами, Советский Союз был колониаль­ным проектом, но с одним отличием142. Несколько «колониаль-
274
ных» народов получили государственные границы, парламенты, академии наук и школы на национальном языке для производ­ства коренных элит. В межвоенный период таких союзных рес­публик было 11. По поводу Украины Джордж Либер пишет, что советская политика коренизации (в 1920-е гг.) наряду с эс­тонским законом о национально-культурной автономии обещала быть наиболее толерантной в отношении прав национальных меньшинств, если сравнивать ее с политикой всех недавно полу­чивших независимость стран Восточной Европы. Разумеется, потом, в 1930-е гг., наступили голод, террор и многое другое. Многие ученые, отмечает Либер, упустили из виду развитие веко­вой тенденции украинизации многочисленного пестрого населе­ния, которое в 1917 г., за небольшими исключениями, не считало себя украинцами143.
Рассмотрим пример соседней Великой Румынии в межвоен­ный период. После падения династии Романовых она аннексиро­вала у России Буковину и Бессарабию. Ирина Ливезяну показыва­ет, что созданию образовательной бюрократии, целями которой должны были стать открытие школ, надзор за ними и планиро­вание учебных программ для румынизации новых территорий, препятствовали грандиозность задачи и скудость ресурсов. Более того, значительная часть нового городского населения Румынии состояла из этнических немцев, австрийцев, евреев, украинцев или русских, которые сопротивлялись румыиизации городских школ и университетов. Все это, видимо, позволяет считать украи­низацию на Украине если и не свидетельством национальной тер­пимости, то, несмотря на все противоречия, явлением исключи­тельным. Ливезяну описывает горячие споры о том, что значит быть румыном, особенно с учетом региональных различий. Об­щее разочарование, как она считает, способствовало формирова­нию «поколения 1922 года», чей опыт привел к нетерпимости по отношению к чужакам. Взрослея, молодежь сближалась с консер­ваторами старого образца на новой почве интегрального национа­лизма и фашизма144. Иными словами, межвоенный национализм в многоэтничной Восточной Европе мог получить далеко не без­обидную форму.
Турция сопоставима с Советским Союзом в другом важном отношении. Во время и непосредственно после окончания первой мировой войны около 1 млн человек перебралось в Анатолию как из мусульманских провинций Оттоманской империи, так и из
275
России. Тюркизация, последовавшая за падением Оттоманской империи, имела целью превращение этих совершенно разных лю­дей в нацию при одновременном подрыве господства ислама. Но многие жители деревень не принимали неисламский национа­лизм Ататюрка или европеизацию и огосударствление образова­ния, права, одежды и имен145. Как бы то ни было, драматические реформы Ататюрка оказали значительное влияние на политику советских властей уже в 1920-х гг. «Хотя многое неочевидно, — пишет Грегори Мэсселл, — не вызывает сомнения, что одним из факторов, повлиявших на готовность Советов к лобовой атаке традиционного мира Центральной Азии, было ощущение турец­кого соперничества... Даже афганское законодательство, упразд­нившее полигамию и снизившее размер калыма, вызывало инте­рес у некоторых коренных учительниц» в советской Центральной Азии146. Продолжая эту тему, можно было бы рассмотреть Со­ветский Кавказ в свете развития Ирана и Турции147. Советские власти были, конечно, заинтересованы в том, чтобы их страна представала частью Азии для азиатов и частью Европы для евро­пейцев.
Важно не поддаваться иллюзии, будто империя находится «там, снаружи», где-то далеко, но не в метрополии. Луиза Янг, например, исследовала не японское влияние на Маньчжурию, а влияние колонизации Маньчжурии на Японию, утверждая, что при «тотальном империализме», как и при тотальной войне, все, что происходит, — происходит у тебя дома Она показывает — в духе Ле-Мэхью, что в Японии массовые рыночные технологии и ста­новление национального рынка привели к формированию нацио­нальной массовой культуры и особенно подорвали традицион­ный сельский «рынок». Эти изменения подпитывались военной лихорадкой, наступившей в 1931 г.: она резко увеличила количе­ство газет и масштаб их распространения и стала главной темой для радио, кинохроники, журналов, кино и пластинок. Мань­чжурские «проекты развития уверили людей в том, что империа­лизм — это хорошо, что это — сила модернизации и прогресса», — объясняет Янг. Так обстояло дело даже с либералами и радикала­ми, которые не испытывали любви к армии и не симпатизировали китайскому национализму, но оказались вовлечены в империали­стическое управление; в то же время они занимались утопиче­ским прожектерством по поводу строительства железных дорог и городов будущего. Империя достаточно вместительна, чтобы
276
вобрать в себя толерантные и репрессивные воззрения, беззастен­чивое господство и патернализм148.
Корейская колония Японии являет собой другой показатель­ный пример для сравнения. Майкл Робинсон показывает, как да­же при строгой цензуре и запретах на употребление корейского языка желание японцев использовать радио в пропагандистских целях вынудило их начать передачи на корейском языке. Такие программы наряду с газетами и кино сыграли колоссальную роль в развитии самосознания корейской нации. Радио способствова­ло возрождению традиционных музыкальных жанров, возник­новению новых форм драматического искусства (таких, как ме­лодрама жизни (live ongoing melodrama)), освоению западного джаза, развитию современной народной песни и стандартизации корейского просторечия149. В большинстве своем эти транс­формации не входили в намерения японских колониальных над­смотрщиков. Функционирование империи вело ко многим неза­планированным результатам. Барбара Брукс показывает, что ко­рейцы располагали большими возможностями в Японии, нежели в контролируемой японцами Корее, и что некоторые из них зани­мали различные посты в колониальной администрации Мань­чжоу-го150. Этот пример напоминает о необходимости анализи­ровать не только происходившее на тех или иных нерусских тер­риториях, но и ту роль, которую советские «колониальные» под­данные играли на всем пространстве страны, а также держать в поле зрения Союз в целом. В первые годы существования Союза участие в войнах имперской реконкисты являлось трамплином для последующей карьеры в Москве. Позже служба в националь­ных республиках давала русским возможность продвинуться в Москве.
Здесь еще многое можно было бы добавить. Позвольте мне за­кончить этот раздел проблемой репрезентации империи. Запрет на русский национальный стиль в архитектуре сохранялся при­близительно до 1940-х гг., но на нерусские национальные мотивы в межвоенный период не существовало такого запрета. В действи­тельности, как показывает Грег Кастилло в эссе, основанном на его диссертации, фольклорные детали сливались с монументаль­ным неоклассицизмом, образуя определенный национальный со­циалистический архитектурный язык, имевший широкое при­менение и влияние151. Это направление, обычно приписываемое эстетическим указаниям Сталина и партии конца 1930-х гг.,
277
присутствовало в 1920-х гг. в Азербайджане, Армении, Украине, Узбекистане и других республиках, а также в Москве на трех ог­ромных выставках в 1923, 1939 и 1954 гг. Кастилло избирает предметом своего изучения Всесоюзную сельскохозяйственную выставку (или ВСХ — будущую ВДНХ), которая планировалась к двадцатилетнему юбилею Советского государства в 1937 г., но была открыта в августе 1939 г. и в первый год своей работы при­влекла 4.5 млн посетителей152. Национально-монументальный классицизм ВСХ, пишет Кастилло, отчасти являлся побочным продуктом институциональной борьбы за власть, которую вели архитекторы, использовавшие национализм для получения госу­дарственных заказов. В нем также присутствует общий советский парадокс, смысл которого заключался в том, что национальная идентичность считалась движущей силой интернационализма и специфически советского социалистического стиля153.
Можно высмеивать советский подход за неискренность и своекорыстие. А можно поместить его в сравнительный контекст. Советский колониализм на ВСХ не стал отделять современность от примитивизма, как это делалось на предшествовавших коло­ниальных выставках в Париже и в других местах, а «облек» фольклор в язык прогресса и развития: Узбекистан — это одно­временно и древние минареты, и производство хлопка. Некото­рые советские пропагандисты даже говорили о «прогрессивном колониализме» — по контрасту с хищным британским вариантом, хотя более распространенным выражением была «дружба наро­дов». Тем не менее советский колониализм, опиравшийся на на­ции, также пострадал от деколонизации после второй мировой войны. Как и в случае с мировой экономикой, автаркия в куль­турной и имперской политике обернулась иллюзией.
Межвоенные варианты современности (modernity), модернизация после второй мировой войны
Приблизительно между 1890 и 1940 гг., но особенно после первой мировой войны, понятие «современность» (и «новые вре­мена») было в известном смысле в моде. Оно означало ускорение темпов и уменьшение расстояний. Также оно означало преклоне­ние перед техникой и/или склонность к социальному инжини­рингу и лексике научного менеджмента. Но прежде всего «совре­менность» означала вступление «масс» на историческую сцену.
278
Новая эпоха масс стала возможной благодаря первым шагам массового производства и появлению новых информационных средств еще до первой мировой войны. Но в самых разных пла­нах — от изменений в гендерных отношениях до координации экономики и общества — первая мировая война представляла со­бой многоаспектную радикализацию. Одним из наиболее далеко идущих последствий этой войны было разрастание государства — и не только в Советском Союзе. Увеличившиеся возможности государства, как и увеличившаяся его ответственность, были решающим моментом в соревновании различных вариантов со­временности в межвоенный период.
Я пишу о вариантах современности, а не о модернизации. Сей­час, если используется слово «современность», то главным обра­зом в единственном числе, как обозначение для парламентской демократии в соединении с рыночной экономикой. Это определе­ние связано с ростом американского могущества. Представление о Соединенных Штатах как главном примере возвышения демо­кратии и рынка было успешно развито в «теории модернизации» после второй мировой войны. Предложенный этой теорией вари­ант не трех- (феодализм—капитализм—социализм), а двухэтап­ной (традиционное—современное) эволюции был направлен на то, чтобы упредить «неестественное» вмешательство в историче­ский процесс социалистической интеллигенции и призвать стра­ны, прозванные Третьим миром, к осуществлению перехода к со­временности. Можно спорить об аналитической или политиче­ской ценности концепции модернизации154. Моя задача состоит в том, чтобы предотвратить ее применение — по принципу «обрат­ной силы» — к совершенно иному межвоенному цивилизацион­ному контексту.
Что можно сказать по поводу «тоталитаризма» — этого терми­на межвоенного периода? Пущенное в оборот во времена италь­янского фашизма и использованное для анализа советского слу­чая меньшевиками и другими эмигрантами с компаративистски­ми наклонностями, а также некоторыми современниками еще до начала нацистской агрессии155, понятие «тоталитаризм», подобно «модернизации», вошло в моду после второй мировой войны. В действительности заслуги «тоталитаризма» — по сравнению с «модернизацией» — в победе в холодной войне куда весомее. Но теперь, когда холодная война позади, потребность в таком поли­тически мощном и в то же время очевидно упрощенном концепте,
279
разумеется, снизилась. Что может предложить «тоталитаризм» с точки зрения интеллектуальных преимуществ даже на собствен­ной территории — при сравнении политических систем? Когда Уильям Шеридан Аллен впервые отправился в Нортгейм в 1960-х гг., он беседовал со многими оставшимися в живых нацис­тами и даже с немецкими социал-демократами 1930-х гг.!156 В 1960-х гг., т. е., по существу, после 1938 г., было бы очень труд­но найти оставшихся в живых коммунистов из сопоставимого советского города, не говоря уже о членах некоммунистических политических партий. Нацисты уничтожили миллионы людей, но такими ли сходными были политические системы и политиче­ское развитие в этих двух странах? Каждая система широко при­меняла террор, что позволило после второй мировой войны в по­литических целях сравнивать их, но одинаковым ли было осуществление этого террора? Были ли государственные струк­туры и диктатуры личностей сопоставимы в их повседневной практике и истории в целом?157
Эти вопросы можно было бы заново исследовать в свете того еще недостаточно изученного взаимного интереса, в котором сме­шивались восхищение и резкая критика, — интереса, который пи­тали друг к другу тогдашние должностные лица и интеллектуалы нацистской Германии и Советского Союза. Но даже Лешек Кола­ковский, отнюдь не друг нацизма или коммунизма, счел умест­ным различение их многообразного интеллектуального и куль­турного резонанса158. Более того, эти сопоставления необходимо расширить. Термин «тоталитаризм» по-прежнему препятствует тому, чтобы в полной мере оценить те общие вызовы, с которыми столкнулись все великие державы в межвоенный период, так же как их пристальное наблюдение друг за другом и заимствования (или отказ от такового) поверх разграничения «диктатура—пар­ламентаризм». Более того, при сопоставлении СССР (как и но­вой нацистской Германии) с Соединенными Штатами концепция тоталитаризма даже в самых изощренных ее вариантах почти не оставляла места для чрезвычайно важных фактов разложения (dissipation)* европейских либеральных демократий в межвоен­ный период или широкой популярности межвоенного автори­таризма, которые помогают высветить первоначальную силу Со­ветского Союза и его долговременные слабости. Мы находимся в
* Dissipation — «разложение», но и «проматывание» (прим. перев.).
280
новом цивилизационном контексте, который должен позволить нам рассмотреть межвоенный период, исходя из его собственных условий и во всей его сложности.
В одном из первых обзоров европейской истории XX в., пред­принятых после холодной войны, подчеркивались ее утомление от парламентаризма в межвоенный период и порыв к мобилиза­ционному авторитаризму. Марк Мейзовер отмечает, что чопор­ный британский истэблишмент ответил на итальянский фашизм спекуляциями о том, что латинские народы не годятся для демо­кратии. Только воля нацистской Германии к гегемонии во время войны, заключает он, заставила Британию заново открыть демо­кратию и расширить социальные и экономические права159. Дав­ление, оказываемое советской моделью, исследованной Мейзове­ром в меньшей степени, подкрепляет его соображения. В период между двумя мировыми войнами авторитаризм, расширяя соци­альную проблематику и мобилизуя массы, застал парламентские режимы врасплох. Сомнения в рынке, спровоцированные Вели­кой Депрессией, и уклон в сторону экономического национализ­ма или самодостаточности, которые имели место даже в Брита­нии, также подрывали веру демократий в собственные идеалы и подпитывали обращения к авторитаризму, представленному кон­курирующими друг с другом образами, которые могли вызывать симпатии как у левых, так и у правых160. Какое широкое поле (можно было бы из этого вывести) для ретроспективного приме­нения к межвоенному периоду модернизационного нарратива о триумфе демократии и рынка! Однако действительно ли были «современными» популярные диктатуры этого периода?
Некоторые аналитики — такие как Ханс Моммзен — все еще спорят о современности промышленности нацистской Герма­нии, использования нацистами средств массовой информации и мобилизационных техник, хотя их утверждения основываются на крайне ограниченном понимании современности (как форме чистого, максимально прибыльного капитализма, который ни­где не существовал)161. Более гибкую позицию занимал Детлев Пойкерт, утверждая, что «проект современности» мог разви­ваться в разных направлениях и что Третий Рейх был направле­нием «патологическим». Сходным образом Майкл Бёрли и Вольфганг Випперман утверждают, что «слово «современный» подходит для Третьего Рейха только, если освободить его от всех коннотаций «совершенствования» или «улучшения» до
281
такой степени, что оно станет совершенно бессмысленным»162. Но разве многие современники не считали шаги, предпринимае­мые нацистами, составной частью «улучшения» и «совершенст­вования» — в особенности в том, что касается нации и Volk как целого, — каким бы одиозным нам ни показалось это сегодня? Джеффри Херф полагает, что мы мыслим в терминах «реакци­онного модернизма» — т. е. той формы нигилизма, которая от­вергла «разум Просвещения», но восприняла современную тех­нологию. Херф признает, однако, что мыслители, которых он называет «реакционными модернистами», никогда не описы­вали себя подобным образом163. Нацистская расовая доктрина (racialism), подобно европейской цивилизаторской миссии за пределами Европы, включала в себя претензии на статус самой современной науки. Тем не менее историкам по-прежнему труд­но признать силу и популярность иллиберального варианта со­временности — не в последнюю очередь из-за Холокоста. Многие современники были гораздо меньше обеспокоены сочетанием современного и иллиберального164.
Так же, как и нацизм (и, в меньшей степени, итальянский фашизм), Советский Союз представлял собой популярную в мире форму иллиберальной современности, претендовавшей на то, чтобы превзойти парламентаризм. Подобно нацизму, итальян­скому фашизму и японскому милитаризму, советский социализм активнейшим образом интегрировал миллионы людей — за счет координации социальных и политических организаций и частых мобилизаций — в крестовом походе с индивидуальным членст­вом. Походе за создание динамичного и целеустремленного обще­ства (который советские партийные власти всеми возможными способами стремились распространить и на ГУЛАГ). Как и дру­гие авторитарные режимы, Советский Союз в полной мере ис­пользовал новые технологии средств массовой информации. Как и другим авторитарным режимам, ему не оставалось ничего дру­гого, как принять массовые культуру и потребление при одновре­менном стремлении изменить их, используя цензуру, деятельную пропаганду и впечатляющий культ вождя. Но Советский Союз был не просто еще одним авторитарным режимом, основанным на массовой мобилизации, сочетавшей в себе различные эле­менты современности (с различными степенями энтузиазма). Провозглашая себя «новой цивилизацией», Советский Союз с неизбежностью вел к жестокому эксперименту по созданию
282
откровенно некапиталистической современности и откровенно неколониального колониализма.
В масштабе, сопоставимом только с Соединенными Штата­ми, которым также льстило видеть в себе новую цивилизацию — только совсем иного рода, советский социализм не только ко­лоссально расширил массовое производство машин машинами, но и распространил картину автоматизированного мира тяже­лой индустрии, в которой технология приравнивалась к про­грессу. При этом в СССР настаивали на том, что уничтожение частной собственности превратило советскую версию новой цивилизации в гораздо более прогрессивную. Свободный от ча­стнособственнических интересов, советский социализм инсти­туционализировал всеобщее социальное обеспечение — от опла­чиваемых отпусков, бесплатного образования и медицинского обслуживания до социального страхования, отпусков по бере­менности и пенсий, что радикально усиливало логику ответ­ственности за общество и население и их государственное регу­лирование. Это превосходило все, что намечали или пытались осуществить нацистская Германия, фашистская Италия и импе­раторская Япония, а также Британия, Франция и Соединенные Штаты. Столь же радикально Советский Союз не только принял, но и консолидировал движение в сторону нации, вдохнув новую жизнь в казавшийся обреченным проект континентальной им­перии, «побив» политику большинства государств в Восточной Европе в отношении национальных меньшинств (где они сущест­вовали), прямо вступив в соревнование с экспериментами в со­седней Турции и издеваясь над колониальной политикой британ­ской и французской заморских империй. До и после конфликтов советских войск с японской армией в районе монголо-маньчжур­ской границы советская пропаганда также нападала на мнимый «антиимпериалистический» империализм Японии в Азии, кото­рый должен был привести Японию к войне с США165.
В целом, при всех своих жалких материальных условиях, тер­роре и деспотизме, Советский Союз предстает в качестве необыч­ного отражения межвоенной цивилизационной конъюнктуры: неоспоримый победитель в борьбе за свой собственный вариант массового производства и массовой политики, поставивший себе на службу, опять же по-своему, массовую культуру и массовое по­требление, и лидер в логике и практике социального обеспечения, как и в разрешении противоречий между империей и нацией.
283
Несомненно, что многие люди внутри и за пределами Советского Союза, симпатизировавшие социализму, считали позором прину­дительный труд и террор. Но в то же время многие критики счи­тали трудовые лагеря политически необходимыми, и немало современников рассматривало ГУЛАГ как более передовую и, возможно, более человечную форму политики в отношении пре­ступников — в сравнении с теми системами, которые преобладали в «буржуазных» странах. ГУЛАГ, так же как и массовый террор, мог быть одновременно источником легитимности и нелегитим­ности. Как бы то ни было, в период между войнами, и особенно во время Великой Депрессии, с точки зрения многих современни­ков, СССР удерживал прочные позиции в условиях того, что им виделось историческим поворотом.
Коварство истории
«Все, что происходит сегодня в России, происходит во имя массы», — писал Рене Фюлоп-Миллер, прорицатель венгерского происхождения, после визита в Советский Союз в середине 1920-х гг. «Искусство, литература, музыка и философия служат лишь превознесению ее безличного великолепия, и постепенно, куда ни глянь, все превращается в новый мир «массового челове­ка», его единственного правителя. Таким образом, начался фун­даментальный переворот, и нет никаких сомнений, что рождается новая эра»166. Но Фюлоп-Миллер ошибся во всех своих прозре­ниях. «Правление» массового человека утвердилось не на основе массовой мобилизации в условиях диктатуры, а посредством рынка и массовой культуры, а также демократии и социального обеспечения. После второй мировой войны неуклюжая советская система государственного управления («руки-крюки») покажет­ся ужасным бременем167.
Чарли Чаплин шагал в ногу со временем: его фильм 1936 г. о массах рассказывал и о заводе, и о супермаркете. К 1950-м гг. межвоенная ориентация на массовую политику, к которой были так склонны авторитарные режимы, уступила место послевоен­ной политике массового потребления. В то же время к 1970-м гг. значение низкокачественного массового производства крупными партиями и роль тяжелой индустрии определенно снизились. В результате — после величайшего экономического подъема, бес­прецедентного для капиталистического мира, — сформировалось
284
рыночное, ориентированное на рекламу массовое потребление, которое стало основанием для консолидации демократизиро­ванных парламентских режимов в очевидной форме государств всеобщего благосостояния. Эти непредвиденные сдвиги в поли­тическом, культурном и экономическом контексте дают один из ключей к пониманию крушения Советского Союза, так же как межвоенный контекст помогает нам понять его расцвет.
Важно не подчинять логику своих рассуждений триумфу го­сударства всеобъемлющего социального обеспечения в послево­енных демократиях — или даже триумфу самой либеральной де­мократии. В межвоенный период авторитарные режимы, включая и Советский Союз, с успехом прибегали к мерам социального обеспечения и широко использовали приверженность этому по­следнему для упрочения своей легитимности. Либеральные пар­ламентские режимы дольше шли к признанию отношений, осно­ванных на социальном обеспечении, и, по крайней мере вначале, не слишком увлекались их практическим осуществлением. Пора­зительным свидетельством равновесия сил между мобилизаци­онным авторитаризмом и парламентаризмом является символи­ческая политика того времени, в особенности иконография ди­намизма машинной эпохи в сочетании с воодушевленными марширующими массами. Но помимо публичных репрезентаций национальной мобилизации исследование повседневной массо­вой культуры показывает — и удивляться здесь нечему, что либе­ральным парламентским режимам в меньшей, в целом, степени, нежели авторитарным, угрожала массовая культура, ориентиро­ванная на удовлетворение индивидуальных вкусов. Им было лег­че иметь дело с феноменами массовой культуры как с потреби­тельскими «ответами» на вызов массового общества168. Тем не ме­нее многие в Британии и Франции, не задумываясь, отвергали демократическое содержание массовой культуры, видя в нем пре­жде всего американскую моральную порчу. И между тем обесце­нивали образ либеральной демократии, расширяя свои империи. Затем нацизм и фашизм потерпели поражение. Послевоенная Западная Европа осуществила антиавторитарный поворот (за ис­ключением франкистской Испании на периферии континента). Хотя призрак фашизма вновь и вновь оживал в коммунистиче­ской пропаганде, победа Советского Союза над нацистскими су­хопутными армиями на Восточном фронте лишила советскую модель главной опоры ее идентичности и легитимности. Попыт-
285
ки изобразить Соединенные Штаты агрессивно-милитарист­ским государством фашистского образца не могли ее заменить. В то же самое время предмет гордости и радости для советского народного хозяйства — промышленный фордизм — покрылся ржавчиной. Советский социализм не только вкладывал в тяже­лую индустрию гораздо больше средств, нежели Соединенные Штаты или Западная Европа, но и не имел рынка, заставлявшего капиталистические демократии принимать трудные решения. Обусловленные самой эпохой, структурные слабости советской системы были в дальнейшем обострены волной послевоенных ос­вободительных движений — как раз в то время, когда Советский Союз приобрел и силой удерживал почти что клоновые системы в Восточной Европе169. Бесспорно выигрышный колониальный контраст с Британией и Францией — этот другой элемент совет­ской идентичности — был также потерян вместе с послевоенной деколонизацией 170. И вдобавок ко всему, после второй мировой войны изменился геополитический контекст.
Соединенные Штаты решительно присвоили себе роль бес­спорного институционального и символического лидера либераль­но-демократической модели, с чем без особой радости согласи­лись европейские демократии. Кроме того, Соединенные Штаты в той или иной мере стремились заполнить пустоту, образовав­шуюся после падения колониальных империй171. В большей степени, чем советская «империя наций», именно американский опыт «нации наций» у себя дома, в дополнение к росту мощи и богатства за счет мировой рыночной экономики, стал фундамен­тальным примером успешного «неколониального колониализма». Наконец, несмотря на разделение востока и запада, «германская проблема» была разрешена с послевоенным вытеснением немец­кого населения с восточных земель, обратившим вспять почти тысячелетнюю немецкую колонизацию востока. Япония же была вынуждена отказаться от своей военно-имперской миссии в Азии. Мирные и мощные экономические гиганты возникли на облом­ках нацистского «нового порядка» и японской «сферы совместного процветания» в Восточной Азии. Таким образом, то, что было со­ревнованием вариантов современности между американской мо­делью, британской и французской имперско-парламентаристски­ми моделями и различными мобилизационными моделями — будь то итальянская фашистская, нацистская, японская импера­торская или советская социалистическая, — к концу 1940-х гг.
286
стало соревнованием между двумя жесткими альтернативами (аме­риканский вариант капитализма versus советский социализм), несмотря на поиск институционально неопределенного «третьего пути»172.
Но в 1930-х гг. никто, разумеется, еще не мог знать наверняка, что нацизм и японский милитаризм будут побеждены и обе эти страны превращены в демократические, так же как никто не мог быть уверен в том, что британская и французская либеральные демократии расстанутся (хотя и неохотно) со своими колониями, а Соединенные Штаты примут в качестве модели роль агрессив­ного глобального лидера, и что даже страны Западной Европы, не подвергшиеся прямой американской оккупации, так или иначе встанут под одно знамя. Кто знал, что Великая Депрессия закон­чится и за ней последует беспрецедентный расцвет капиталисти­ческой экономики? Кто знал, что определенный тип массового производства — даже и тяжелая индустрия— из преимущества превратится в тягостное бремя? Кто знал, что почти постоянная мобилизация масс перестанет способствовать социализации и ин­теграции? Кто знал, что массовая культура и массовое потребле­ние окажутся не инструментами авторитаризма, а основаниями демократии? И кто, наконец, знал, что новаторская структура им­перии наций в 1991 г. будет разрушена представителями совет­ской элиты, когда они обнаружат, что игра проиграна, но что сами они могут выжить, отступив в национальные государства, создан­ные из бывших республик СССР?
Примечания
1 Мысль об этом эссе появилась в годы моей аспирантской уче­бы в Беркли в начале 1980-х гг. и впервые получила свое раз­витие на семинаре по советской истории, который мне была оказана честь вести в качестве адъюнкт-профессора Колум­бийского университета в 1990 г. На этом семинаре около де­сятка талантливых аспирантов вместе со мной читали не толь­ко монографии о Советском Союзе. Я исключительно призна­телен его участникам, большинство из которых за это время получило известность в качестве авторов важных книг и ста­тей. В Принстоне я часто преподавал аспирантам европейскую историю XX в.— однажды вместе с Филиппом Нордом, кото­рому, как и нашим принстонским аспирантам, я также в выс-
287
шей степени благодарен. Мои коллеги Энсон Рабинбах, Лора Энгелстайн, Хал Фостер и Шел Гэйрон также делились свои­ми идеями и соображениями. Многие мои аргументы были отточены в многолетних дискуссиях с Марком Мэйзовером — в прошлом коллегой по Принстону, ныне работающим в Бёркбек-колледже в Лондоне. Дэвид Хоффман, издатель Rus­sian Review, побудил меня написать это эссе, дополняющее его собственную работу. Наконец, я сердечно благодарю организа­торов и участников семинаров в Университете штата Огайо, Гарварде, Лотмановском институте по русской и советской культуре при Рурском университете в Бохуме (Германия), Корнелльском и Пенсильванском университетах.
2 Чаплин имеет что-то общее с Жаком Рансьером {Ranciere J. La nuit des proletaires. Paris, 1981; англ. пер.: The Nights of Labor: the Workers Dream in Nineteenth-century France. Phila­delphia, 1989).
3 Этим фильм Чаплина напоминает популярный между вой­нами роман Ханса Фаллады [Рудольфа Дитцена] (Н. Fallada. Kleiner Mann, was nun? Berlin, 1932), переведенный на англий­ский как «What Now, Little Man?» (New York, 1933). В то вре­мя как Фаллада оплакивал бессилие личной мечты маленького человека и тем самым его подверженность авторитаристской демагогии, Чаплин подчеркнул силу этой мечты и ее неизбеж­ность для любого проекта современности.
4 Kamin D. Charlie Chaplin's One-Man Show. Carbondale and Ed­wardsville, IL, 1984. P. 114.
5 Борис Шумяцкий (1886—1938), руководитель советского ки­но, посетил США в июле 1935 г. в рамках его мирового турне по ознакомлению с кинопромышленностью. Ему показали предварительный монтаж «Новых времен», который он высо­ко оценил. См.: Шумяцкий Б.З. 1) За совершенство мастерства // Искусство кино. 1936. N° 7. С. 6, 8; 2) Charlie Chaplin's New Picture // New Masses. September 1935. Vol. 24. P. 29-30; см. также: Maland C.J. Chaplin and American Culture: The Evolution of a Star Image. Princeton. 1989. P. 145-46.
6 В этой связи см.: Davidheiser ?. ?. The World Economy and Mobilizational Dictatorship: Russia's Transition, 1846—1917 / Ph. D. dissertation. Duke Univ., 1990.
7 Важность войны для России и ее революций признается все чаще. См.: Россия и первая мировая война (материалы меж­дународного научного коллоквиума) (СПб., 1999). Детлев Пойкерт, возможно, заходит слишком далеко, утверждая, что
288
нацизм, главным образом, формально направлял продолжав­шиеся социальные перемены, нежели их инициировал, но его предусмотрительное замечание сделано в верном направле­нии (Peukert D. Inside Nazi Germany: Conformity, Opposition, and Racism in Everyday Life. New Haven, 1987; нем. ориг. 1982).
8 Обзор см. в работе: Roberts J. M. The Twentieth Century: the History of the World, 1901-2000. New York, 1999. Vol. 1, 2.
9 Две недавно вышедшие сравнительные — но только по назва­нию — работы разочаровывают из-за практического отсутст­вия сравнений, не говоря уже об анализе взаимного влияния, заимствований и изоморфизма. И при этом речь идет о стра­нах, у которых позади длинная общая история (Fascist Italy and Nazi Germany: Comparisons and Contrasts / Ed. by R. Bessel. New York, 1996; Stalinism and Nazism: Dictatorships in Compari­son / Ed. by I. Kershaw, M. Lewin. New York, 1997). В особенно­сти разочаровывает то, что авторы второй книги игнорируют явно различную политическую динамику нацистской и совет­ской коммунистической партий.
10 О глубоком восхищении советских людей Америкой см. очень популярный дорожный очерк: Ильф И., Петров Е. Одноэтаж­ная Америка. М., 1937; англ. пер.: Little Golden America. Farrar & Reinhart, 1937.
11 Некоторые социалисты за пределами Советского Союза вооб­ражали, что они могут быть нелиберальными, не будучи ил-либеральными. Свежее обсуждение этого течения и его проти­воречий см. в кн.: Blau E. The Architecture of Red Vienna, 1919—1934. Cambridge, MA, 1999. После второй мировой вой­ны несоветский социализм, по сути, был поглощен демократи­зирующимся либерализмом, даже если его часто ставили на одну доску с советским социализмом.
12 Fridenson P. The Coming of the Assembly Line to Europe // The Dynamics of Science and Technology / Ed. by W. Krohn et al. Dordrecht, 1978. P. 159-75.
13 Hounshell D. H. From the American System to Mass Production 1800-1932. Baltimore, 1984; Womack J. P.Jones D. I., Roos D. The Machine that Changed the World. New York, 1990; см. также критику: Williams К., Haslam С., Williams J. Ford versus 'Fordism': The Beginning of Mass Production? // Work, Employment and Society. 1992. Vol. 6, 4. P. 517-55.
14 Chaplin Ch. My Autobiograph. London, 1964. P. 377-78; Milton J. Tramp: The Life of Charlie Chaplin. New York, 1996. P. 336.
289
15 Nolan M. Visions of Modernity: American Business and the Moder­nization of Germany. New York, 1994; P. 9. Даже немецкие мо­дернизаторы беспокоились о технологически возможном осво­бождении женщин от домашней работы. О «рационализации» во Франции, включая сходную по силе ассоциацию с американи­зацией, см.: Kuisel R. Capitalism and the State in Modern France: Renovation and Economic Management in the Twentieth Century. New York, 1981 (особенно Р. 51—92). Об усилиях японского са­молетостроения в деле использования технологии производст­венного цикла, перенятой у немцев как аналоге массового про­изводства в американском духе, см.: Wada К. The Emergence of the 'Flow Production' Method in Japan // Fordism Transformed: the Development of Production Methods in the Automobile Industry / Ed. by H. Shiomi, K. Wada. New York, 1995. P. 11-27; см. также: Tsutsui W. M. Manufacturing Ideology: Scientific Management in Twentieth-Century Japan. Princeton, 1998.
16 Bailes К. Е. Technology and Society under Lenin and Stalin: Origins of the Soviet Technical Intelligentsia, 1917—1941. Prin­ceton, 1978.
17 Shearer D. Industry, State, and Society in Stalin's Russia, 1926—1934. Ithaca, NY, 1997. Об изучении немецкой практики в Советском Союзе см.: Гольцман А. 3. Управление промыш­ленностью в Германии и в СССР. М., 1930.
18 Таким образом, подобно самопровозглашенным ревизиони­стам, Ширер точно указывает на социальную базу сталинизма: это не рабочий класс, а «широкая профессиональная страта среднего уровня из специалистов, управленцев и плановиков, работавших в государственном аппарате управления промыш­ленностью». Более того, эта поддержка не прекращалась, не­смотря на классовые атаки на специалистов (Shearer D. Industry... P. 17).
19 Основные категории Ширера не отличаются от использовав­шихся русскими социал-демократами: «модернизация» и «от­сталость». Подобно его наставнику Моше Левину, Ширер пишет о «патологиях» сталинской промышленной политики, хотя он в отличие от Левина и признает, что «эта политика включала в себя технологическую и инженерную рациональ­ность, современную и утопичную по своей сути». Ширер нигде не обсуждает идеологию, хотя часто пишет о «взглядах» людей. Он утверждает, что Советский Союз не был социалистическим, поскольку гипертрофированное государство не допускает соци­альной справедливости, однако с сожалением констатирует,
290
что, в области его исследований, разбухание государства «было признаком современности, а не отсталости» (Shearer D. Indus­try- P. 239).
20 Kinch N. The Road from Dreams of Mass Production to Flexible Specialization: American Influences on the Development of the Swedish Automobile Industry, 1920-1939 // Fordism Trans­formed... / Ed. by H. Shiomi, K.Wada. New York, 1995. P. 107-36.
21 Марк Харрисон пишет, что «Советы, двинувшись в направле­нии американской модели массового производства в межвоен­ный период», во время второй мировой войны «некритически интенсифицировали ее» (см.: Harrison M. The Economics of World War II: An Overview // The Economics of World War II: Six Great Powers in International Comparison / Ed. by M. Harrison. New York, 1998. P. 39). Харрисон не выделяет [тот факт], что амери­канская система была основана на массовом потреблении.
22 Feher F., Heller ?., Markus G. Dictatorship over Needs. Oxford, 1983. 23 См.: Glucksmann M. Women Assemble: Women Workers and the
New Industries in Inter-War Britain. London; New York, 1990. P. 67—92. Уэйн Левчук доказывает существование британской системы массового производства, которая по сравнению с фор­довской американской системой имела более подвижную шка­лу для управленческого контроля за установлением норм вы­работки и организацией рабочего места (см.: Lewchuk W. American Technology and the British Vehicle Industry. New York, 1987). О проблемах советского режима с осуществлением эф­фективного контроля за трудовым процессом см.: Filtzer D. Soviet Workers and Stalinist Industrialization: the Formation of Modern Soviet Production Relations, 1928—1941. Armonk; New York, 1986. В Италии руководство «Фиата» рассматривало фордизм как способ увеличения контроля за рабочими (и про­тиводействия усиливающемуся рабочему движению), а также видело в нем путь к достижению больших объемов производст­ва (и к овладению стратегией сбыта) (Musso S. Il cottimo come razionalizzazione. Mutamenti organizzativi, conflittualita e regola­mentazione contrattuale del rapporta tra salario e rendimento nell'industria meccanica (1910—1940) // Torino fra liberalis­mo e fascismo / Ed. by U. Levra, N. Tranfaglia. Milan, 1987. P. 119-235).
24 Там, где не было авторитарных режимов, усиливавших худо­жественную ортодоксию, мы видим, что развитие модернист­ского авангарда не было совершенно отличным от советского случая. Во Франции, например, признанные авангардные ху-
291
дожники, реагируя на первую мировую войну, добровольно об­ратились к неоклассицизму, в то же время не отрекаясь от пре­тензий на современность. Позднее, в модернистской северной архитектуре развитие региональных и национальных мотивов не было чем-то необычным, не говоря уже о его несводимости к политическим импульсам. Другими словами, это не антитеза модернизма, национализма и фольклорных тенденций (и ко­лониализма). В действительности идея модернизма как анти­тезы традиционализма — это модернистский троп, которому модернизм противоречит на практике (см.: Silver К. Е. Esprit de Corps: The Art of the Parisian Avant-Garde and the First World War, 1914-1925. Princeton, 1989; Norberg-Schulz Ch. Nightlands: Nordic Building. Cambridge; MA, 1996).
25 Groys B. The Total Art of Stalinism: Avant-Garde, Aesthetic Dictatorship, and Beyond. Princeton, 1992 (нем. ориг.— 1988); Clark К. Petersburg: Crucible of the Cultural Revolution. Cambridge; MA, 1995; см. также: Wood P. The Politics of the Avant-Garde // The Great Utopia: The Russian and Soviet Avant-Garde, 1915-1932. New York, 1992. P. 1-24.
26 Van Norman Baer N. Design and Movement in the Theater of the Russian Avant-Garde // Theater in Revolution: Russian Avant-Garde Stage Design, 1913-1935. New York, 1991. P. 34-59, цит. на С. 57.
27 Brooks J. Two Tandem Revolutions in Russian Culture: Modernist and Pop // Common Knowledge. 1998. Vol. 7, N 3. P. 139-55.
28 European Culture in the Great War: The Arts, Entertainment, and Propaganda, 1914-1918 / Ed. by A. Roshwald, R. Stites. New York, 1999.
29 Douglas S. Inventing American Broadcasting, 1899—1922. Bal­timore, 1987.
30 Williams R. Communications. 2nd ed. London, 1996.
31 Ortega-y-Gasset J. The Revolt of the Masses. New York, 1932; 1934; см. также: Brantlinger P. Bread and Circuses: Theories of Mass Culture as Social Decay. Ithaca; New York, 1983.
32 LeMahieu D. L. A Culture for Democracy: Mass Communication and the Cultural Mind in Britain Between the Wars. Oxford, 1988. О масс-медиа в Японии, а также провоцирующие сравне­ния в контексте общего возрастания государственной власти см.: Kasza G. J. The State and the Mass Media in Japan, 1918—1945. Berkeley, 1988. Каза утверждает, что, вопреки рас­ширению цензуры в Японии в начале XX в., контроль за япон­скими СМИ даже в 1937 г. качественно не отличался от ситуа-
292
ции в Британии или Франции. Он также показывает, сколь внимательно японцы изучали нацистскую медиаполитику. 33 Культурное строительство в СССР. М., 1956. С. 322, - вос­производится в: The Film Factory: Russian and Soviet Cinema Documents, 1896-1939 / Ed. by I. Christie, R. Taylor. Cam­bridge; MA, 1988. P. 423; Народное образование, наука и куль­тура в СССР. М., 1971. С. 20.
34 Культурное строительство... С. 322; Народное образование... С. 20. В начале 1920-х гг. московская и петроградская подпис­ка охватывала около 90 % журналов, публиковавшихся в Со­ветской России. Из нескольких сотен тысяч экземпляров «Правды» и других ежедневных центральных газет только несколько тысяч распространялось за пределами двух столиц и трех-четырех крупнейших областных центров. Здесь также произойдут изменения.
35 Вторым пятилетним планом 1932 г. намечалось производство 14 млн волновых радиоприемников, но в 1937 г. работало толь­ко 3.5 млн. Советская промышленность не могла изготовить достаточного количества электроламп. Кабель или провод ос­тались господствующей формой советского радио на долгое время, все еще составляя две трети радио [точек] в 50-е гг. (см.: Развитие связи в СССР / Под ред. Н. Д. Псюрцева. М., 1967. С. 221-27).
36 Иностранные фильмы показывались в Советском Союзе в 1930-е гг., но их число уменьшалось как по бюджетным (твер­дая валюта), так и по идеологическим причинам (см.: Taylor R. Ideology as Mass Entertainment: Boris Shumyatsky and Soviet Cinema in the 1930s // Inside the Film Factory: New Approaches to Russian and Soviet Cienma / Ed. by R. Taylor, I. Christie. New York, 1991. P. 193—216). В полезной работе Питера Кинеза (Kenez P. Cinema and Soviet Society, 1917—1953. New York, 1992. P. 133—34) не упоминаются «Новые времена» среди ино­странных фильмов, показанных в 1936 г.
37 В 1917 г., будучи незначительным по сравнению с плотностью населения, количество телефонов в Советском Союзе упало в первое десятилетие после революции, но выросло в 1930-е гг. Различные ведомства развивали собственные сети, так что у чиновников оказалось много телефонов (см.: Solnick S. L. Revolution, Reform and the Soviet Telephone System, 1917—1927 // Sov. Stud. 1991. Vol. 43, N 1. P. 157-76). Фредерик Старр ут­верждает, что советские власти поощряли только вертикаль­ную систему коммуникации (телефон относится к горизон-
293
тальным) (см.: Starr F. New Communications Technologies and Civil Society // Science and the Soviet Social Order / Ed. by L. Graham. Cambridge; MA, 1990. P. 19-50). Соединенные Штаты лидировали в межвоенном мире по числу частных по­лучателей телефонных услуг. Для сравнения см.: The Social Impact of the Telephone / Ed. by I. de Sola Pool. Cambridge; MA,
1977.
38 Питер Кинез пишет, что в 1920-е гг. большинство советских газет не выделялось по исполнению и повторяло друг друга по содержанию. Число газет и их тираж падали в 1920-е гг. (Kenez P. The Birth of the Propaganda State: Soviet Methods of Mass Mobilization, 1917-1929. New York, 1985. P. 224-38). К 1930-м гг. внешний вид советских газет сильно изменился (см.: Lenoe M. E. Stalinist Mass Journalism and the Transforma­tion of Soviet Newspapers, 1926—1932 / Ph. D. dissertation. Univ. of Chicago, 1997; см. также: Gibbon J. The Soviet Press and Grass­roots Organization: the Worker Correspondent Movement, NEP to the First Five-Year Plan / Ph. D. dissertation. Univ. of Toronto, 1993; Mueller J. K. A New Kind of Newspaper: the Origins and Development of a Soviet Institution, 1921-1928 / Ph. D. disser­tation. Univ. of California, Berkeley, 1992).
39 Pethybridge RA) The Spread of the Russian Revolution: Essays on 1917. New York, 1972. P. 179-200; 2) One Step Backwards, Two Steps Forward: Soviet Society and Politics under the New Economic Policy. Oxford, 1990. P. 121-44; Siegelbaum L. Stakha­novism and the Politics of Productivity in the USSR, 1935—1941. New York, 1988. P. 181-82.
40 Ср. этот подход с интерпретацией «культурной промышлен­ности» Франкфуртской школой, которая идентифицировала сущность американской массовой культуры («стилизованное варварство») с нацистским (и советским) тоталитаризмом (см.: Horkheimer M., Adorno Th. W. Dialectic of Enlightenment. New York, 1972 (особенно с. 120—67); нем. ориг., опубликован­ный в 1947 г., был написан в 1944 г. в Калифорнии). 41 Советская цензура была хорошо снабжена документами, но ее анализ чаще всего делался вне связи с сопоставимым по раз­маху распространением информации (см.: История советской политической цензуры: документы и комментарии. М., 1997; Блюм А. Б., Советская цензура в эпоху тотального террора 1929-1953. СПб., 2000).
42 Stites R. Russian Popular Culture: Entertainment and Society Since 1900. New York, 1992; см. также: Mass Culture in Soviet
294
Russia: Tales, Poems, Songs, Movies, Plays, and Folklore, 1917-1953 / Ed. by J. von Geldern, R. Stites. Bloomington, 1995.
43 См., например: Leyda J. Kino: A History of the Russian and Soviet Film: 3rd ed. Princeton, 1983; Youngblood D. Movies for the Mas­ses: Popular Cinema and Soviet Society in the 1920s. New York, 1992; и мн. др. (список слишком велик для перечисления).
44 История советской радиожурналистики: Документы. Тексты. Воспоминания. 1917—1945 гг. М., 1991; Горяева Т. М. Радио России: Политический контроль советского радиовещания в 1920—1930-х годах. Документированная история. М., 2000. Горяева дает исключительно ценный анализ уничтоженных и сохранившихся материалов, включая звукозаписи, но мало пи­шет о содержании радиопередач.
45 Von Geldern J. Introduction // Mass Culture in Soviet Russia / Ed. by J. von Geldern, R. Stites. Bloomington, 1995. P. xvii-xviii, xxvii. Джеффри Брукс (указывая на Реджин Робин) отмечает, что социалистический реализм стал народным и синкретич­ным. Он признает взаимное влияние официальной и народной культур, так же как и живучесть модернистских идиом, и все же, несмотря на это, устанавливает невероятно грубую дихото­мию между официальной и народной культурами. Спорно и приписывание им модернизму сугубо «либертарианского» потенциала (см.: Brooks). Two Tandem Revolutions; Robin R. Stalinism and Popular Culture // The Culture of the Stalin Period / Ed. by H. Gunther. New York, 1990. P. 15-40; см. также: Dunham V. In Stalin's Time: Middleclass Values in Soviet Fiction: 2nd ed. Durham, NC, 1990; Fitzpatrick Sh. The Cultural Front: Power and Culture in Revolutionary Russia. Ithaca; New York, 1992). Шейла Фицпатрик изображает культуру сталинского периода как, до известной степени, выражение низкопробных вкусов руководителей коммунистической партии.
46 Havens Th. R. H. Valley of Darkness: the Japanese People and World War Two. New York, 1978. P. 24. Советские фильмы бы­ли запрещены гораздо раньше.
47 Rentschier ?. The Ministry of Illusion: Nazi Cinema and its After­life. Cambridge; MA, 1996. Бесчисленные фильмы нацистской эпохи, подобно фильмам эпохи сталинской, сегодня имеют большой успех в Германии на телевидении и кинофестивалях.
48 Rabinbach A. The Reader, the Popular Novel and the Imperative to Participate: Reflections on Public and Private Experience in the Third Reich // History and Memory. 1991. Vol. 3, N 2. P. 5-44 (цит. см. с 7). Рабинбах полностью отрицает дихотомию, будто
295
бы имевшую место между официальной/публичной культу­рой и бегством в частную жизнь, вместо того чтобы анализиро­вать эту дихотомию как артефакт нацистской идеологии (см.: Schafer H. D. Das gespaltene Bewusstsein: deutsche Kultur und Lebenswirklichkeit 1933-1945. Munich, 1982). Анализ читателя в период сталинской диктатуры см.: Добренко Е. Формовка со­ветского читателя: социальные и эстетические предпосылки рецепции советской литературы. СПб., 1997.
49 Tupitsyn M. The Soviet Photograph, 1924-1937. New Haven, 1996; см. также: Bowlt J. Brazen Can-Can in the Temple of Art: The Russian Avant-Garde and Popular Culture // Modern Art and Popular Culture: High and Low / Ed. by K. Varnedoe, A. Gopnik. New York, 1990. P. 135-58. «Если кич - это офици­альное культурное направление в [нацистской] Германии, фаши­стской Италии и советской России,— писал Клемент Гринберг в 1939 г.,- то причина этого не в том, что соответствующие правительства контролируются филистерами, а в том, что кич в этих странах, как и в любом другом месте,— это культура масс» (см.: Greenberg К. Avant-Garde and Kitsch // Green-berg К. Art and Culture: Critical Essays. Boston, 1961. P. 3-21 (цит. см. С.19)).
50 Тупицына, внушая [читателю] мысль о том, что социалисти­ческий реализм победил благодаря его популярности у масс, ставит на одну доску массовые вкусы в культуре и доноситель­ство и осведомительство в период чисток. Ее объяснение ми­фографических предпочтений редуцировано до [идеи] о спо­собе снятия фрустрации от реальности (см.: Tupitsyn M. The Soviet Photograph... P. 174). О фотографии см. также: Sartorti R. Pressefotografie und Industrailisierung in der Sowjet­union: die Pravda 1925-1933. Berlin, 1981.
51 Ostrogorski M. Democracy and the Organization of Political Parties. London; New York, 1901.
52 Kreuzer M. L. Party Development and Democratization: Institu­tions, Party Politics and Political Innovation in France and Ger­many / Ph. D. dissertation. Columbia Univ., 1995. О последстви­ях войны см. также: Gelvin J. L. Divided Loyalties: Nationalism and Mass Politics in Syria at the Close of Empire. Berkeley, 1998.
53 Россия в мировой войне в 1914—1918 годах (в цифрах). М., 1925. С 1914 по 1918 г. в германской армии отслужило 13.1 млн мужчин, включая 10.6 млн на фронте (почти одна пятая насе­ления на 1914 г.) В Британии 5.25 млн мужчин — почти поло­вина предвоенного мужского населения в возрасте от 15 до
296
49 лет — сражались. Во Франции было мобилизовано около 8 млн или приблизительно 80 % предвоенного населения в воз­расте от 15 до 49 лет.
54 Mosse G. L. The Nationalization of the Masses: Political Symbo­lism and Mass Movements in Germany from the Napoleonic Wars through the Third Reich. New York, 1975.
55 Представленный двадцати тысячам зрителей во Флоренции ночью 18BL был одой машине, которая привлекала внимание к грузовикам фиатовского производства. В первом акте война проиграна. Во втором появляются распевающие гимны фаши­сты в черных рубашках; они избивают каких-то левых. В тре­тьем акте земля передана под производительное сельское хо­зяйство и построены новые города (см.: Schnapp J. Т. Staging Fascism: 18BL and the Theater of Masses for Masses. Palo Alto, 1996).
56 Segre С. Italo Balbo: a Fascist Life. Berkeley, 1987; Gentile E. The Sacralization of Politics in Fascist Italy. Cambridge; MA, 1996.
57 Monteleone F. La radio italiana nel period fascista. Venice, 1976. Согласно Симонетте Фаласка-Дзампони, портреты Муссоли­ни по масштабам распространения превосходили ленинские и портреты Ататюрка (см.: Falasca-Zamponi S. Fascist Spectacle: the Aesthetics of Power in Mussolini's Italy. Berkeley, 1997). Это необоснованное утверждение указывает на необходимость сравнительного анализа. За два десятилетия правления Мус­солини тираж его портретов составил от 2 до 7 % открыточных серий, выпущенных правительством и партией, в то время как от 12 до 24 % серий, произведенных в частном секторе, удовле­творяли запросы народа (рынка) (см.: Sturani E. Otto millioni di cartoline per il Duce. Turin, 1995). Полагают, что Сталин запро­сил у итальянского посла киноленту о праздновании десятой годовщины марша на Рим в 1932 г.
58 Kershaw I. The Hitler Myth: Image and Reality in the Third Reich. New York, 1987. Ср.: Tumarkin N. Lenin Lives! The Lenin Cult in Soviet Russia. Cambridge; MA, 1983; Heizer J. L. The Cult of Stalin, 1929-1939/ Ph. D. dissertation. Univ. of Kentucky, 1977.
59 Banham R. Theory and Design in the First Machine Age. New York, 1960; Jordan J. M. Machine Age Ideology: Social Enginee­ring and American Liberalism, 1911-1939. Chapel Hill; NC, 1994.
60 Rabinbach A. G. The Aesthetics of Production in the Third Reich // J. Contemp. History. 1976. Vol. 11. P. 43-74 (цит. см. с. 43). Рабинбах указывает, что даже в 1939 г. одна треть немецких
297
промышленных рабочих трудилась на предприятиях с менее чем десятью работниками. По поводу националистического (volkisch) измерения нацистской иконографии Роберт Тэйлор утверждает, что не существовало единого, унифицированного нацистского архитектурного стиля. А были смесь повторяю­щихся мотивов, культ монументализма и неоклассицизма на­ряду с псевдосредневековьем и аллюзиями на сельскую жизнь. Вследствие того, что многие строения нацистской эпохи ис­пользовались и после 1945 г., Тэйлор задается вопросом о том, в какой степени «нацистскими» являлись построенные тогда сооружения (если не считать канцелярию и несколько других зданий) (см.: Taylor R. The Word in Stone: The Role of Archi­tecture in the National Socialist Ideology. Berkeley, 1974).
61 Bailes K.E. Technology and Society... P. 381-406; см. также: McCannon J. Red Arctic: Polar Exploration and the Myth of the North in the Soviet Union, 1932-1939. New York, 1998; Wolf W. Russia's Revolutionary Underground: the Construction of the Moscow Subway, 1931-1935 / Ph.D. dissertation. Ohio State Univ. 1994.
62 Garon Sh. State and Labor in Modern Japan. Berkeley, 1987. Ch. 6. Нацистские и итало-фашистские образцы сильно волновали японских бюрократов и интеллектуалов. Фашистские воззре­ния наряду с марксистскими (усилившимися в период анти­коммунистических погромов) конкурировали с представле­ниями о японской исключительности и антизападничеством, которые при всем том сходились с первыми во взглядах на роль и природу государства и социальной организации. Во многих отношениях Япония является лучшим зеркалом меж­военного модерна [modernities], поскольку японцы там рас­сматривали все модели в качестве потенциального источника для адаптации (см.: Fletcher W. M. The Search for a New Order: Intellectuals and Fascism in Prewar Japan. Chapel Hill; NC, 1982; Duus P., Schemer I. Socialism, Liberalism, and Marxism, 1901-1931 // The Cambridge History of Japan / Ed. by P. Duus. New York, 1989. Vol. 6. P. 654-710; Najita T., Harootunian H. D. Japanese Revolt against the West: Political and Cultural Criticism in the Twentieth Century // Ibid. P. 711-74).
63 De Grazia V. The Culture of Consent: Mass Organization and Leisure in Fascist Italy. New York, 1981.
64 Mason T. Social Policy in the Third Reich: The Working Class and the 'National Community'. Oxford, 1993. Майкл Бёрли и Вольф­ганг Випперман пишут, что «изображение нацистского режима
298
только в контексте его неограниченных возможностей в деле [применения] систематической жестокости неправильно. На­цисты хорошо понимали, что одного террора недостаточно для умиротворения и - позднее — интеграции рабочего класса в «национальную общину». С этой целью они создали контро­лируемую государством, выхолощенную альтернативу запре­щенному рабочему движению и проводили привлекательную и успешную социально-экономическую политику — даже ес­ли — парадоксальным образом — рабочие не всегда выгадыва­ли от этого (см.: Burleigh M., Wippermann W. The Racial State... P. 284).
65 Mason T. Social Policy... P. 103. То, что Мэйсон настаивает на «безразличии или враждебности рабочих масс к новому режиму с начала [его существования]», вытекает скорее из его ощу­щения объективных «истинных» интересов этих масс, неже­ли из изучения рабочих. Ему в большей степени удается ана­лиз нацистских страхов перед рабочими, чем изучение самих рабочих.
66 Straus К. Factory and Community in Stalin's Russia: the Making of an Industrial Working Class. Pittsburgh, 1997. О Японии см.: Gordon A. The Evolution of Labor Relations in Japan: Heavy In­dustry, 1853-1955. Cambridge; MA, 1985 (особенно гл. 6).
67 На мишленовском шинно-каучуковом заводе обращали вни­мание на самые разные вопросы, которые, как полагали, влия­ют на производство,— от организованного отдыха до доступ­ных жилья, медицинского обеспечения и образования (см.: Gueslin A. Le systeme social Michelin (1889—1940) // Michelin, Les Hommes du Pneu: Les ouvriers Michelin, a Clermont-Ferrand, de 1889 a 1940 / Ed. by L. Dumond et al. Paris, 1993. P. 73-154). После второй мировой войны мишленовский завод процветал, в то же время сокращая рабочих (например, в 1985—95 гг.— с 30 000 до 16 000 человек). Он также прекратил программы для сотрудников компании в сфере жилья, отдыха, школ, больниц и санаториев (см.: Simons M. In French Factory Town, Culprit is Automation // The New York Times. 1994. 12 May).
68 Putnam R. Bowling Alone: The Collapse and Revival of Com­munity in America. New York, 2000; Berman Sh. Civil Society and the Collapse of the Weimar Republic // World Politics. 1997. Vol. 49, N3. P. 401-29.
69 Один из главных аргументов моей книги «Magnetic Mountain: Stalinism as a Civilization» (Berkeley, 1995), [сводившийся к тому], что Сталин не столько разрушал общество, сколько
299
создавал новое, кажется, в основном выдержал натиск крити­ков. Заметьте, что, критикуя утопические устремления автори­тарного государства, Джеймс Скотт пишет скорее о провале общественного сопротивления, чем об организации общества и его участии в проводимых государством крестовых походах (см.: Scott J . Seeing Like a State: How Certain Schemes to Improve the Human Condition Have Failed. New Haven, 1998. P. 89).
70 См., например, введение и некоторые статьи в: Stalinist Terror-New Perspectives / Ed. by J. A. Getty, R. Manning. New York, 1993.
71 Проницательные суждения о постоянных трудностях совет­ского государства в сфере самоконтроля и вымученные усилия по сведению к ним Великого Террора см.: Rittersporn G. Stali­nist Simplifications and Soviet Complications: Social Tensions and Political Conflcits in the USSR 1933-1953. Chur, Switzerland,
1991. О влиянии рентгеновских лучей на межвоенную озабо­ченность «разоблачениями» и «раскрытиями» см.: Tsivian Y. Media Fantasies and Penetrating Vision: Some Links Between X-rays, the Microscope, and Film // The Laboratory of Dreams: the Russian Avant-Garde and Cultural Experiment / Ed. by J. Bowlt, O. Matich. Stanford, 1996. P. 81-99.
72 Arendt H. The Origins of Totalitarianism. New York, 1973. P. 361, 326; см. также: Geyer M. The Stigma of Violence, Nationalism, and War in Twentieth Century Germany // German Studies Review.
1992. P. 75—100. О соотношении «промывки мозгов» и цели тотальной интеграции в японском случае см.: Mitchell R. H. Thought Control in Prewar Japan. Ithaca: NY, 1976.
73 Образцом формальной организации — в противоположность те­кущим или периодическим кампаниям по мобилизации — была Советская лига гражданской обороны, основанная в 1927 г. и названная Обществом Друзей Обороны и Авиационно-химиче­ского строительства (Осоавиахим). Декларируемое Обществом членство (13 млн в 1930-е гг.) критиковалось за «втирание оч­ков», но эта организация имела значительный персонал и кон­такты с локальными обществами (см.: Odom W. ?. The Soviet Volunteers: Modernization and Bureaucracy in a Public Mass Or­ganization. Princeton, 1973). Осоавиахим был распущен в 1948 г. Три организации-наследника были объединены в 1952 г. в одну, менее громоздкую, со сходными целями — ДОСААФ.
74 Sartorti R. Stalinism and Carnival: Organization and the Aesthe­tics of Political Holidays // The Culture of the Stalin Period / Ed. by H. Gunther. New York, 1990. P. 41-77; см. также: Petrone К. 'Life has Become More Joyous, Comrades': Politics and Culture
300
in Soviet Celebrations, 1934-1939 / Ph. D. dissertation. Univ. of Michigan, 1994.
75 Особое впечатление на Лайонза произвели краткие лозунги — такие как «Пять в четыре», которые, как он заметил, сразу ассоциировались с пятилетним планом и его досрочным вы­полнением. Он оценивал их как «такие же эффективные, что и наши „пять за четыре" для зубной пасты» (см.: Lyons E. Mo­dern Carrousel. New York, 1935. P. 209).
76 Еще один из числа главных аргументов Magnetic Mountain (см. прим. 69) сводится к тому, что власть авторитарного го­сударства — независимо от того, сколь масштабные политиче­ские репрессии оно может организовать,— наиболее эффектив­на, когда она воспроизводится в повседневной жизни и иден­тичностях людей. По этому поводу см. изобретательный анализ: Gross J. Т. Revolution from Abroad: The Soviet Conquest of Western Ukraine and Western Belorussia. Princeton, 1988.
77 Женское избирательное право было введено в Веймарской Германии в 1928 г., во Франции и Японии в 1945 г. и в Ита­лии — в 1946 г.
78 Wood ?. The Baba and the Comrade: Gender and Politics in Revolutionary Russia. Bloomington, 1997. О противоречиях ме­жду «романтическими» и «рационалистическими» акцентами в партийной пропаганде на женщин см.: Atwood L. Creating the New Soviet Woman: Women's Magazines as Engineers of Female Identity. New York, 1999; см. также: Chatterjee Ch. Celebrating Women: International Women's Day in Russia and the Soviet Union, 1909-1939 / Ph. D. dissertation. Indiana Univ., 1995.
79 Roberts M. L. Civilization Without Sexes: Reconstructing Gender in Postwar France, 1917—1927. Chicago, 1994. Робертc огра­ничивается [рассмотрением] того, что она называет «символи­ческой работой» образов, и не изучает «настоящую жизнь» мужчин и женщин (так, например, она анализирует тексты некоторых законов, но не их реальное применение). См. также: Downs L. Manufacturing Inequality: Gender Division in the French and British Metalworking Industries, 1914-1939. Ithaca: NY, 1995; Kent S. K. Making Peace: the Reconstruction of Gender in Interwar Britain. Princeton, 1993.
80 De Grazia V. How Fascism Ruled Women: Italy, 1922-1945. Berkeley, 1992. P. 7.
81 См. очерки Margit Nagy, Barbara Molony, Miriam Silverberg, and Yoshiko Miyake в: Recreating Japanese Women, 1600—1945 / Ed. by G. L. Bernstein. Berkeley, 1991. P. 199-295. О тендер-
301
ной природе категории «современный» (modan) в межвоенной Японии см.: Silverberg M. The Cafe Waitress Serving Modern Japan // Mirror of Modernity: Invented Traditions of Modern Japan / Ed. by St.Vlastos. Berkeley, 1998. P. 208-25.
82 Pedersen S. Family, Dependence, and the Origins of the Welfare State: Brtain and France 1914-1945. New York, 1993. Книга Педерсен вышла в период «ответного удара» против феминиз­ма в Соединенных Штатах в 1980-е и в начале 1990-х гг.
83 Goldman W. ?. Women, the State, and Revolution: Soviet Family Policy and Social Life, 1917-1936. New York, 1993. Ср.: Hoffman D. L. Mothers in the Motherland: Stalinist Pronatalism in its Pan-European Context // J. Soc. Hist. 2000. Vol. 34, N 1 (в печа­ти) и: Ilic M. Women Workers in the Soviet Interwar Economy: From «Protection» to «Equality». New York, 1999.
84 De Grazia V. How Fascism Ruled Women... P. 7.
85 Conway M. Catholic Politics in Europe 1918—1945. London and New York, 1997; см. также: Whitney S. В. The Politics of Youth: Communists and Catholics in Interwar France / Ph. D. disser­tation, Rutgers Univ., 1994.
86 Mosse G. L. Nationalization... P. 72.
87 В Британии бюро правительственной информации и поддер­живаемые [правительством] рекламные кампании (за сексу­альное образование, потребление молока и др.) в конце концов стали рассматриваться как средства легитимного движения к демократии. Но сама либеральная демократия редко «продава­лась» остальному миру в качестве лучшего образа жизни (см.: Grant M. Propaganda and the Role of the State in Inter-War Britain. Oxford, 1994).
88 О воспроизводстве политических делений в культуре см.: Jackson J. The Popular Front in France: Defending Democracy, 1934-1938. New York, 1988.
89 Bailes К. Е. The American Connection: Ideology and the Transfer of Technology to the Soviet Union, 1917—41 // Compar. Stud. in Soc. and Hist. 1981. Vol. 23, N3. P. 421-28; см. также: Brooks J. The Press and its Message: Images of America in the 1920s and 1930s // Russia in the Era of NEP / Ed. by A. Rabinowitch, R. Stites. Bloomington, IN, 1991. P. 231-53.
90 Moore B. Soviet Politics — the Dilemma of Power: The Role of Ideas in Social Change. Cambridge, MA, 1950. P. 403; см. также: Gelb M. Mass Politics under Stalin: Party Purges and Labor Productivity Campaigns in Leningrad, 1928—1941 / Ph. D. dissertation. Univ. of California, Los Angeles, 1987. Ср.:
302
Bauer R. ?., Inkeles ?., and Kluckhohn С. How the Soviet System Works: Cultural, Psychological, and Social Themes. Cambridge, MA, 1956.
91 Kasza G.J. The Conscription Society: Administered Mass Organi­zations. New Haven, 1995. Япония — единственная среди дикта­тур — не имела однопартийной системы на базе массовой орга­низации (до номинального слияния [партий] в 1940 г.), а ее император никогда не был диктатором в «императорской сис­теме». Но японское государство смогло осуществить далеко идущую координацию (Gleichschaltung) бизнеса и организа­ционных структур в рамках «контрольных ассоциаций», а фер­меров, молодежи, женщин и художников — в «патриотических ассоциациях». И все же Каза возражает против отождествления «управляемых массовых организаций» с государством. Ср. также: Brooker P. The Faces of Fraternalism: Nazi Germany, Fascist Italy, and Imperial Japan. Oxford, 1991. См. анализ японских усилий по структурному сближению с политической системой нацистского образца (около 1940 г.) и сложных конфликтов внутри японской элиты на всем протяжении авторитарного пе­риода в: Berger G. M. Parties out of Power in Japan, 1931—1941. Princeton, 1977.
92 Послевоенные опросы советских эмигрантов показали, что «мобилизация» (скромно определенная как участие в митингах) становилась все реже (см.: Zimmerman W. Mobilized Participa­tion and the Nature of the Soviet Dictatorship // Politics, Work, and Daily Life in the USSR: A Survey of Former Soviet Citizens / Ed. by J. R. Millar. New York, 1987. P. 332-53).
93 Ford H. Mass Production // Encyclopedia Britannica. 13th ed. Vol. 15. P. 38-41.
94 Например, самая знаменитая [из популяризаций]: Patten S. N. The New Basis of Civilization. New York, 1907; Kyrk H. A Theory of Consumption. Boston, New York, 1923. Виктория Де Грациа пишет о «фордистском» типе потребления в Америке за несколь­ко десятилетий до наступления фордизма (см.: De Grazia V. Changing Consumption Regimes in Europe, 1930—1970 // Getting and Spending: European and American Consumer Socie­ties in the Twentieth Century / Ed. by S. Strasser et al. New York, 1998. P. 59-83; см. также: Olney M. L. Buy Now, Pay Later: Advertising, Credit, and Consumer Durables in the 1920s. Chapel Hill, 1991).
95 Cohen. The New Deal State and the Making of Citizen Consumers // Getting and Spending. P. 111-26 (цит. см. с. 119).
303
96 Marchand R. Advertising the American Dream: Making Way for Modernity 1920-1940. Berkeley, 1985; см. также: Horowitz D. The Morality of Spending: Attitudes toward Consumer Society in America, 1875-1940. Baltimore, 1985; Strasser S. Satisfaction Guaranteed: The Making of the Mass Market. New York, 1989; hears T.J.J. Fables of Abundance: A Cultural History of Adverti­sing in America. New York, 1994.
97 Возможно, наилучшее краткое изложение [истории] межво­енной Америки см.: Johnson P. Modern Times: The World from the Twenties to the Nineties. New York, 1991. Ch. 6. The Last Arcadia; см. также: Kennedy D. M. Freedom from Fear: The American People in Depression and War, 1929—1945. New York, 1999.
98 Dizikes J. Britain, Roosevelt, and the New Deal: British Opinion, 1932—1938. New York, 1979. Об осмотрительности в использо­вании Америкой ее могущества в первые годы депрессии см.: Costigliola F. Awkward Domination: American Political, Econo­mic, and Cultural Relations with Europe, 1919—1933. Ithaca: NY, 1984; Jarvie I. Hollywood's Overseas Campaign: the North Atlantic Movie Trade, 1920-1950. New York, 1992.
99 Исключительные цитаты можно найти в имевшей большой ре­зонанс книге Жоржа Дюамеля (см.: Duhamel G. Scenes de la vie future. Paris, 1931) — лауреата большой премии Французской Академии. Книга была переведена как: America: the Menace; Scenes from the Life of the Future. Boston, 1931. О Франции см. также: Martin M. Structures de societe et consciences rebelles: les resistances a la publicite dans la France de l'entre-deux-guerres // Le mouvement social. 1989. T. 146. P. 27-48 и Furlough E. Selling the American Way in Interwar France: Prix Uniques and the Salon des Arts Menagers // Journal of Soc. Hist. 1993. Vol. 26. N3. P. 491—519. Шире — о континентальной Европе см.: De Grazia V. Mass Culture and Sovereignty: the American Chal­lenge to European Cinema, 1920-1960 // J. Modern Hist. 1989. Vol. 61, N 1. P. 53—87 и Cultural Transmissions an Receptions: American Mass Culture in Europe / Ed. by R. Kroes et al. Amster­dam, 1993.
100 Rodgers D. T. Atlantic Crossings: Social Politics in a Progressive Age. Cambridge, MA, 1998. Роджерс отмечает, что «среди клю­чевых игроков североатлантической экономики депрессия породила постепенно становившееся обыденным наблюдение за политикой друг друга и широкий набор общих реакций» (с. 416—417). Однако он также свидетельствует о том, что
304
«ни одна из наций североатлантической экономики не дала столь мощного современного ответа на мировую депрессию 1930-х гг., каким был Новый курс в Америке... На этом фоне европейские прогрессисты 1930-х гг. справлялись с тяжелы­ми временами с большим трудом» (с. 411).
101 Восхищение многими сторонами [жизни] СССР в нацистской среде можно было обнаружить и среди высших сановников режима. Оно пережило безоговорочное осуждение иудео-боль­шевизма. Например, Йозеф Геббельс, министр пропаганды гитлеровской антисемитской политики, публично нахваливал фильм Сергея Эйзенштейна (чьи родители были крещеными, но, по нацистской классификации, он считался евреем) «Бро­неносец Потемкин» (1926) за его передовую кинотехнику (см.: Bollenbeck G. Tradition, Avantgarde, Reaktion: deutsche Kontro­versen um die kulturelle Moderne 1880—1945. Frankfurt am Main, 1999).
102 De Grazia V. Nationalizing Women: The Competition between Fascist and Commercial Cultural Models in Mussolini's Italy // The Sex of Things: Gender and Consumption in Historical Pers­pective / Ed. by V. De Grazia. Berkeley, 1996. P. 337-58.
103 В Италии натуральное потребление достигало 33 % валового национального продукта. В Германии число городских семей с земельными участками выросло за межвоенный период (см.: De Grazia V. Establishing the Modern Consumer Household // The Sex of Things: Gender and Consumption in Historical Perspective / Ed. by V. De Grazia. Berkeley, 1996. P. 151-61).
104 Радио пришло в 50 % британских домохозяйств за десятилетие и в 80 % — менее чем за двадцать лет (см.: Bowden S., Offen ?. The Technological Revolution that Never Was: Gender, Class, and the Diffusion of Household Appliances in Interwar England // The Sex of Things: Gender and Consumption in Historical Perspective / Ed. by V. De Grazia. Berkeley, 1996. P. 244-74).
105 Wyrwa U. Consumption and Consumer Society: A Contribution to the History of Ideas // Strasser S. et al. Getting and Spending. P. 431—447. Бум в немецком потреблении наступил вскоре по­сле второй мировой войны.
106 Grichenko Wells L. The Role of Advertising in the Soviet Union / Ph. D. dissertation. Univ. of Tennesse, 1992; Барнс Р. Обществен­ная психология в США и СССР в 20—30-х годах в свете тео­рии потребления // Вопр. истории. 1995. №2. С. 133—137; Cox R.B. The Creation of the Socialist Consumer: Advertising, Citizenship and NEP / Ph. D. dissertation. Indiana Univ., 1999
305
(была мне недоступна); см. также: Kiaer Ch.H. The Russian Constructive «Object» and Revolutionizing of Everyday Life, 1921—1929 / Ph. D. dissertation. Univ. of California, Berkeley, 1995 и West S. Constructing Consumer Culture: Advertising in Imperial Russia to 1914 / Ph. D. dissertation. Univ. of Illinois at Champaign-Urbana, 1995.
107 Hessler J. Culture of Shortages: A Social History of Soviet Trade, 1917-1953 / Ph. D. dissertation. Univ. of Chicago, 1996; Ran­dall A. The Campaign for Soviet Trade: Creating Socialist Retail Trade in the 1930s / Ph. D. dissertation. Princeton Univ., 2000.
108 Осокина Е. За фасадом «Сталинского изобилия»: распределе­ние и рынок в снабжении населения в годы индустриализации, 1927-1941. М., 1998.
109 Roberts. Civilization Without Sexes; De Grazia V. How Fascism Ruled Women.
110 Как писал Джеффри Бест, воинская повинность была объявле­на всеобщей, но во Франции половина призывников второго года была привлечена к нестроевой службе. В то же время в России две трети населения, обладающего избирательным правом, были освобождены от воинской повинности, а в Гер­мании более половины возможных призывников не попадали в войска. Правительства были просто не подготовлены (и в любом случае не могли себе позволить) к тому, чтобы провести полную мобилизацию, о которой они объявили. (см.: Best P.J. The Militarization of European Society, 1870-1914 // The Mili­tarisation of the Western World / Ed. by J. Jillis. New Brunswick, 1989. P. 13-29).
111 Geyer M. The Militarisation of Europe,1914-1945 // Gillis, ор. cit., P. 65—102; цит. на с. 65, 101. Гейер объясняет, что понима­ние «милитаризма» как проблемы живучести довоенных элит затемняет характер милитаризации в XX в. Уже не только юн­керы, но и нацисты сошли со сцены, и тем не менее после вто­рой мировой войны европейские общества создали еще более крупные вооруженные силы и военно-промышленные ком­плексы. Мы можем к этому добавить, что даже в Соединенных Штатах, где военные расходы сократились с 28 до 15 % нацио­нального валового продукта между 1913 и 1940 гг., планирова­ние, обеспечение и экономическая мобилизация ради войны не стояли на месте, особенно после изучения правительством со­стояния военной промышленности в 1934—1936 гг.
112 Holquist P. 'Information is the Alpha and Omega of our Work': Bolshevik Surveillance in its Pan-European Context // J. of
306
Modern Hist. 1997. N 69. P. 415-50. Эрик Лор показал, что го­сударственная экспроприация частной собственности, обычно связываемая с большевиками, началась во время войны и каса­лась предприятий, принадлежавших иностранным подданным (особенно немцам), и что многие из тех, кто проводил кон­фискацию, продолжали заниматься этим в 1918 г. и позже (см.: Lohr Enemy Alien Politics within the Russian Empire during World War I / Пересмотр. и испр. рук. диссертации. 2000 (с лю­безного разрешения автора)).
113 Дэвид Кру утверждает, что «Веймарское государство социаль­ного обеспечения черпало вдохновение не столько в твердой вере в социальный прогресс, как это описывает Пойкерт, сколько в отчаянной потребности Германии в „социальной реконструкции" после пережитых ею войны, поражения, ре­волюции и инфляции». Разумеется, эти мотивации не явля­ются взаимоисключающими (см.: Crew D. The Ambiguities of Modernity: Welfare and the German State from Wilhelm to Hitler // Society, Culture, and the States in Germany, 1870-1930 / Ed. by G. Eley. Ann Arbor, 1996. P. 319-44, цит. на с. 325—26). Пойкерт возлагает вину за падение Веймар­ской республики, в частности, на те ожидания, которые она не смогла оправдать. Вместе с тем в другом месте он утверждал, что и нацизм пробудил надежды, которые не смог превратить в реальность (см.: Peukert D. Inside Nazi Germany... P. 46, 73-76).
114 Bessel R. Germany after the First World War. Oxford, 1993. P. 5, 169-96; Peukert D. The Weimar Republic: The Crisis of Classical Modernity. New York, 1992. Пойкерт показывает, что государ­ственное социальное обеспечение в период Веймарской рес­публики было бюрократизированным и анонимным, многие цели имели схематичный характер, а негосударственные, в осо­бенности религиозные, благотворительные организации уси­ленно старались восполнить существовавшие пробелы.
105 State Economy, and Society in Western Europe 1815—1975 / Ed. by P. Flora et al. London, 1983. Vol. 1. См. в особенности таб­лицы с датами введения социального страхования в каждой западноевропейской стране (с. 454) и динамику его распро­странения (с. 460—461); см. также: Johnson. Modern Times... P. 14-15.
106 Madison В. A. Social Welfare in the Soviet Union. Stanford, 1968; см. также: Rubinow I. M. Studies in Workmen's Insurance: Italy, Rus­sia, Spain / Ph. D. dissertation. Columbia Univ., 1911 и Best P. J.
307
The Origins and Development of Insurance in Imperial and Soviet Russia / Ph. D. dissertation. New York Univ., 1965. Бест отмеча­ет, что советское государство уничтожило частное страхование (после года нерешительных колебаний), но вскоре было вы­нуждено воссоздать различные страховые системы. В 1921 г. власти издали декрет о введении страхования от пожаров, больных животных, потерь урожая и транспортных происше­ствий. Также было разрешено добровольное частное страхова­ние. После того как кампания за индустриализацию вызвала к жизни систему социальных гарантий, а частное страхование было ликвидировано, нэповская система государственного страхования (Госстрах) стала служить главным образом насе­лению, занятому в сельском хозяйстве. Бест, указывая на сход­ство между госстраховскими актуариями, работниками рекла­мы, гонорарными работниками и торговым персоналом, утвер­ждает, что страховка в Советском Союзе, в сущности, была «капиталистической» по своему характеру.
117 См.: The Bolshevik Revolution 1917—1918: Documents and Ma­terials / Ed. by J. Bunyan, H. H. Fisher. Stanford, 1961. P. 308.
118 Dewar M. Labour Policy in the USSR 1917-1928. London, 1956; Minkoff J. The Soviet Social Insurance System since 1921 / Ph. D. dissertation. Columbia Univ., 1959.
119 Rimlinger G. V. Welfare Policy and Industrialization in Europe, America, and Russia. New York, 1974. P. 260-69.
120 Abrahamson R. The Reorganization of Social Insurance Institu­tions in the U. S. S. R. // Intern. Labour Rev. 1935. Vol. 31.
121 Minkoff. The Soviet Social Insurance System... P. 25-28.
122 При Хрущёве уровень социальных пособий существенно вырос, но и тогда цель состояла в стимулировании производительно­сти труда и подавлении текучести кадров (см.: Социальное обеспечение в СССР: Сборник официальных материалов. М„ 1962; см. также: Schlesinger R. The New Pension Law // Sov. Stud. 1957. Vol. 8, N 3. P. 307-20.
123 Madison B. A. Social Welfare... P. 49.
124 Rimlinger G. V. The Trade Union in Soviet Social Insurance: Historical Development and Present Functions // Industr. and Labor Relat. Rev. 1961. Vol. 24, №3. P. 397-418. Комиссариат Социального Обеспечения (Наркомсобес) нес ответствен­ность только за опекунство и долгосрочное вспомоществова­ние. Большая часть пособий — от пособий по нетрудоспособ­ности до оплачиваемого отпуска — стала распространяться че­рез профсоюзы и ими регулироваться. В середине 1930-х гг.
308
профсоюзы были освобождены от ответственности за медицин­ское обслуживание, поскольку в качестве [конституционного] права оно стало скорее частью общего бюджета правительства, чем бюджета социального страхования. В 1937 г. профсоюзы передали пенсии по старости в ведение комиссариата социаль­ного обеспечения, в то же время сохранив за собой основную массу расходов на социальное обеспечение. Комиссариаты со­циального обеспечения были учреждениями республиканского уровня. Управление профсоюзами (ВЦСПС) было всесоюзным.
125 Pedersen. Family, Dependence. Ее исследование в основном по­священо выработке политического курса. Социально-истори­ческие зарисовки женщин, мужчин и детей, бывших мишенью политических технологов, и их реакций редки. Ср.: Thane P. Women in the British Labour Party and the Construction of State Welfare, 1906-1939 // Mothers of a New World: Maternalist Po­litics and the Origins of Welfare States / Ed. by S. Koven, S. Mi­chel. New York, 1993. P. 343—77. Мнение о матерналистких влияниях на «новый курс» см.: Mink G. The Wages of Mother­hood: Inequality in the Welfare State, 1917-1942. Ithaca, NY, 1995.
126 Horn D. G. Social Bodies: Science, Reproduction, and Italian Modernity. Princeton, 1994. Кампании против контрацепции в Италии поставили проблему контроля над рождаемостью в центр общественного интереса. В то же время многие высшие руководители оказались в центре внимания из-за отсутствия потомства.
127 De Grazia V. How Fascism Ruled Women. В ее исследовании Италия сильно напоминает католическую Францию: отсутст­вует насильственная стерилизация (которую практиковали нацисты), но есть «исправительные» налоги на холостяков и за бездетность, ограничения на использование контрацептивов и запрет на аборты. Но если в Италии гомосексуальность была поставлена вне закона, то во Франции этого не было.
128 Дэвид Кру дает хороший обзор дискуссии о тендере и соци­альном обеспечении, не предлагая каких-либо решений (см.: Crew D. Ambiguities of Modernity).
129 Другими шагами были закон о защите матери и ребенка (1937) и закон о национальном страховании здоровья (1938). Наиболее далеко идущей практической мерой был закон о военной по­мощи (1937) (см.: Garon S. Molding Japanese Minds: the State in Everyday Life. Princeton, 1997; см. также: Uno К. Passages to Modernity: Motherhood, Childhood, and Social Reform in Early Twentieth Century Japan. Honolulu, 1999).
309
130 Beck H. The Origins of the Authoritarian Welfare State in Prussia: Conservatives, Bureaucracy, and the Social Question, 1815—70. Ann Arbor, 1995.
131 Ноrn D. Social Bodies...
132 Джордж Штайнмец, который очерчивает четыре парадиг­мы социального регулирования, показывает, что огосударст­вление социального обеспечения не была однонаправленным процессом (см.: Steinmetz G. Regulating the Social: The Wel­fare State and Local Politics in Imperial Germany. Princeton, 1993).
133 Канцлер фон Папен, например, обвинял своих предшественни­ков в том, что они «созданием своего рода государства социаль­ного обеспечения» — этого кошмарного бремени и извращения нормального управления — привели к «моральному истоще­нию» (см.: Dokumente zur deutschen Verfassungs-geschichte / Ed. by E. Hunber. Stuttgart, 1966. Vol. 3. P. 486).
134 Beveridge W. H. Social Insurance and Allied Services. New York, 1942. Беверидж пошел гораздо дальше своих полномочий на проведение технической реформы социального страхования и очертил общее видение правительственных обязательств по освобождению от нищеты.
135 Flora P., Heidenheimer A. J. The Historical Core and Changing Boundaries of the Welfare State // The Development of the Welfare State in Europe and America / Ed. by P. Flora, A. J. Hei­denheimer. New Brunswick, London, 1981. P. 17—34.
136 Myrdal A. Nation and Family: The Swedish Experiment in Demo­cratic Family and Population Policy. New York, 1941. Мирдал, подобно многим другим европейцам, посетила Америку, чтобы своими глазами увидеть, как работает знаменитый Новый курс. Один историк подсчитал, что общие затраты Америки на программы занятости населения и пособия по безработице в 1930-х гг. превратили страну в самый щедрый — по социаль­ным расходам — режим того времени (6.31 % национального валового продукта в 1938 г. в сравнении с 5.59 % в Германии и 5.01 % в Британии). Но этот историк не пытался (или ему бы­ло довольно трудно) провести параллель с советскими показа­телями: «занятость населения» (55 % расходов на социальные нужды в США) была там почти всеобщей (см.: Amenta ?. Bold Relief: Institutional Politics and the Origins of Modern American Social Policy. Princeton, 1998.)
137 Единственным исключением является Римлингер (см.: Rim-linger. Welfare Policy...).
310
138 Amenta E. Bold Relief... P. 247-48; Rodgers. Atlantic Crossings... P. 485—501. Впоследствии Беверидж был крайне смущен тем, что его провозгласили архитектором государства всеобщего благосостояния (см.: Bruce M. The Coming of the Welfare State. London, 1961 и Harris J. William Beveridge: A Biography. Ox­ford, 1977).
139 Tiander K. Das Erwachen Osteuropas: die Nationalitatenbewegung und Russland der Weltkrieg. Erinnerungen und Ausblicke. Vienna; Leipzig, 1934; Borys J. The Sovietization of the Ukraine, 1917—1923: The Communist Doctrine and Practice of National Self-Determination, rev. ed. Edmonton, 1980.
140 Werth P. Non-Russians on 'Russification': Religious Conversion, Indigenous Clergy, and Negotiated Assimilation in Late-Imperial Russia. Статья представлена в Принстонском университете в феврале 2000 г.
141 Rich N. Hitler's War Aims. New York, 1974. 2 vols; Milward A. S. War, Economy, and Society, 1939-1945. London, 1977; The Japanese Wartime Empire, 1931 — 1945 / Ed. by P. Duus et al. Princeton, 1996. До 1931 г. японский империализм учился и за­имствовал из европейских образцов. В то же время вынашива­лись идеи о замене Китая в качестве азиатского «срединного царства» [Японией] (см.: Gann L. H. Western and Japanese Co­lonialism: Some Preliminary Comparisons // The Japanese Colo­nial Empire, 1895-1945 / Ed. by R. H. Meters, M. Peattie. Princeton, 1984. P. 497—525; Beasley W. G. Japanese Imperialism, 1894-1945. Oxford, 1987).
142 Hirsch F. Empire of Nations: Colonial Technologies and the Making of the Soviet Union, 1917-1939 / Ph. D. dissertation. Princeton Univ., 1998; см. также: Martin T. An Affirmative Action Empire: Ethnicity and the Soviet State, 1923-1938 / Ph. D. dissertation. Univ. of Chicago, 1996.
143 Liber G. O. Soviet Nationality Policy, Urban Growth, and Identity Change in the Ukrainian SSR 1923-1934. New York, 1992. P. 32-33. Об Эстонии см.: Aun К. The Cultural Autonomy of National Minorities in Estonia // Yearbook of the Estonian Learned Society in America. 1951—53. Vol. 1. P. 26—41. Исследо­вания Советской Украины в период между войнами могли бы выиграть от сравнений с Польшей (см.: Horak S. Poland and Her National Minorities, 1918-1939. New York, 1961; Vyvytsky S., Baron S. Western Ukraine under Poland in Ukraine: A Concise Encyclo­pedia, I. Toronto, 1963. P. 833-50; Motyl A.J. Ukrainian Natio­nalist Political Violence in Inter-War Poland, 1921-1939 // East
311

<< Пред. стр.

страница 4
(всего 5)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Copyright © Design by: Sunlight webdesign