LINEBURG


<< Пред. стр.

страница 7
(всего 14)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Против этих двух определений со строго номиналистической точки зрения можно сделать некоторые возражения. Введение понятия "подобия", собственно, предполагает, что мы уже располагаем определенной системой критериев различения или определенной совокупностью свойств, которые можно присоединить отдельным индивидуумам. Однако это не согласуется с номиналистической концепцией эпистемологического и онтологического приоритета индивидуумов и производности свойств.
Если понятие "свойство" является вторичным, то необходимо исходить из понятия "подобие": если мы устанавливаем, что в данном универсуме существуют индивидуумы, которые являются подобными, то мы можем образовать выражение для соответствующего общего свойства или же соответствующего критерия различения. Это соображение о понятии "подобие" при построении номиналистической системы дает нам право на такой вывод:
* либо мы признаем выводимость понятия "подобие" - тогда, однако, мы должны признать известный приоритет определенной системы, критериев различения или же определенной совокупности различаемых свойств (что противоречит претензиям последовательного номинализма),
* либо мы считаем свойства и критерии различения выводимыми - тогда, однако, мы вынуждены признать приоритет определенного свойства, то есть подобия.
Этот вывод также указывает на те затруднения, к которым ведет крайне номиналистическая точка зрения.
Очевидно, что при решении практических задач мы всегда имеем дело с относительно априорной совокупностью различаемых свойств или совокупностью критериев различения, причем эти совокупности можно расширять или сужать сообразно с потребностями и притязаниями на качество решения. При этом установление подобия может быть стимулом для образования нового понятия8. При этом не обязательно должна идти речь о понятиях, которые имели бы характер лишь эмпирических предикатов. Понятие "подобие" необходимо трактовать в самом широком смысле, то есть как понятие "абстрактного" или "структурного" подобия.
Из этих критических замечаний по адресу номиналистической интерпретации понятия "подобие", конечно, нельзя делать вывод о нецелесообразности конструкции номиналистических языковых систем. Такие системы могут быть полезными там, где нам достаточно языка первого порядка, значениями переменных которого является сфера индивидуумов, которую можно точно специфицировать и по отношению к которой можно применить конечную систему критериев различения. Из приведенного анализа следует также, что могут возникнуть ситуации, где этих предпосылок недостаточно, в связи с чем возникают затруднения или обоснованные претензии к логическому построению языка. В этой связи нельзя не согласиться с теми выводами, к которым пришел в связи с номинализмом Р. Карнап ("Значение и необходимость", "Эмпиризм, семантика и онтология"): принятие или отбрасывание определенных лингвистических форм, так же как принятие или отбрасывание других лингвистических форм в какой-либо научной области, должно, в конце концов, решаться на основе их целесообразности как инструментов, на основе разделения полученных результатов по отношению к объему и сложности требуемого усилия. Налагать догматические запреты на определенные лингвистические формы, вместо того чтобы проверить слабые и сильные стороны этих форм при практическом использовании, скорее вредно, чем бесполезно; оно фактически вредно потому, что может препятствовать научному прогрессу.

6.2 Дескриптивная метафизика П.Ф.Стросона
П.Ф.Стросон создал "дескриптивную метафизику" - учение, которое радикально пересмотрело все исходные предпосылки философии анализа. При эттом он был уверен, что продолжает и одновременно преодолевает дело Витгенштейна.
До Стросона аналитики всех школ и направлений были едины в своем неприятии метафизики. Все они полагали, что метафизические проблемы бессмысленны или мнимы, и цель своей деятельности видели в очищении языка от путаницы, привносимой метафизикой. Стросон восстановил метафизику в ее исконных правах. Он предложил программу создания новой - "дескриптивной" - метафизики на основе анализа обыденного языка.
Стросон противопоставил дескриптивную метафизику ревизующей или исправляющей, считая, что первая стремится к описанию реальной структуры нашего мышления, а вторая пытается продуцировать лучшую структуру. По его мнению, вся история философии в скрытом виде содержит в себе это различение. К философам-дескриптивистам он отнес Аристотеля и Канта, а к мыслителям, стремящимся усовершенствовать структуру нашего мышления, - Декарта, Лейбница, Беркли. Специфику собственного дескриптивистского учения Стросон видел в обращении к лингвистическим методам: анализ обыденного языка, утверждал он, является единственным надежным путем к познанию реального мира. Основные цели дескриптивной метафизики Стросон видел:
1) в выявлении глубинной формообразующей структуры обыденного языка и
2) в экспликации онтологического содержания, заключенного в языковых структурах.
В первом - радикальном - варианте дескриптивной метафизики, представленном в "Индивидах", он надеялся на возможность прямого онтологического вывода от языка к бытию.
Книга Стросона "Индивиды" (1959) имеет подзаголовок "Очерк дескриптивной метафизики", хотя Стросон был видным представителем философии "обыденного языка". И хотя, в отличие от логических позитивистов, философы "обыденного языка" публично не осуждали метафизику, их настойчивое внимание к тщательному анализу, к детальному описанию, к особенностям конкретных "языковых игр" внушало мысль, что метафизика с ее неустранимой всеобщностью, бесспорно, лежит за границами их интересов.
Разрыв Стросона с философией "обыденого языка", безусловно, не был абсолютным. Он все еще готов считать, что "опора на тщательный анализ реального употребления слов является наилучшим и единственно надежным путем в философии". Однако философ должен идти дальше, рассуждает он, если хочет "раскрыть наиболее общие черты нашей концептуальной структуры", ибо нет сомнений в том, что эта структура не выражается в тех ответах, которые дают люди на вопрос об их способе употребления выражений.
Естественно спросить: что именно подразумевает Стросон под "нашей концептуальной структурой"? Чья это концептуальная структура - австралийского аборигена, европейского гуманитария или физика-теоретика? На этот вопрос Стросон отвечает, что "существует массивное центральное ядро человеческого мышления, не имеющее истории". Именно это массивное ядро он и надеется "раскрыть". "Категориями и понятиями", воплощающими эту устойчивую структуру человеческого мышления, являются, говорит он, как "банальности наиболее рафинированного мышления", так и "необходимая сердцевина концептуального инструментария наиболее утонченных человеческих существ". Таким образом, вера в "обычного человека", типичная для философов "обыденого языка", сохраняется и в дескриптивной метафизике Стросона. Метафизику не нужно уделять какое-то особое внимание физической науке, о которой Стросон почти не упоминает, ибо все, что могло бы заинтересовать его в мышлении ученых, легко обнаруживается в наиболее обыденных мыслях "человека с улицы". И в задачи метафизика не входит модификация или исправление структуры обыденного мышления, точно так же как задачей философа "обыденого языка" не является исправление общераспространенных идиом. Дескриптивный метафизик, по выражению Витгенштейна, "оставляет все так, как оно есть".
Таким образом, эту метафизику следует отличать от "ревизующей метафизики", нашедшей выражение, по мнению Стросона, в работах Декарта, Лейбница, Беркли - всех тех, кто был подвергнут серьезной критике в "Индивидах". В то время как "дескриптивная метафизика", примеры которой дали Аристотель и Кант, "довольствуется описанием реальной структуры нашего мышления о мире, ревизующая метафизика стремится создать лучшую структуру". Стросон не отвергает полностью ревизующую метафизику, однако признает ее полезность лишь в той мере, в какой "она служит дескриптивной метафизике", т. е. помогает нам понять реальную структуру нашего мышления. Вопрос о том, какое значение имеют попытки исправить наши повседневные понятия, является одним из главных вопросов современной философии.
"Индивиды" Стросона разделены на две части, связанные между собой в той мере, в какой идея "указания на объект" является сквозной идеей всего произведения. Однако они значительно отличаются по своему философскому характеру и по степени уверенности, проявляющейся в них. Вообще говоря, вторая часть представляет собой переработку и дальнейшее развитие учения Стросона о предпосылках (presuppositions). В ходе критики Фреге и Куайна Стросон обосновывает вывод: субъектные выражения "полны" в том смысле, что представляют целостный факт, в то время как предикатные выражения не являются полными. Когда, в наиболее простом случае, я утверждаю: "Этот человек улыбается", то я предполагаю факт "Этот человек существует", в то время как предикат "улыбается" сам по себе не предполагает какого-либо факта. Таким образом, получаст оправдание традиционная связь между "субъектами" и "конкретными объектами" (particulars): парадигмальное назначение субъекта - вводить какой-то конкретный объект, т. с. нечто такое, что полно для мысли как некоторый факт и неполно как составная часть какого-то другого факта.
Для нас в данном случае более интересна претенциозная метафизика первой части, где Стросон говорит о "базисных конкретных объектах". Претензия на открытие "базисных элементов" исторически связана с традициями британского эмпиризма. Однако в британском эмпиризме, по крайней мере после Беркли, основанием для выделения тех или иных конкретных объектов в качестве базисных является то, что "в конечном итоге" все остальные конкретные объекты сводятся к ним. Например, чувственные данные будут "базисными элементами" только в том случае, если любая вещь, которую мы обычно называем конкретным объектом, скажем, конкретный стол или конкретный человек, "в конечном счете" может быть "построена" из чувственных данных. Однако для Стросона "базисным элементом" является конкретный объект, с чьей помощью осуществляется идентификация других конкретных объектов, а не их построение.
Он начинает с простейшего случая - с идентификации тех конкретных объектов, на которые в принципе мы можем указать, как можно указать на "данного человека, стоящего в центре ряда". В таких примерах мы идентифицируем некоторый конкретный объект, помещая его в определенное "место" конкретной пространственной области, где мы находимся в настоящее время. Но как идентифицировать то, что не находится в данном месте? Для этого мы обычно используем идентифицирующие фразы типа "человек в черной шляпе". Ясно, однако, что всегда существует логическая возможность того, что это описание - сколько бы подробностей мы к нему ни добавляли - будет отнесено нашими слушателями к какому-то другому человеку, а не к тому, которого мы имели в виду. Можно ли отсюда сделать вывод, что без риска ошибиться мы никогда не можем идентифицировать некоторый конкретный объект, не присутствующий в настоящий момент в данном месте?
Мы всегда способны, утверждает Стросон, отнести идентифицирующее описание к некоторому месту в пространственно-временной системе и, таким образом, косвенно связать его с той областью, в которой находимся сами. Мы можем идентифицировать интересующий нас объект, заменив выражение "человек в черной шляпе" описанием "человек в черной шляпе, стоящий в двух футах к северу от здания университета 10 ноября 1965 года в 10 час. 5 мин. утра". Отсюда не вытекает, что каждый идентифицируемый конкретный объект находится в пространстве и времени. По мнению Стросона, из этого следует лишь, что каждый идентифицируемый конкретный объект должен быть единственным образом соотнесен с пространственно-временным конкретным объектом.
Конкретные объекты, образующие структуру пространства-времени, являются, по мнению Стросона, материальными предметами. Они представляют собой базисные объекты, посредством идентификации которых идентифицируются все остальные конкретные объекты. Ни индивидуальные восприятия традиционного эмпиризма, ни события и процессы некоторых разновидностей ревизующей метафизики, ни элементарные частицы физиков не способны играть роль базисных элементов, ибо ничто из этого не может быть идентифицировано иначе, как с помощью специфического отнесения к некоторому материальному объекту.
Философы часто выражали особое беспокойство по поводу возможности идентификации "состояний сознания" с помощью ссылки на материальные объекты. Но как еще можно идентифицировать их? Стросон рассматривает две возможные альтернативы.
* Первая, называемая им теорией "необладания", утверждает, что состояния сознания, по сути дела, не принадлежат тому человеку, что их имеет. На самом деле они вообще ничему не "принадлежат", и это означает лишь то, что они причинно обусловлены состоянием конкретного тела. Стросон утверждает, что это учение противоречиво, поскольку представитель теории "необладания" вынужден признавать существование очевидно случайных каузальных связей вида "Все мои переживания зависят от состояния тела В". Но что в данном случае означает слово "мои"? Оно не может означать "переживания, зависящие от тела В", поскольку, будь это так, якобы случайный факт превратился бы в аналитическое утверждение "Переживания, зависящие от тела В, являются переживаниями, зависящими от тела В". Таким образом, оказывается, что употребление слова "мои" не может быть понято без помощи того самого понятия обладания, которое стремился устранить представитель теории "необладания". Согласно Стросону, в основе этого возражения лежит тот факт, что переживание можно идентифицировать только как чье-то переживание - его определенность обусловлена логической возможностью быть чьим-то переживанием. Теория "необладания" не оставляет нам возможности идентифицировать конкретные переживания и ссылаться на них.
* Второй альтернативой является теория картезианского типа, для которой состояния чувственного переживания принадлежат не человеку в целом, а его личному "я". Такая точка зрения встречает аналогичную трудность. Если состояния сознания носят целиком индивидуальный характер, то нет возможности приписать их кому-то, кроме себя, и нет способа выделить их как "переживания того-то и того-то". В самом деле, было бы невозможно приписать их даже самому себе, так как "нет смысла в идее приписывания состояний сознания самому себе до тех пор, пока приписывающий не знает, как приписать хотя бы некоторые состояния сознания другим". Сказать, например, "Я испытываю боль" - значит сказать, что это я, а не вы, испытываю боль. Возможность противопоставить вашу боль моей боли имеет существенное значение для приписывания себе самому конкретной боли.
Единственный способ преодолеть эти трудности, заключает Стросон, состоит в том, чтобы понятие личности принять в качестве исходного не-анализирусмого понятия. Это значит, что личность следует представлять не как соединение тела и сознания, а как единичный конкретный объект, которому можно приписать не только такие "М-предикаты" (предикаты материальных объектов), как "весом в десять стоунов", но и такие "Р-предикаты" (предикаты личности), как "идет на праздник", "испытывает боль", "верит в Бога". Последние предикаты приписываются другим людям "на основании" нашего наблюдения за их поведением. Именно способы их поведения дают нам логически адекватный критерий для приписывания им Р-предикатов. Одно и то же понятие, например, понятие депрессии, охватывает депрессию, которую Х испытывает, но не наблюдает, и депрессию, которую отличный от Х человек наблюдает, но не испытывает. Отрицать это, утверждает Стросон, значит "отказываться принять структуру языка, в котором мы говорим о депрессии". В своей попытке отрицать наше право приписывать Р-предикаты другим людям скептик одновременно и признает, и не признает этот язык. Он указывает на логический зазор между моей депрессией и той депрессией, что вы наблюдаете. Однако если принять этот скептицизм всерьез, то не могло бы существовать даже само понятие "моя депрессия", на которое опирается аргумент скептика.
Теперь становится ясно, в каком смысле метафизика Стросона является дескриптивной и консервативной. Чтение "Индивидов" приводит нас к новым воззрениям на природу мира только в том случае, если ранее мы были увлечены одной из форм ревизующей метафизики, а теперь возвращаемся к общепринятому. Но это не означает, что мы ничему не научились. Если Стросон прав, то теперь у нас есть хорошие основания верить в то, что "базисными элементами" являются - как это и считает повседневное мышление - вещи и люди в пространственно-временной структуре. Люди отличаются от других материальных объектов благодаря тому, что именно к ним, а не к столам и стульям, применимы Р-предикаты.
Бурные дискуссии, вызванные появлением книги, выявили целый ряд погрешностей в рассуждениях Стросона. В следующей книге "Пределы смысла. Заметки о Кантовой "Критике чистого разума" (1966) он был вынужден либерализовать свою исходную программу и перейти на позиции философии здравого смысла; "онтологическое доказательство" приняло у Стросона форму рассуждения по аналогии: основные структурные зависимости бытия должны быть аналогичны основным структурным зависимостям языка.
После этого формирование учения было в основном закончено, и Стросон посвятил ряд статей изложению и уточнению нового - смягченного - варианта своей концепции. Ему стало важно определить свое место внутри аналитической философии. Стросон всегда подчеркивал, что работает в рамках аналитической традиции и что дескриптивная метафизика является лишь одним из вариантов аналитической философии.
Статью "Различные концепции аналитической философии" Стросон специально посвящает обоснованию своего понимания анализа. Он выделяет три основных образа аналитической деятельности: картографический, терапевтический и грамматический. Первый (по мнению Стросона, явно метафорический) был предложен Г.Райлом, который говорил о концептуальной географии и пользе концептуального картографирования, помогающего избегать концептуальных кораблекрушений. Но картографический образ, считает Стросон, создает лишь общее представление о наличии некоторых отношений между некоторыми понятиями. Каковы эти понятия и отношения, остается неуточненным.
Самым популярным среди аналитиков является образец терапевтической деятельности, предложенный Л.Витгенштейном, который как-то отметил, что обращение философа с проблемой подобно обращению с болезнью. Стросон толкует этот подход следующим образом. Мы направляемся к философу как неврастеник к психоаналитику. Философ-аналитик - это своего рода терапевт, занятый лечением интеллектуальных расстройств. Мы склонны впадать в навязчивую путаницу, приходить к антиномиям, задавать вопросы, на которые возможны только абсурдные ответы; часто мы оказываемся не в состоянии понять, как может существовать то, что реально существует. Во всех подобных ситуациях философ помогает нам изгнать из себя софиста. Он объясняет, что такого рода типично философские тупики возникают из-за неправильного употребления слов. Ложные метафоры и поверхностные аналогии, вторгаясь в наше мышление, приводят к абсурду, парадоксам или безнадежной путанице. "Эти искажающие влияния, всегда таящиеся в нашем языке, нейтрализуются в теоретических или практических областях, являющихся подлинной сферой их использования. Но когда слова, понятия не работают, а болтаются в уме или в языке, они дают эти нелепые поросли, распускают эти языковые побеги и т.д. И если диагноз болезни таков, - пишет Стросон, - то характер лечения совершенно очевиден. Сильно разогнанная, но работающая вхолостую машина должна быть нагружена". Деятельность философа состоит, по мнению Л.Витгенштейна, в возвращении слов от их метафизического (философского) употребления к повседневному. С помощью языковой интуиции можно достичь единственно возможного, как он считает, способа решения философской проблемы: ее исчезновения.
Таков - в описании Стросона - предлагаемый Витгенштейном образ аналитической деятельности как терапии. Стросон уверен, что многим аналитикам (например, Б.Расселу и К.Попперу) этот раз должен представляться совершенно неприемлемым или, в лучшем случае, поверхностным. Сам он считает его почти шокирующе односторонним. И взамен предлагает свой - грамматический - образ.
Когда первая кастильская грамматика была представлена Изабелле Кастильской, она спросила, для чего эта грамматика нужна. Действительно, с определенной точки зрения грамматика была бесполезна для тех, кто свободно говорил по-кастильски. Изабелла и ее придворные правильно говорили по-кастильски просто потому, что "грамматически правильный кастильский язык был тем языком, на котором они говорили. Грамматика не устанавливала стандартов правильности для высказывавшихся ими предложений. Скорее, сами эти предложения определяли стандарты правильности для грамматики". Значит, в некотором смысле говорящим известна грамматика их языка; но есть другой смысл, в котором они не знают ее. Если бы Изабеллу попросили сформулировать систему правил кастильского языка, на котором она с такой легкостью изъяснялась, едва ли она могла бы справиться с этой задачей. Умение делать что-то, в данном случае - говорить грамматически правильно, совсем не предполагает умения объяснить, как это делается. Практическое мастерство достигается обычно не с помощью теоретической инструкции, а подражанием и примером. Практическое мастерство не включает в качестве необходимого компонента осознание правил деятельности. И это относится не только к овладению грамматикой. Мы как разумные человеческие существа в своих отношениях друг с другом и миром пользуемся чрезвычайно богатой, тонкой и сложной понятийной системой. В некотором смысле мы знаем, что такое знание, задолго до того, как впервые слышим о теории познания; знаем, что такое истина, не будучи знакомы с теорией истины; можем отличить одну вещь от другой, свое "я" от чужого, реальное от ирреального, существующее от несуществующего, ничего не зная о проблемах тождества, реальности и существования. Некоторые из нас достигают мастерства в практическом освоении нашей понятийной системы столь же бессознательно, как при овладении грамматикой родного языка. И, находясь в здравом уме, мы не говорим, что человек глуп, только на том основании, что он не знает силлогистики. Владея практическими навыками мышления, и самые умные люди бывают не в состоянии объяснить теорию своей мыслительной практики. Уподобив философию грамматике, Стросон заключает: "Как грамматик трудится, чтобы дать последовательное описание системы правил, без усилия соблюдаемых нами в процессе грамматически правильной речи, так и философ трудится, чтобы представить систематическое описание той понятийной структуры, которой, как показывает нам наша повседневная практика, мы владеем с бессознательным мастерством".
Грамматическая аналогия противостоит терапевтической как позитивная концепция анализа негативной. Первая ориентирована на теоретическое описание скрытой структуры нашего мышления; вторая отрицает возможность теории, за исключением, быть может, диагностической теории или теории источника метафизической путаницы. Стросон уверен, что позитивная теория анализа более привлекательна. Но прежде, чем отдать ей предпочтение, нужно быть уверенным в том, что существует единая структура мышления, и в том, что есть принципиальная возможность ее неискаженного описания. Ведь отказ Витгенштейна от построения общей позитивной теории был вызван именно его уверенностью в невозможности этого предприятия.
Стросон согласен с тем, что есть два серьезных возражения против идеи позитивной философии анализа.
Во-первых, только обыденными понятиями мы овладеваем без предварительного теоретического обучения, через пример и подражание. Невозможно научиться обращаться с научными понятиями без подробных теоретических инструкций. Бессмысленно ставить задачу выявления "скрытой" структуры понятий какой-либо научной дисциплины, если эта структура не является скрытой, если ее знание составляет необходимое предшествующее условие знания отдельных научных понятий. Может быть, наше обыденное мышление действительно имеет скрытую структуру, которую можно обнаружить с помощью методов философского анализа. Но если именно в этом состоит задача аналитической философии, то, значит, она не имеет никакого отношения к наиболее развитым формам мышления, а занимается изучением только самого простого и банального - обыденного - мышления.
Согласно Стросону, предметом философского анализа должна быть структура, необходимо присутствующая во всяком человеческом мышлении, научном и обыденном, теоретическом и дотеоретическом. Но позитивная философия анализа, продолжает он, вовсе и не предлагает ограничиться изучением структуры только обыденного мышления. Такое обвинение было бы напрасным наветом и означало бы лишь то, что обвинитель плохо представляет себе отношение между обыденным и научным мышлением. Между ними нет резкой грани. Любой ученый, даже действуя в рамках своей частной дисциплины, вынужден использовать и такие понятия, область применения которых шире области его специализации и которые на самом деле вовсе не являются специальными (например, понятия объяснения, подтверждения, доказательства, заключения, события, факта, свойства, предмета, гипотезы, основания, теории и многие другие). В отношении такого рода понятий специалист находится в том же положении, что и все мы в отношении дотеоретических или нетехнических понятий: он может прекрасно знать, как употреблять эти понятия в своей дисциплине, может уметь применять их совершенно правильно и вместе с тем быть не в состоянии объяснить, как ему это удается. Так историк может давать блестящие исторические объяснения, не имея общей теории исторического объяснения. Естествоиспытатель может выдвигать научные гипотезы, не задумываясь над тем, что такое научная гипотеза. Математик может проводить доказательства, будучи не в состоянии указать отличительные черты математического доказательства. Так же, как мы в своих обычных отношениях с вещами справляемся с дотеоретической практикой, не обязательно будучи способными установить принципы этой практики, точно так же и ученый может справляться с тем, что можно назвать теоретической практикой, но обладая способностью сформулировать принципы применения в своей практике тех терминов, которые не являются специфическими для нее, а имеют более широкое приложение.
Усвоение теоретических понятий специальных дисциплин предполагает владение дотеоретическими понятиями обыденной жизни. Философия всегда стремилась проследить связь специальных наук с нетеоретической картиной мира и здравым смыслом. Но итогом ее синтезирующих усилий были лишь многочисленные метафизические картины мира, ни одна из которых не могла оправдать свои универсалистские претензии.
Стросон полагает, что все попытки дать целостную картину мира приводят лишь к появлению его фрагментарных, специфических образов - физического, антропологического, социологического, экономического и т.д. И это естественно, поскольку каждый специалист, пытаясь определить место своей дисциплины в ряду других и установить связь теоретического мышления с дотеоретическим, не может выйти за пределы своих частных интересов и привычек мышления и уже потому тяготеет к преувеличениям и искажениям. С негативной теорией анализа Стросон согласен в том, что желание связать специальные дисциплины и обыденные представления может породить лишь искажающие и в конечном счете бессвязные фантазии. Он признает и то, что всеобъемлющие синтезы обладают лишь мнимым единством, что итогом универсалистских объяснений является не научная теория, а "дисциплина, призванная успокаивать и исцелять".
И потому, чтобы обосновать возможность позитивной теории анализа, необходимо преодолеть вторую трудность - разрешить проблему адекватности. Возможно ли адекватным образом представить связь между различными специальными и неспециальными типами мышления? Где гарантия того, что результатом новой попытки "всеохватывающего теоретизирования" не явится еще одна метафизическая картина мира, пополняющая и без того богатую коллекцию? Какую форму должна принять систематическая позитивная теория анализа, чтобы избежать этой опасности?
История аналитического движения являет нам целый ряд усилий, направленных на достижение позитивных результатов. Усилия эти оказались безуспешны. Негативный идеал анализа пришел на смену позитивному как признание его принципиальной неосуществимости. Тем не менее Стросон предлагает вернуться к позитивно ориентированному анализу. Он уверен, что позитивный анализ возможен, а ранее предпринимаемые попытки его реализации потерпели неудачу из-за ложного понимания сути анализа.
В самом общем случае анализ означает разложение чего-то сложного на элементы и выявление способа, каким элементы связаны в сложное целое. Завершением анализа считается обнаружение абсолютно простых или конечных элементов, далее неразложимых с точки зрения данного типа анализа. Так химический анализ останавливается на химических элементах; они представляют собой сложное целое с точки зрения физического анализа, но химически просты, т.е. не содержат в себе других химических элементов. Синтаксический анализ останавливается на морфемах; морфемы просты в том смысле, что сами не имеют грамматической структуры. Пределом фонетического анализа являются фонемы, так как фонемы не содержат фонем, и т.д.
При таком редукционистском понимании анализа, стремящемся к объяснению сложных структур через их простые элементы, концептуальный анализ должен заключаться в выявлении простых идей, из которых с помощью определенных понятийных или логических приемов может быть собран весь наш понятийный аппарат, воссоздана картина мира. История философии воспроизвела эту логику движения мысли: модель анализа, основанная на понятии простого как границе, пределе, принималась многими философскими направлениями.
В английской философии редукционистско-атомистическая модель анализа была общепринятой по меньшей мере в течение двух столетий. Первые формы аналитической философии - логический атомизм и логический позитивизм - были, может быть, последними жертвами этой модели разложения сложных структур на части, в пределе уже не допускающие дальнейшей разборки. Разочарование в модели логического атомизма (как чересчур упрощенной, искусственной, нереалистичной) привело Витгенштейна к отказу от поиска конечных - базисных - элементов понятийного анализа, обусловило его переход к негативной терапевтической теории лингвистического анализа.
По мнению Стросона, реакция Витгенштейна страдает ненужным радикализмом. Отказываясь от идеи базисных элементов, он искореняет саму возможность создать целостное представление о нашей понятийной структуре. Стросон считает, что надо отказаться не от поиска базисных элементов, а от редукционистского понимания анализа, утверждая, что между ними нет необходимой связи: отказ от редукционистской модели не предполагает отказа от идеи базисной структуры анализа.
Он предлагает другую модель философского анализа - модель развитой сети или системы взаимосвязанных объектов, таких, что каждый объект может быть правильно понят только в результате уяснения его связей с другими объектами, его места в системе. Если наша модель такова, - то нет необходимости беспокоиться, когда в процессе прослеживания связей от одной точки к другой мы возвращаемся к нашей исходной точке или проходим ее. Могло бы, например, оказаться, что мы не способны полностью разъяснить понятие знания, не ссылаясь при этом на понятие чувственного восприятия, и что мы не в состоянии объяснить все особенности чувственного восприятия, не ссылаясь на понятие знания. Но это не возбуждало бы беспокойства и удивления, так как общий упрек в наличии круга потерял бы свой смысл, ибо мы вправе двигаться по широкому, открытому и явному кругу. Это не значит, что логический круг вообще перестает быть опасным и нежелательным в рассуждении. Некоторые круги являются слишком узкими, мы движемся по ним неосознанно, не замечая круга и думая, что фиксируем реальную связь. Но при новой модели анализа в каждом отдельном случае надо особо решать, служит ли упреком замечание, что анализ движется по кругу.
Нужно отметить, что в этой первой общей характеристике модель анализа, предлагаемая Стросоном, ничем не отличается от модели, используемой Витгенштейном с начала 30-х годов. Это модель прослеживания связей в системе без надежды на возможность разложения или сведения рассматриваемых понятий к другим, более простым понятиям. Различия начинаются тогда, когда Стросон утверждает, что и при такой модели имеются достаточные основания для введения отношения понятийного предшествования для отбора некоторых понятий в качестве базисных или конечных.
В нашем понятийном аппарате, считает он, можно выделить различные множества понятий, которые поддаются упорядочиванию с точки зрения их понятийного предшествования друг другу, т.е. такие, что умение обращаться с одним множеством понятий предполагает умение обращаться с другим множеством, но не наоборот. Можно сказать, что понятия второго множества являются понятийно первичными по отношению к понятиям первого множества. Очевидно, например, что дотеоретические понятия обыденной жизни первичны по отношению к любым теоретическим понятиям специальных дисциплин. Но можно и нужно пойти дальше. Среди дотеоретических понятий можно выделить случайные и необходимые, определяющие и зависимые.
По мнению Стросона, невозможно сомневаться в том, что существуют базисные философские понятия. Неудачи, которые преследовали классический эмпиризм в попытках их выявления, связаны с недооценкой взаимосвязи различных базисных понятий. Базисные понятия описывались как самодостаточные и независимые друг от друга. Стросон считает, что правильнее говорить не о базисных понятиях, а о базисной структуре - структуре общих, необходимых, взаимосвязанных, имеющих широкую сферу применения и нередуцируемых понятий. Это структура понятий обыденной речи, которая лежит в основании всех специальных научных дисциплин и описывает необходимую структуру всякого возможного опыта. Базисной является только вся структура в целом; ни один ее элемент, рассматриваемый изолированно, не может быть признан базисным; базисное понятие - это понятие, принадлежащее базисной структуре.
Нельзя отказаться от признания некоторых понятий базисными внутри нашей понятийной системы. Витгенштейн напрасно пытался сделать это в "Философских исследованиях". Стросон уверен, что ему это не удалось. Витгенштейн якобы противоречит сам себе, утверждая, что бессмысленно искать базисные элементы языка и познания. На самом деле он нашел базисные элементы в "формах жизни".
Витгенштейн советует ставить перед собой только локальные конкретные задачи преодоления трудностей, возникающих из-за некорректного словоупотребления. Для этого нужно уточнять и проверять значения понятий, вызывающих затруднения, обращаясь к другим способам употребления тех же самых понятий в различных сферах или, как говорит Витгенштейн, формах человеческой жизни. Именно формы жизни, по мнению Витгенштейна, определяют способы употребления слов и тем самым придают значения понятиям. Иначе говоря, формы жизни выделяются им в качестве базисного философского элемента. Теоретическому отрицанию базисных элементов в "Философских исследованиях" сопутствует их фактическое принятие.
Таким образом, Стросон заявляет, что витгенштейновская негативная теория анализа разрушается внутренним противоречием. Мало того, что она лишает анализ истинного содержания, обедняет его, ограничивая терапевтическими целями. Главный ее недостаток состоит в том, что исходные предпосылки теории Витгенштейна опровергаются его собственным аналитическим методом.
Собственное понимание аналитической деятельности Стросон считает преодолением позиции Витгенштейна. Он противопоставляет анализ, стремящийся к выявлению общего схематизма языка и мышления, анализу, понятому как терапия. Определяя общие программные положения своей позитивной теории анализа, Стросон пишет: "То, что я... выдвигаю в качестве цели аналитической философии, есть прояснение сети понятийных связей, общих и частных, в обращении с которыми мы, как существа, взаимодействующие с миром и друг с другом, можем обладать практическим мастерством без ясного теоретического понимания. И важная часть этого предприятия может быть описана как прояснение базисной структуры нашего мышления и опыта".
Скрытая базисная структура языка в интерпретации Стросона - это конечная система правил, неосознанное усвоение которой создает у "идеально бегло и правильно говорящего на языке" "способность понимать, продуцировать и критиковать бесконечно много новых предложений своего языка".
Стремясь выявить систему правил, определяющих нашу обыденную языковую практику, дескриптивная метафизика хочет определить форму неформального языка. Определенная таким образом цель дескриптивной метафизики оказывается похожей на цель порождающих грамматик Хомского - выявление глубинной, формообразующей структуры языка.
Создание "универсальной грамматики" естественного языка - такова общая цель Хомского и Стросона. Но они идут к этой цели разными путями. Стросон противопоставляет их как пути эмпирической и неэмпирической лингвистики. "Эмпирические лингвисты, грамматики... актуально данных языков" склонны "не доверять теоретическим понятиям, за исключением тех случаев, когда они могут быть использованы в конструировании систем или механизмов правил", порождающих предложения обыденного языка. Всякое другое применение теоретических понятий, по мнению грамматиков, "слишком смутно и интуитивно, чтобы удовлетворить идеалу эмпирической ясности". Философ же, считает Стросон, "должен максимально использовать свою сомнительную свободу от эмпирического принуждения. Так он совсем не должен быть озабочен, по крайней мере сначала, актуальным формальным упорядочиванием, посредством которого актуально представлены функциональные отношения в базисе или на каком-то ином уровне отдельного языка".
В статье "Грамматика и философия" Стросон представляет дескриптивную метафизику как программу создания "общей теории человеческого языка"; конечно, он стремится не к описанию грамматики актуального языка, а к созданию "идеального упрощенного типа языка".
Но и такая идеальная обобщенная модель формальной структуры обыденного языка не является конечной целью исканий Стросона. Он остался верен стремлению, которое определил еще в "Индивидах", - пробиться "через" язык к реальной внеязыковой действительности. И потому Стросон опять и опять говорит об онтологии, которая входит в основания грамматики, и о необходимости создания особого "онтологического словаря". Глубинная универсальная грамматика нужна ему как средство анализа той информации о реальном мире, которая закреплена в базисных языковых структурах.

6.3 "Усовершенствованный реализм" А.Айера
Оскфордский философ Альфред Джулс Айер (1910 - 1989) после окончания Крайст-Черч-колледжа в 1932 отправился в Вену, чтобы познакомиться с идеями Венского кружка. Его первая книга "Язык, истина и логика" (1936) получила широкое признание и оказала значительное влияние на англоязычную философию. Это одно из наиболее ясно сформулированных изложений как логического позитивизма вообще, так и феноменалистического крыла этого течения в частности. Поэтому, в частности, эта книга отражает трудности, уже выявившиеся в ходе попыток дать точную формулировку принципа верификации - или верифицируемости (verifiability), как называет его Айер. Этот принцип трудно задать "так, чтобы избежать крайностей чрезмерно строгого требования", отвергающего как бессмысленные даже суждения обыденного опыта, и "чрезмерно снисходительного лицензирования тарабарщины", куда попадают и метафизические высказывания. Айер проводит различие между "строгим" вариантом принципа верифицируемости, согласно которому всякое неаналитическое высказывание лишено смысла, если опыт не позволяет окончательно установить его истинность, и "слабым" вариантом, согласно которому предложение осмысленно, только если оно либо является аналитическим (т.е. его смысла достаточно для установления его истинности или ложности - таковы утверждения математики и логики), либо некоторый мыслимый опыт "может иметь отношение к определению его истинности или ложности" (т.е. предложение является эмпирической гипотезой - таковы утверждения естественных наук и повседневного опыта).
Айер принимает принцип верифицируемости только в его слабом варианте, оправдывая свой выбор нежеланием отбрасывать как бессмысленные универсальные законы и утверждения о прошлом на том лишь основании, что ни те, ни другие нельзя свести к имеющемуся сейчас опыту. Он согласен с Карнапом в том, что этой формулировки принципа верифицируемости достаточно, чтобы устранить метафизические высказывания; никакое наблюдение не может иметь отношение к такому метафизическому утверждению, как "мир чувственного опыта реально не существует" в силу самой его природы; никакое наблюдение не может помочь нам установить, является ли мир единой "первичной субстанцией" или множеством таких субстанций.
Задачей философии, утверждает Айер, не является конкуренция с естественными науками, так как философ не располагает и не может располагать спекулятивными истинами, которые могли бы конкурировать с гипотезами науки. Достижение сверхчувственной истины исключено не в силу ограниченности человеческого разума, как считал Кант, а из-за буквальной бессмысленности любой подобной истины. Следовательно, единственное разумное занятие для философа - это выяснение значений. Задачей философии признается логическое прояснение основных научных понятий, а не попытка заключать о том, чем вещи являются в действительности. Так как все высказывания философии, соответственно сказанному, аналитичны, то нет никаких реальных причин для споров между различными философскими течениями и для существования различных философских направлений. Большинство проблем значения, связанных с обычным рассуждением, были (с определенной точки зрения) в то или иное время решены, так что задача философии в основном теперь заключается в четком анализе основных понятий науки людьми, компетентными как в философии, так и в науке. Та отрасль философии, которая стремится раскрыть природу и обоснованность знания, так называемая эпистемология, в большей своей части является псевдонаукой. В действительности философ может показать, может ли опыт обосновать чьи-либо мнения, но сама философия не обосновывает никаких мнений. Научные мнения могут стоять на своей собственной основе, так как единственный вид обоснования, который необходим и возможен для непротиворечивых эмпирических высказываний - это, с такой точки зрения, эмпирическая проверка.
По мнению Айера, как только мы отвергнем претензию философии поставлять нам метафизические истины, сразу станет понятно, что ее настоящее назначение состоит в анализе, - именно в этом видели ее главную задачу Локк, Беркли, Юм и Рассел. Однако отсюда вовсе не следует, что философия занимается "разбиением" объектов на атомарные сущности; воззрение, согласно которому Вселенная в действительности состоит из элементарных сущностей, - метафизическая псевдопроблема. Для Айера философский анализ имеет лингвистический характер; он позволяет определять некоторый символ посредством перевода предложений, в которые он входит, в предложения, не содержащие ни этого символа, ни его синонимов. Примерами такого анализа служат теория описаний Рассела и феноменалистский перевод предложений о материальных объектах в предложения о чувственных данных.
Более того, утверждает Айер, нет такой области опыта, которую в принципе нельзя было бы подчинить какому-то научному закону. Поэтому первая задача философии по отношению к познанию - не обосновать познание, а провести анализ как эпистемологических терминов, так и тех высказываний, цель которых - формулировать знание. Этот анализ - не просто эмпирическое изучение чьих-либо языковых обычаев. Это скорее более фундаментальная логическая дедукция отношений эквивалентности из правил следования, содержащихся в рассматриваемом языке. Его метод заключается в основном не в установлении явных определений типа "окулист - это глазной врач", а скорее в построении контекстуальных определений, в которых всему предложению придается такая форма, что ни определяемый термин, ни какой-либо из его синонимов не входит в перефразированный вариант. Так, например, согласно Расселу, предложение "круглых квадратов не существует" переводится как "ни один предмет не может быть круглым и квадратным одновременно", а предложение "автором "Веверлея" был Вальтер Скотт" как "одно и только одно лицо написало "Веверлея"".
Соединив таким образом логический позитивизм с британским философским анализом, Айер указал на реально существующую историческую связь; в то же время он многих убедил в том, что "анализ" и "логический позитивизм" в действительности тождественны. Однако логические позитивисты лишь постепенно стали интересоваться эпистемологическими проблемами (и роль Айера здесь трудно переоценить), на решении которых сконцентрированы усилия британских аналитиков; со своей стороны, аналитики мало внимания уделяли изучению структуры научных и математических теорий. Но и британские аналитики, и континентальные позитивисты отвергали метафизику и обнаруживали склонность к эмпиризму, хотя в вопросе о позитивной роли философии они придерживались противопожных позиций.
Для Айера философия, по выражению Дж. Пассмора, представляет собой британский эмпиризм, переформулированный в лингвистических терминах, о чем со всей очевидностью говорит его работа "Основания эмпирического знания" (1940), сочетающая классический британский подход к эпистемологии как к "нашему познанию внешнего мира" (Рассел) с чертами континентального позитивизма. Ее объемлющий тезис состоит в том, что никакие наблюдения не могут разрешить спор между реалистами и сторонниками теории чувственных данных. Последние указывают на невозможность согласовать изменения в наших восприятиях объектов и расхождения в восприятиях различными наблюдателями одного и того же с той идеей, что мы непосредственно воспринимаем материальные объекты. Реалисты же, как считает Айер, всегда могут в ответ возразить, что теоретик чувственных данных слишком узко понимает "материальные объекты". Поэтому вопрос лишь в том, что нам более удобно - вместе с реалистами утверждать, что материальные объекты могут одновременно обладать разными цветами, или вместе с теоретиками чувственных данных отрицать это; данный вопрос не имеет никакого отношения к наблюдению. Поскольку, с точки зрения Айера, мы можем здраво и непротиворечиво рассуждать о мире и в терминах чувственных данных, и в теминах материальных объектов, нам нужно лишь понять, какой язык более релевантен в том или ином данном контексте.
Сам Айер отдает предпочтение "языку чувственных данных": книга "Основания эмпирического знания" была многими воспринята как защита феноменализма. Британские эмпиристы, считает Айер, зашли в тупик, решив, что выражения "чувственное данное", "идея" и им подобные представляют собой имена объектов, чьи свойства можно рассматривать как свойства любых других объектов, и поэтому для них оказался вполне осмысленным вопрос - обладают ли чувственные данные свойствами, которые мы не воспринимаем. Рассуждать таким образом, считает Айер, значит терять все преимущества, предоставляемые языком чувственных данных, поскольку в этом случае и в отношении чувственных данных незамедлительно встают классические проблемы, связанные с иллюзиями. Если нас, к примеру, спрашивают, сколько звезд видит человек, когда он видит звезды, то мы должны отказаться отвечать на этот вопрос, ибо он бессмыслен. Однако на том основании, что человек, видящий звезды, не может сказать, сколько звезд он видит, нельзя сделать вывода, что его "чувственные данные" обладают не замеченными им свойствами; этот факт означает лишь, что "чувственно данные звезды", в отличие от реальных звезд, нельзя сосчитать.
С точки зрения Айера, наилучшей формулировкой феноменализма будет следующая: повседневные предложения о материальных объектах можно перевести в предложения, отсылающие исключительно к чувственным данным, в число последних входят и гипотетические предложения вида "Если бы я сделал то-то и то-то, я бы имел такие-то чувственные данные". Согласно известному возражению против этой точки зрения, никакая совокупностъ утверждений о чувственных данных не эквивалентна утверждению о материальном объекте; об этом свидетельствует тот факт, что утверждения о материальных объектах всегда могут быть изменены на основе последующего опыта и отброшены как ложные, в то время как утверждения о чувственных данных по определению не подлежат пересмотру. Айер признает, что здесь нет эквивалентности, но отсюда не следует,по его мнению, что предложения о материальных объектах говорят не о чувственных данных, а о чем-то ином. Так, предложение "кто-то стоит у двери" неэквивалентно множеству предложений о конкретных людях: "или х, или y, или z стоит у двери". Но "кто-то" не является и именем какого-то еще существа, помимо конкретных людей. Мы вправе лишь утверждать, заключает Айер, что утверждения о чувственных данных никогда не могут "точно определить" материальный объект; в результате мы не можем разложить, скажем, предложение о материальном объекте на множество предложений о чувственных данных. Но мы можем, подобно Юму, указать те отношения между чувственными данными, которые наводят нас на построение утверждений о материальных объектах на основе нашего опыта.
Итак, если задачей философского исследования является анализ, проясняющий значение фактических высказываний и исключающий метафизику, то каков критерий осмысленности высказываний, используемый в этом анализе? Если оставить на время в стороне высказывания логики и математики и другие априорные высказывания, единственным приемлемым критерием осмысленности фактических высказываний является критерий проверяемости. Он не требует, чтобы каждое осмысленное высказывание было действительно проверено, или даже чтобы высказывание было "строго" проверяемым, то есть "установленным с уверенностью". На самом деле многие осмысленные высказывания не настолько важны, чтобы кто-нибудь позаботился об их действительной проверке, и ни для какого фактического высказывания нельзя полностью проверить, истинно оно или ложно. Однако если высказывание считается фактически осмысленным, то оно должно быть проверяемым хотя бы в том слабом смысле, что некоторые наблюдения могли бы играть роль в определении его истинности или ложности. Более точно, фактическое высказывание осмысленно, если и только если некоторые высказывания об опыте могут быть выведены из него в сочетании с некоторыми другими посылками, но не выводимы из одних только этих посылок. Таким образом, объяснить значение какого-либо эмпирического высказывания - значит перефразировать его с помощью подходящего контекстуального определения таким образом, чтобы обнаружилась возможность его проверки в терминах чувственного опыта. Если этого сделать нельзя, высказывание в буквальном смысле слова бессмысленно. Требуемое перефразирование не должно раскрывать значения входящих в высказывания терминов в интенсиональном или коннотативном смысле, а только в том смысле, который важен для научного или повседневного знания, а именно в денотативном или экстенсиональном. В действительности интенсиональный смысл значения представляет собой в основном психологическую ссылку на мышление говорящего, а не логическую ссылку на следствия из его высказывания. Поэтому он не имеет серьезной познавательной ценности.
Может показаться, что высказывания априори, или такие необходимые истины, как истины логики или математики, составляют исключение из основного правила, согласно которому никакое фактическое высказывание не является осмысленным, если оно не проверяемо в терминах чувственного опыта. Эти трудности можно попытаться устранить, считая, что такие высказывания не являются необходимо априорными, а подлежат такой же проверке, как и все чисто эмпирические высказывания. Такой вариант применил Дж.С.Милль, который попытался показать, что высказывания логики и математики всего лишь более надежные фактические высказывания, подлежащие обычной эмпирической проверке. Однако усилия Милля потерпели неудачу, ибо на самом деле, независимо от того, какие эмпирические данные представлены, нам всегда удается спасти истинность логики и математики. Так, например, если в каком-либо случае оказалось, что пять пар объектов не равны десяти объектам, то, скорее всего, мы усомнились бы не в том, что 2 ? 5 = 10, а в том, что в процессе счета мы начали с пяти пар или в том, что в нем участвовали действительно все исходные объекты и не больше.
Это стремление сохранить логику и математику любой ценой дает нам ключ к правильному решению проблемы истин, необходимых априори. Такие истины в действительности не являются фактическими вообще, а представляют собой решения пользоваться языком определенным образом. Иначе говоря, необходимая истина аналитична в смысле Канта, т.е. в том смысле, что ее предикат уже содержится в ее субъекте. Еще лучше это можно выразить, сказав о любом необходимом высказывании, что "его достоверность зависит только от определения входящих в него символов". Необходимое высказывание раскрывает значения, но ничего не говорит о мире. В этом смысле оно чисто тавтологично, хотя вследствие медлительности человеческого ума оно может оказаться связанным с другими тавтологиями довольно неожиданяым образом. Такой словесный и тавтологический характер имеют не только высказывания дедуктивной логики и арифметики, но и высказывания геометрии, математической индукции и те высказывания, в терминах которых проводится философский анализ. Таким образом, все осмысленные суждения относятся либо к классу суждений, в принципе допускающих эмпирическую проверку, либо к классу аналитических и тавтологических суждений. Метафизическое предложение в буквальном смысле слова бессмысленно; его можно определить как "предложение, которое стремится выразить подлинное суждение, но в действительности не выражает ни тавтологию, ни эмпирическую гипотезу". Спрашивается, почему же при наличии такого простого и очевидного критерия значимости люди упорно ставят и пытаются решить бессмысленные метафизические и этические проблемы? Это объясняется тем, что их вводят в заблуждение формы языка и предрассудок, будто каждому слову должно соответствовать нечто реально существующее. Так, например, проблема субстанции возникает потому, что "мы не можем в нашем языке, говоря об ощущаемых свойствах предмета, не ввести слово или фразу, которая кажется относящейся к самому предмету"; проблема бытия возникает потому, что термин "существование" принимается за атрибут. Аналогичным образом проблемы нормативной этики коренятся в том факте, что сугубо эмоциональные понятия "хороший", "правильный" и "должен" ошибочно считаются представляющими дескриптивные свойства.
Какова же тогда, по Айеру, природа объектов познания? Вообще говоря, такие объекты нужно рассматривать как конструкции чувственного опыта. Все они "определимы" в терминах "ощущаемых проявлений". Отсюда не следует, что материальный объект в буквальном смысле слова есть "совокупность или система содержаний ощущения" или что осмысленное предложение о материальном объекте не может содержать ссылок на что-либо, не входящее в чувственный опыт. Первая интерпретация сама была бы метафизической, а вторая незаконно исключала бы все ссылки на атомы, электроны и другие полезные конструкции, а также на стулья, столы и другие привычные объекты. Эта теория конструкций не означает также что материальные объекты научных понятий фикции, так как столь и атомы, конечно, не являются фикциями в том смысле, в каком ими являются Гамлет или мираж. Теория конструкций в логическом позитивизме указывает лишь, что каждое предложение об объекте можно перевести в предложение, говорящее только об ощущениях и отношениях между ними. Ощущения, связанные друг с другом с помощью некоторых вполне определенных форм сходства и непрерывности, приводят к конструкциям, воспринимаемым как материальные объекты, а такие же ощущения, связанные различными другими способами, приводят к конструкциям, воспринимаемым, соответственно, как мы сами, чужие сознания, прошлые события, будущие события и законы природы. Однако все высказывания, содержащие конструкции, имеют то сходство, что все они либо эмпирические гипотезы, подлежащие проверке последующим чувственным опытом, либо правила предсказания будущего опыта.
Но тогда зависят ли объекты познания от познающего мышления или нет? Если дело сводится к вопросу, является ли чувственный опыт независимым от процесса ощущения, то ответ будет утвердительным, так как содержание ощущения есть скорее часть, а не объект чувственного опыта. Однако, если спрашивается, являются ли конструкции, воспринимаемые как материальные объекты - мы сами, законы природы и прошлые события - независимыми от познающего разума, ответ будет отрицательным, так как все такие конструкции представляют собой не просто ощущения, а относительно постоянные возможности ощущений, и предложения о них должны анализироваться в терминах не только действительно происходящих ощущений, но и в терминах ощущений, которые имели бы место при определенных обстоятельствах.
Проблема природы истины на самом деле является псевдопроблемой, так как сказать, что суждение истинно, значит просто утверждать это суждение, и никакой эмпирической проверки для теории истины изобрести нельзя. Критерием истинности суждения является просто фактическое осуществление тех явлений опыта, которые были предсказаны этим суждением. В действительности, однако, мы никогда не достигаем полной истины, поскольку каждое эмпирическое высказывание, будь то высказывание о материальном предмете, о законе природы, о чьемлибо сознании или даже о прошлом событии, влечет за собой бесконечную цепь явлений опыта, так что требования к его истинности полностью никогда выполнены не будут. Так называемые наглядные суждения, прямо описывающие непосредственный опыт, могли бы содержать свою собственную полную верификацию, но фактически таких суждений не существует. В то время как сам чувственный опыт непосредственно дан и безошибочен, любая попытка выразить этот опыт в словах уже содержит дескриптивные элементы наряду с демонстративными; следовательно, она может подлежать исправлению и никогда полностью не проверяема. Так как мы никогда не можем быть уверены в истинности эмпирического суждения, практически важные вопросы в области познания связаны с вероятностями будущих явлений опыта. Вероятность гипотезы измеряет "степень доверия, с которой разумно относиться к этой гипотезе". Степень разумности мнения зависит от того, в какой мере оно "достигается методами, которые мы считаем надежными". Такие методы в настоящее время включают все, что мы подразумеваем под научным методом. Они содержат не только способы проверки отдельных гипотез, но и способы проверки целых систем гипотез, в которой подтверждение какой-либо части способствует подтверждению целого. Однако никакое множество процедур или гипотез не является окончательным, и с точки зрения логики можно спасти любую гипотезу, если мы захотим пожертвовать достаточным количеством других. В ответ на вопрос, почему наши поиски знания должны происходить так, как они происходят, некоторые философы утверждали, что такая процедура требуется в интересах экономии. Но экономии можно было бы достигнуть просто игнорированием нежелательных наблюдений. В действительности конечной основой нашей процедуры является практическая потребность в успешности предсказаний об опыте, и именно степень успеха в конечном счете является проверкой того эмпирического знания, которое мы приобретаем, будь то знание о предметах, нас самих, прошлом или будущем.
В то время как в "Языке, истине и логике" Айер был склонен согласиться с теми, кто утверждал, что философских суждений не существует и что философия должна заниматься тем, чтобы делать ясными другие суждения, позже он считает, что неверно говорить, будто философские суждения - это суждения об употреблении слов. На самом деле философские суждения, если уж в них говорится об употреблении, то говорится об употреблении не слов, а классов слов: философские суждения, если они истинны, не эмпирические, подобно суждениям лексикографа, а аналитические, подобно суждениям логика. Философский анализ не заключается прежде всего в "контекстуальных определениях" и вообще не обязательно сводится к определениям. Например, философские высказывания, интерпретирующие материальные объекты в терминах чувственных данных, не сводятся к определению или переводу высказываний о физических объектах в терминах чувственных данных, "так как никакое конечное множество высказываний о наблюдениях не эквивалентно высказыванию о материальном предмете". Более того, некоторые примеры подлинно философского анализа имеют форму, далекую от формы определения. Например, вообще не похоже на определение рассуждение Мура о том, что высказывание "все ручные тигры рычат" имеет смысл, тогда как "все ручные тигры существуют" не имеет смысла.
Хотя более зрелые работы Айера никоим образом не отвергают верификационный критерий значимости, этот принцип рассматривается в них в контексте, несколько отличном от предлагавшегося в "Языке, истине и логике", и содержат некоторые важные ограничения. Теперь Айер открыто говорит, что принцип проверяемости сам по себе есть не проверяемый факт или "эмпирическая гипотеза", а "определение", указывающее область "осмысленности", в которой применимы понятия "истинности" и "ложности" и осуществимо понимание на уровне здравого смысла или науки. Более того, теперь он с готовностью признает возможность других определений значения в некотором ином смысле, и от сторонников таких определений требуется лишь указание точных критериев. Даже для осмысленных высказываний не все доказательства их истинности содержатся в их значении. Кроме того, критерий осмысленности, который требует, чтобы из осмысленного высказывания вместе с другими посылками следовали высказывания о наблюдении, теперь признается в некотором отношении слишком широким. На основании этого критерия высказывание "абсолют ленив" было бы осмысленным. Чтобы исключить такие высказывания, которые, конечно, нежелательно считать осмысленными, Айер теперь настаивает на том, чтобы упомянутые "другие" посылки либо были аналитическими, либо эмпирически проверяемыми. Таким образом, критерий проверяемости, а следовательно, также и осмысленности, выглядит теперь следующим образом.
Высказывание непосредственно проверяемо, если оно либо само является высказыванием о наблюдении, либо в конъюнкции с одним или несколькими высказываниями о наблюдении влечет за собой по меньшей мере одно высказывание о наблюдении, которое не выводимо из этих других посылок без данного высказывания. Высказывание косвенно проверяемо, если оно удовлетворяет следующим условиям:
* во-первых, в конъюнкции с некоторыми другими посылками оно влечет одно или несколько непосредственно проверяемых высказываний, которые не выводимы только из этих других посылок; и,
* во-вторых, всякое высказывание, входящее в эти другие посылки, либо аналитическое, либо прямо проверяемое, либо таково, что его косвенную проверяемость можно установить самостоятельно.
Осмысленное высказывание, не являющееся аналитическим, должно быть непосредственно либо косвенно проверяемым. Айера особенно беспокоит, что же подлежит верификации. Он вводит третьего кандидата на эту роль - "утверждение", который должен оспорить эту честь у "предложения" и "высказывания". Он определяет "предложение" как грамматически значимый набор слов, "утверждение" - как то, что выражают такие наборы слов, а "высказывание" - как подкласс, содержащий только "утверждения", выраженные "строго осмысленными" предложениями. Поэтому, согласно Айеру, выражение "бессмысленное высказывание" является противоречием в терминах; только предложения являются "строго осмысленными" и только утверждения поэтому подлежат верификации.
Взгляд Айера на то, что означают различные виды высказываний, изменился несколько более радикально, чем его взгляд на верификационный критерий значимости. Например, раньше он говорил, что высказывания, относящиеся к чувственному опыту, "определяют" или "переводят" высказывания о физических объектах, а теперь он заявляет, что таких переводов "не предвидится", что есть серьезные основания предполагать, что они невозможны, и что значение высказываний о физических объектах должно оставаться несколько туманным. Хотя каждое высказывание о материальном предмете влечет за собой то или иное множество высказываний о наличии тех или иных чувственных данных, нет такого множества высказываний о наличии конкретных чувственных данных, о котором можно было бы с уверенностью сказать, что именно оно следует из данного высказывания о материальном предмете. Мы не только можем продолжать проверку высказывания как угодно долго, не будучи в состоянии достигнуть формального доказательства его истинности; но, кроме того, для любого способа проверки, который мы фактически осуществляем, всегда имеется бесконечное множество других способов проверки, несколько отличных от исходного, которые можно было бы провести с таким же успехом. Следовательно, каждое значимое высказывание о материальном предмете может быть представлено как влекущее за собой дизъюнкцию высказываний о наблюдениях, хотя число членов этой дизъюнкции нельзя перечислить, так как оно бесконечно. Аналогичные рассуждения применимы к высказываниям о чужих сознаниях и о прошлых событиях; но относительно и тех и других высказываний требуются также и особые ограничения первоначальной доктрины "Языка, истины и логики". Высказывания о прошлом в первом издании "Языка, истины и логики" считались переводимыми в суждения о "настоящем или будущем опыте". Но в действительности, хотя такие высказывания и проверяемы в терминах вытекающих из них высказываний о наблюдении, эти высказывания о наблюдении могут относиться как к опыту, который был бы возможен, если бы наблюдение имело место в прошлом, так и к фактическому опыту в настоящем или в будущем. Невозможность наблюдения прошедшего опыта это просто случайный факт, а не логическая невозможность, которая исключала бы осмысленность высказываний о прошлом, которые.уже нельзя проверить.
Высказывания об опыте других людей уже нельзя так просто интерпретировать в терминах наших наблюдений их поведения, как это Айер считал вначале. В "Основаниях эмпирического знания" он широко использует тот аргумент, что, так как наша неспособность непосредственно проникнуть в опыт другого есть лишь случайный факт, высказывания о внутреннем опыте других людей в принципе проверяемы и подкрепляются заключениями по аналогии. Рассмотрев различные языковые соглашения, которые сделали бы возможным или невозможным участие в опыте других, Айер заключает, что, поскольку рассматривается лишь дескриптивное содержание опыта, вопрос о том, чей это опыт, по существу произволен, так что, например, при установлении корреляции свойств не стоит заботиться о том, чтобы границы опыта различных людей не пересекались. Вывод происходит не от моего опыта как такового к чьему-либо опыту как таковому, а от установления факта, что некоторые свойства сопутствуют друг другу в различных контекстах, к заключению, что в последующем контексте эта связь также будет иметь место. Это обычный тип индуктивного вывода.
"Итак, - пишет Дж.Пассмор, - в существенных вопросах Айер в 1946 г. все еще оставался позитивистом лингвистического толка. Но по мере того как логический позитивизм постепенно под влиянием Карнапа трансформировался в физикализм, Айер все больше отходил к эпистемологии, которая по своему типу близка британскому эмпиризму, хотя этот его отход сдерживала критика таких его современников, как Витгенштейн, Райл и Остин. В работе "Проблема познания" (1956) для него врагом номер один становится уже не метафизика, а скептицизм"9.
Мы знаем, что p, если и только если мы убеждены в том, что p, имеем основания так считать, и, наконец, если мы правы в этом, т.е. если это действительно так. Скептицизм возникает там, где можно усмотреть логический зазор между открывающимися нам очевидными свидетельствами по поводу существования и характера вещей некоторого вида и нашими обычными требованиями к знанию о них. Например, наш доступ к физическому миру возможен только через наши собственные чувственные данные, к сознаниям других людей - только через их поведение, а к прошлому - только через наши воспоминания. Другая очевидность нам не доступна, а эта может вступать в противоречние, в частности, с требованием истинности знания. Возможны четыре типа решения.
1. С точки зрения наивного реализма, проблематичные вещи даны нам непосредственно, и мы воспринимаем физические объекты, сознания других людей или прошлое без посредства каких бы то ни было чувственных данных, поведения или воспоминаний, которые являются просто их представлениями.
2. Редукционизм сводит существование проблематичных вещей к принятию подходящих образцов среди очевидных данных - например, чувственных данных, поведения или образов памяти и исторических хроник.
3. Научный подход основан на том, что вывод от очевидности к тому или иному заключению имеет надежный с научной точки зрения индуктивный характер. Трудность здесь состоит в том, что не может быть никаких индуктивных оснований для перехода от А к В, если у нас никакого возможного доступа к В, кроме А.
4. Метод дескриптивного анализа, в значительной степени одобренный Aйером (хотя несколько измененный позже) просто описывает то, как мы фактически основываем наши убеждения на очевидности, и показывает, что опасения по поводу их недостаточной обоснованности неразумны, поскольку выдвигают невозможные требования.
Базовый аргумент против скептицизма состоит в следующем. Существуют высказывания такой природы, что для нас логически невозможно ошибиться в их истинности, поскольку они или являются априорными, или регистрируют непосредственный опыт. Айер согласен с тем, что если высказывание выражает априорную истину, то для него логически невозможно быть ложным. Но отсюда вовсе не следует, что для нас логически невозможно ошибиться в его априорности. Поэтому само существование априорных истин еще не гарантирует от ошибок.
Как же в таком случае быть с "базисными предложениями" логического позитивизма, т. е. с такими предложениями, как "это выглядит красным", "у меня болит голова" и т. д.? Эти предложения подвержены пересмотру; я вполне могу сегодня считать, пусть неправильно, что вчера, произнося фразу "у меня болит голова", я ошибался. Однако здесь можно возразить, что я по крайней мере не ошибался, говоря, что "у меня болит голова", в тот момент, когда я испытывал эту головную боль. Утверждение "в настоящий момент я испытываю головную боль" не может быть ложным в момент его произнесения. В ответ на это Айер указывает, что если это утверждение означает: "в настоящий момент я испытываю то, что другие люди называют головной болью", то оно, конечно, может оказаться ложным; возможно, другие люди назвали бы испытываемое мной "тяжелой головой". Даже используя "индивидуальный язык", я мог бы совершить аналогичную ошибку: я мог бы ошибочно считать, что "этот вид переживания я обычно называю головной болью.
Таким образом, Айер вынужден отказаться от точки зрения, которую он разделял вплоть до второго издания "Языка, истины и логики" (1946) - о том, что существуют "базисные высказывания", т. е. неподверженные перемотру окончательные верификаторы (инфаллибилизм). В итоге он вынужден согласиться со скептиком в том, что всегда присутствует логическая возможность ошибки10. Однако в том, что касается скептических аргументов против индукции, по мнению Айера, скептик прав, отрицая возможность формально-дедуктивного оправдания индукции. Но это отрицание означает лишь, что ничего лучше самой индукции не может быть использовано для ее оправдания. Этот ответ скептику особенно важен для Айера. По его мнению, и наше знание о прошлом, и наше знание о сознании других людей опирается на индуктивные умозаключения. Теперь Айер полностью отвергает точку зрения, которой он придерживался в "Языке, истине и логике" и согласно которой утверждения о сознании других людей "в реальности" представляют собой утверждения об их телах, и тем более он не приемлет физикалистское учение о логической эквивалентности утверждений о нашем собственном сознании утверждениям о наших телах.
Согласно Айеру, наиболее серьезные скептические возражение связаны с нашим восприятием внешних вещей. В этом вопросе Айер продолжает в целом отстаивать позицию, сформулированную им в "Основаниях эмпирического знания", но уделяет значительно меньше внимания идее "чувственных данных". Как признает Айер, скептик прав, отрицая, что утверждения о моих чувственных данных эквивалентны таким утверждениям, как "книга лежит на столе", или же служат их логически убедительными доказательством. Однако отсюда вовсе не следует, что они не обосновывают таких утверждений; на самом деле только ссылкой на чувственные данные и можно обосновать такие утверждения.
В итоге Айер занимает позицию, которую он называет "усовершенствованным реализмом", исходя из того, что прояснение понятий, являющеся задачей философии, в конечном итоге сообщает нам нечто о мире, к к-рому применимы эти понятия.
Итак, по (широко разделяемому) мнению Дж.Пассмора, логический позитивизм развивался в двух разных направлениях:
* под влиянием Карнапа - к реалистическому объяснению восприятия и физикалистской трактовке сознания;
* под влиянием Айера - обратно к британскому эмпиризму, из которого он когда-то вырос.
В обоих случаях развитие связано с отказом от концепции эмпирического знания как абсолютно надежного и неподверженного ошибкам - и, в определенной форме, с возвратом к поиску абсолютно достоверного базиса науки в духе Декарта или Гуссерля.

6.4 Физикалистская метафизика Д.М.Армстронга
"Текст австралийского философа Дэвида Армстронга, - писал А.Ф.Грязнов, - ... в нем изложена точка зрения "научного материализма" на проблему сознания и психических процессов. Это течение, возникшее в рамках аналитической философии в 60-е гг., до сих пор имеет значительное число сторонников и последователей. В последнее время для обоснования своей позиции они привлекают данные моделирования психических процессов с помощью компьютеров. В изложении Армстронга тезис о тождестве ментального и физического представлен с наибольшей прямотой и определенностью. И хотя автор аргументирует, используя конкретные результаты современной науки, его рассуждения вписываются в контекст одной из самых древних и фундаментальных проблем философии - так называемой психофизической (психофизиологической) проблемы."11
Армстронг задает вопрос: "Каковы могут быть возражения по поводу отождествления ментальных состояний с физико-химическими состояниями центральной нервной системы?" По его мнению, ментальные состояния являются такими состояниями человека, которые определяются единственно в терминах каузальных отношений объектов или ситуаций, вызывающих данные состояния, с физическим поведением, которое конституирует их "выражение", подобно тому как гены определяются исключительно в терминах своих каузальных отношений к наследственным характеристикам, которые можно считать "выражением" генов. Существуют надежные теоретические (как противостоящие наблюдаемым) свидетельства в пользу отождествления генов с молекулами ДНК в ядре живой клетки. Не следует ли поэтому считать настолько же очевидным и отождествление ментальных явлений с физико-химическими состояниями центральной нервной системы?
Отвержение этого тезиса может проводиться прежде всего по следующему основанию. Отождествление может отвергаться, если считается, что одних только знаний о физико-химических процессах в центральной нервной системе недостаточно для объяснения всего разнообразия человеческого поведения - такого, как интеллектуальная деятельность и художественное творчество. Противник материализма, по мнению Армстронга, может занимать либо более слабую, либо более сильную позицию. Во-первых, он будет настаивать на том, что для любого физического механизма эмпирически невозможно произвести подобные феномены. Во-вторых, он может допустить возможность физического механизма, производящего подобные феномены, но будет утверждать, что человеческое тело его не содержит. Лучшим контраргументом Армстронг считает здесь изобретение и создание машин, способных копировать все больше человеческих действий, включая решение проблем, принятие решений и, в перспективе, способность к творчеству. И если "барьер изобретательности" будет преодолен, то необоснованно настаивать на существовании проявлений сознания, выходящих за пределы возможности машин.
Допуская, видимо, уязвимость подобного радикального техницизма, Армстронг выдвигает (считая ее, возможно, наиболее интересной) возможность компромисса между физико-химическим материализмом и атрибутивной теорией сознания. Можно считать, что все разнообразие человеческого поведения имеет своей причиной физические процессы в центральной нервной системе, однако вместе с тем полагать, что по крайней мере некоторые из этих процессов не могут быть объяснены в терминах физики или химии. Это, с такой точки зрения, не противоречит друг другу. Иными словами, определенные процессы в центральной нервной системе осуществляются в соответствии с эмерджентными законами, которые даже в принципе не могут быть дедуцированы из законов физики и химии. В результате получается, что поведение вообще не порождается в соответствии с чисто физико-химическими принципами. Такая точка зрения будет все же материалистической, .поскольку она не требует существования каких-либо эмерджентных качеств или эмерджентной субстанции, но такой материализм не может быть физико-химическим материализмом.
Наиболее естественная гипотеза в этом случае будет заключаться в том, что эмерджентные законы есть нечто присущее всем физическим системам, достигшим определенной степени сложности. Однако следует избегать необоснованного соотнесения эмерджентных законов с высокой степенью сложности, присущей только биологическим системам, поскольку можно надеяться на создание машины, таким же образом действующей в соответствии с этими законами, каким это происходит в центральной нервной системе.
Если кто-либо принял подобную гипотезу, то он будет с большим вниманием относиться к идее эмерджентных законов. Ему следует ожидать, что все биологические системы, включающие в себя намного более сложные взаимоотношения компонентов, чем обычные физические системы, функционируют в соответствии с законами, которые превосходят принципы физики и химии. Тогда будет казаться необоснованным свойством системы законов то, что физико-химические законы применяются ко всем уровням организации материи, а переход к эмерджентным законам происходит только при эмерджентности самого сознания.
Влияние физикализма и материализма на философию сознания не ограничивается, разумеется, учением Армстронга; мы будем неоднократно возвращаться к этой теме в главе 12. Однако это еще одно прямое свидетельство того, как аналитическая техника может быть применена к классической метафизической проблематике.
"Мы должны отметить, - пишет Армстронг, - что если даже изложенная в этой книге12 концепция сознания и верна, то физикалистская философия как таковая еще не завершилась, а только началась. Прояснение проблемы сознания только ставит нас лицом к лицу с более глубокими проблемами. Такие понятия, как субстанция, причина, закон, пространство и время, остаются даже более темными после того, как мы дали объяснение пространственным и временным феноменам сознания в терминах этих понятий. Физикалистская теория сознания - только пролегомены к физикалистской метафизике. Такая метафизика, как и теория сознания, будет, без сомнения, совместным результатом научных исследований и философской рефлексии."13

6.5 "Реализм с человеческим лицом" Х.Патнэма
В предисловии к русскому изданию сборника классических статей Патнэма Л.Б.Макеева пишет: "Непосредственно проблеме реализма14 посвящена одна статья в настоящем сборнике - "Философия логики", однако важное значение для понимания позиции Патнэма в этом вопросе имеют его работы "Как нельзя говорить о значении" (1965) и "Значение "значения"" (1975). Это связано с тем, что в целом подход Патнэма к обоснованию реализма можно назвать логико-семантическим, поскольку в нем превалирующее значение имеет анализ референциального значения различных видов языковых выражений, то есть объективное существование разного рода объектов и сущностей обосновывается через призму отношения знака к обозначаемому. Все эти статьи написаны в период, когда Патнэм был убежденным сторонником научного реализма. Однако в последующем Патнэм не только отказался от этой позиции, но и стал одним из наиболее активных и серьезных ее критиков. Впрочем, это не означало его перехода в лагерь противников реализма. Отказ от научного реализма,. вызванный тем, что в рамках этой позиции не удалось найти приемлемого решения ряду важных проблем (например, возможности эмпирически эквивалентных, но логически несовместимых теорий и т. д.), ознаменовал начало поиска более адекватной позиции, которая, с одной стороны, сохраняла бы наши реалистические интуиции, а с другой, учитывала бы современный уровень философского осмысления ключевых проблем человеческого бытия и познания. О том, насколько труден этот поиск и насколько последователен Патнэм в своей решимости "провести корабль реализма" между "Сциллой" догматизма и "Харибдой" релятивизма, говорит то многообразие концепций, которые он выдвигал и отстаивал в разные периоды своего творчества: "научный реализм", "внутренний реализм", "реализм с маленькой буквы", "естественаучный реализм" и т. д. Это многообразие выдвигаемых Патнэмом концепций реализма не следует воспринимать как неумение твердо держаться философских убеждений. Сегодня, как и в начале своего творчества, Патнэм убежден в правильности реализма, но сегодня он, безусловно, иначе понимает и саму проблему реализма, и пути ее решения. Сегодня, как и тогда, Патнэм не сомневается, что правильное решение проблемы реализма лежит не на одном из полюсов "объективное-субъективное", "догматизм-релятивизм", а между ними. Но как проложить этот "средний путь", как вырваться из оков указанных дихотомий - подходы к решению этих вопросов, бесспорно, получают разную трактовку в разные периоды творчества Патнэма." 15
Со всем этим трудно - да, наверное, и не нужно - спорить. Гораздо важнее подчеркнуть те регулятивы и интенции, которыми обусловлен подобный концептуальный дрейф, и что же остается при этом неизменным общим знаменателем? В чем глубинная суть реализма Патнэма - аналитика и неопрагматиста?
Патнэм характеризует метафизический реализм как позицию, согласно которой существует одно и только одно истинное и полное описание мира, где мир - это полная и фиксированная совокупность независимых от сознания объектов, а истина - это корреспонденция (соответствие) между утверждениями и вещами (с "точки зрения Бога"). Что же создает связь между утверждениями и вещами? Согласно многим современным реалистам, причинные связи - это такие связи, когда мои мысли о столах вызваны реальными столами и т.п., то есть основанные на адекватной корреспонденции. Возражение Патнэма заключается в том, что это далеко не всегда так - например, мои мысли об электронах вызваны учебниками, но они не являются мыслями об учебниках. Реалист ответит, что мы должны иметь правильный вид каузальной цепи. И вот здесь Патнэм с помощью своей теории референции ловит реалистов на циркулярности: мы не будем знать, что данный вид каузальной цепи правилен до тех пор, пока мы не знаем, на что указывают наши слова - а именно это мы и намереваемся установить.
Альтернативная точка зрения, ассоциирующаяся в разных аспектах с антиреализмом, верификационизмом, когерентизмом, прагматизмом, исходит из того, что вопрос "Какие объекты имеются в наличии?" имеет смысл только в пределах соответствующей концептуальной схемы. Здесь, вообще говоря, еще нет ничего неожиданного по сравнению с непосредственными предшественниками Патнэма. Однако из требования, согласно которому наша точка зрения всегда интегрирована в некоторую концептуальную схему, Патнэм делает вывод о том, что истина - это "идеализированная рациональная приемлемость". Основную авторскую нагрузку здесь получает слово идеализированная: истинным является не просто то, что было бы рационально принять, исходя из нашей нынешней концептуальной схемы, но то, что мы примем "при эпистемически идеальных условиях" (например, 3000 лет назад теория о том, что Земля плоская, была рационально приемлема, но не истинна). Такая позиция в целом остается в рамках характерного для прагматизма фаллибилизма - восходящего к Пирсу и подхваченному поздним Айером взгляда, согласно которому не существует окончательных верификаторов; нет никаких утверждений, которые не могли бы быть пересмотрены в свете нового опыта. Однако Патнэм предлагает некоторые точки опоры внутри этой бесконечной цепи обоснования нашего знания, обозначает некоторый надежный горизонт - и это горизонт рациональной приемлемости.
Такая трактовка призвана прояснить само понятие рациональности. Важнейшее требование Патнэма состоит в том, что обе наиболее влиятельных концепции рациональности в философии двадцатого столетия неудовлетворительны; фактически, обе опровергают сами себя.
Первая из них - это концепция логического позитивизма, согласно которой утверждения имеют значение лишь в том случае, если они поддаются проверке, и существует установленная процедура для подтверждения (проверки) всех значимых предложений. Эта процедура (множество процедур) - чистый логический анализ для утверждений, истинных в силу содержащихся в них символов, плюс эмпирическая проверка в терминах (референциального) содержания для утверждений, заключающих о мире вокруг нас. Рациональность - это не что иное, как соответствие этой установленной процедуре; если мы утверждаем вещи, которые не являются ни аналитическими утверждениями, истинными в силу правил для символов, ни эмпирическими утверждениями, истинными в силу своего референциального содержания, то мы иррациональны. Самоопровержение этой позиции, по мысли Патнэма, состоит в том, что защита самой процедуры не может считаться рациональной: процедура не является истинной в силу содержащихся в ней символов, и при этом она и не истинна в силу некоторого референциального содержания.
Реакцией против позитивизма Патнэм считает релятивизм (куда он относит как Куна и Фейерабенда, так и Фуко и других континентальных философов). Согласно этой позиции, нет никакой установленной формулы или установленной процедуры; что считать 'рациональным', может быть установлено каждой культурой (или субкультурой) различным способом. Релятивисты исходят из того, что культурные факторы имеют огромное значение даже в науке и что научные теории зачастую принимаются или отклоняются по причинам политики и финансирования, а не только по причинам чистой проверки в духе позитивизма. Поэтому заключение релятивизма состоит в том, что различные культуры имеют различные стандарты или 'парадигмы' рациональности; мы можем оценивать то или иное требование только относительно данной культуры (так, в некоторых культурах рациональны некоторые требования об электронах, а в других культурах рациональны некоторые требования о привидениях, и так далее), и мы не всегда можем перевести наши требования из одной культурной схемы в другую - культурные схемы 'несоизмеримы'. Самоопровержение релятивизма (который он называет "ментальным самоубийством") Патнэм видит в следующем: формула о том, что является истинным во всех культурах и субкультурах, сама по себе является видом универсального и кросскультурного утверждения, которые релятивисты считают нелегитимными.
Итак, Патнэм старается уйти от эпистемологических крайностей как фундаментализма, так и релятивизма. Однако в глазах фундаменталиста он, несомненно, оказывается релятивистом, так как отрицает наличие и самое возможность предельного основания знания - скорее он выдвигает требование достаточного основания. Для релятивиста же на этом уровне будет не очень внятен предъявляемый упрек: релятвизм может вообще не апеллировать к допущению о наличии объемлющей, единой эпистемологии. Патнэм же не может - в отличие, например, от того же Фуко - не мыслить в присутствии возможности такого допущения. Мы могли бы сказать, что здесь сама попытка снять глобальное эпистемологическое противоречие, выйти из очерченной им плоскости оказывается важнее результата этой попытки с ее не вполне убедительной концепцией "идеализации". Патнэма, очевидно, не устраивает такое положение, и он предпринимает еще более решительный шаг.
До "Разума, истины и истории"16 в анализе рациональности, как и в анализе реализма, Патнэм применяет даже не постаналитическую, а скорее ортодоксальную аналитическую технику, апеллируя практически исключительно к системам аргументации. В самом деле, до сих пор его протест против абсолютистской концепции трансцендентной истинности или окончательного, предельного основания для наших убеждений до некоторой степени напоминает тезис Куайна об онтологической относительности или критику Дональдом Дэвидсоном различения концептуальной схемы и ее содержания. Но, в отличие от Куайна или Дэвидсона, Патнэм расширяет этот подход на моральную и политическую сферу, доказывая, что крах абсолютистской перспективы в эпистемологии и метафизике делает возможным подтвердить истинностную релевантность морального, политического и других видов управляемого нормами дискурса.
Ход Патнэма состоит здесь в том, чтобы привести доводы против принятой дихотомии между фактическими утверждениями и ценностными суждениями и усмотреть такую позицию, откуда это различение снимается - сохранив, таким образом, единство корпуса человеческого знания. Фактически это возврат на новом уровне к той хорошо известной в истории философии традиции - от Платона до Гегеля, - которая проводила отождествление онтологической и аксиологической проблематики и изначально наделяла бытие ценностным измерением. Разрыв с этой традицией происходит относительно недавно, когда неокантианцы фрайбургской школы разрабатывают учение о ценностно-нормативном компоненте чистого сознания, выявляемом трансцендентальной рефлексией, и уже у Хайдеггера онтологический анализ оборачивается отвержением аксиологической проблематики. Аргумент здесь примерно таков: если допустить, что бытие (и производные от него образования) само по себе ценностно нейтрально, то тогда требует решения вопрос, каким образом возникает видение вещей с точки зрения их аксиологической значимости, которое пронизывает культуру и которое невозможно отрицать. Отсюда берет свое начало линия поиска истоков ценностного сознания в самом человеке и его культуросозидающей деятельности, чрезвычайно характерная для европейской философии ХХ века.
Позиция Патнэма направлена не на отрицание, но на переосмысление этой тенденции. Его возврат к традиции на новом уровне проводится по иному основанию, нежели в светлые времена схоластики, поскольку исходит из критики реализма, и исходным для него оказывается тезис о том, что "каждый факт нагружен ценностью, и каждая из наших ценностей нагружает некоторый факт". Факт (или истина) и рациональность оказываются взаимозависимыми понятиями.
Патнэм стремится доказать, что даже обычные фактические утверждения (например, "вода состоит из водорода и кислорода") вовлекают некоторые ценностные обязательства, и что оценочные суждения имеют некоторых из особенностей, обычно связываемых с фактическими утверждениями (в частности, оценочные суждения могут быть объективны). Если мы отвергаем метафизический реализм, то неверна картина, согласно которой мы "считываем" факты с мира и измеряем, насколько хорошо наши утверждения соответствуют этим независимым от сознания фактам. Природа процесса познания совершенно иная: мы создаем систему понятий и стандартов, которые будут наилучшим образом соответствовать миру по нашим когнитивным способностям, и оцениваем, что является истинным в соответствии с этими понятиями и стандартами. А если понятия истины или объективности не определены в терминах некоторого отношения к независимым от сознания объектам, но скорее связаны с нашими методами оценки и выбора, то нет препятствий к тому, чтобы рассматривать моральные и политические требования как самостоятельно объективные и истинные.
Для аналитических философов предшествующего периода характерным считалось отношение к этике, политической и социальной философии и т.п. как к расплывчатым и неясным областям, где изобилуют догадки и спекуляции, но нет четких аргументов, с логической необходимостью ведущих к ясно артикулированным результатам, обладающим истинностным значением. Преодолевая (хотя, разумеется, не первым) эту ограниченность, Патнэм не отрицает различия между науками и такими предметами как этика или политика, но указывает, что абсолютное различие между ними по критериям требований истины и объективности не является надежным; исторически больше не может рассматриваться как надежное. Сами точные науки также нормативны: заключения о том, какие какие теории принимать, или даже о том, какие вопросы ставить, делаются учеными под влиянием ценностей и систем убеждений, и это не приципиальным образом отличается от того, как это происходит в моральном и политическом дискурсе. Впоследствии эта позиция привела Патнэма к теории "идеальной коммуникации" Юргена Хабермаса, акцентирующей общественный характер ценностей, как к способу показать, каким образом моральная объективность могла бы быть достигнута в современном обществе, которое является, по общему признанию, субъективистским по характеру; как к способу согласовать между собой философию языка, эпистемологию и социальную теорию - задача, вряд ли решенная Хабермасом или Патнэмом, но, безусловно, представляющая собой передний край современной философии, и их заслуги в ее постановке трудно переоценить.
Итак, "сверхзадача" Патнэма здесь состояла в том, чтобы разрушить ту власть, которую естествознание обрело над философской мыслью в ХХ столетии ("появление в культуре философской тенденции, которая была загипнотизирована успехом науки до такой степени, что не могла представить возможности знания и разума вне того, что нам нравится называть наукой - это такой феномен, которого следовало ожидать, учитывая чрезвычайно высокий престиж науки в культуре в целом и учитывая снижающийся престиж религии, абсолютистской этики и трансцендентальной метафизики"). Хотя Патнэм не враждебен науке, он отклоняет отождествление рационального мышления с научным мышлением и отклоняет идею о том, что наука дает единственное истинное описание действительности.
В статье "Три вида научного реализма", вошедшей в книгу "Слова и жизнь"17, Патнэм различает три вида (или, скорее, три группы видов) реализма.
1. Научный реализм как материализм
Патнэм признается, что не может следовать за такими физикалистами, как Хартри Филд, кто согласился бы, что "интенциональные" или семантические свойства (например, референция) могут быть сведены к физическим. Более того, он вообще не может согласиться, что все свойства являются физическими. Патнэм обсуждает сложные проблемы семантического физикализма, поднятые Джоном Ходжландом, МакКи, Голдманом, но не отступается от своей позиции,которую в таком случчае следует охарактеризовать скорее как дуалистическую или плюралистскую.
Истина, референция, обоснование - все это несводимые друг к другу свойства на стадии становления терминов и утверждений в некоторых контекстах (этим Патнэм, конечно, не подразумевает, что они таковыми и остаются. Дуализм Патнэма - это не дуализм ума и тела, а физических свойств и интенциональных свойств. Это даже не дает интересной метафизики: кому нужен такой вид дуализма? Но, как видел Кант, мы связаны только с тем видом дуализма, которого мы никогда не хотели - "дуализма в нашем опыте", в противоположность опыту двойственных, отличных друг от субстанций.

2. Научный реализм как метафизика
Здесь Патнэм ставит следующий мысленный эксперимент: рассмотрим двух философов, один из которых, Джонс, утверждает, что действительно есть такие вещи как пространственные точки, в то время как другой, Смит, утверждает, что есть произвольно маленькие конечные области, но не точки (за исключением логческих построений).Кто из них прав?
"Научный реалист", отвечающий, что должны существовать "реальные" (непостроенные) пространственные точки, является "метафизическим" реалистом. Он претендует на понятие истины, которая (в ньютонианском мире, в котором все частицы обладают протяженностью) полностью превышает то, что люди могут знать. Эти две теории - физика Джонса (нередуцируемые точки) и физика Смита (сконструированные точки) - являются математически и опытно эквивалентыми. Если истина представляет собой корректную утверждаемость на том языке, который мы в действительности используем, тогда и описание Джонса, и описание Смита "истинны - откуда не следует, что они могут быть соединены. Никакой аргумент от "конвергенции" или "успеха науки" не может обосновать (или просто придать смысл) понятию истины, которая выходит за пределы корректной утверждаемости, которыой обладают версии и Джонса, и Смита.
Вопросы здесь таковы:
(a) Действительно ли существует различие между этими теориями?
(b) Действительно ли существует абсолютное пространство (ощущение "того же места в разное время"), как того требует теория Джонса?
(c) Действительно ли существует гравитационная сила, как того требует теория Джонса?
Если "научный реалист" отвечает "да" на (a) (так, чтобы вопросы (b) и (c) имели независимые ответы), то он снова оказывается перед трудностями "метафизического" реализма. Поэтому Патнэм не считает себя "метафизическим" реалистом - истина столь же множественна, неопределенна, открыта, как и мы сами.

3. Научный реализм как конвергенция
Иногда такие теоретики, как Лакатош или Дэвид Льюис, говорят, что теории-преемники указывают на те же самые объекты, что и теории-их предшественники (особенно если основные предположения сохранены и в более поздней теории. Но если различие между тем, что в философии науки называется "ядром" и "защитным поясом" не проведено с точки зрения более поздней теории, то вряд ли эти основные предположения сохранятся.
Другие мыслители считают, что никакой смысл не может быть придан идее, чьи термины в несовместимых теориях указывают на одни и те же самые объекты. Такие неопозитивистские подходы платят высокую цену за свое "теоретико-множественное" объяснение теорий. Почти все философы были согласны в том, что наука придерживается идеала сходящегося знания. Идеальный предел запроса Ч.С.Пирса, рост знания Поппера и регулятивный идеал согласия К.-О.Апеля - выражения той же самой темы. Отказ от идеи, что мы можем когда-либо достичь устойчивого описания, от идеи, что мы можем принять идеал такого описания даже как всего лишь один среди других регулятивов, должен отказаться от очень центральной части научной части перспективы-a, которая сообщает научной методологии в хозяине путей.
Нео позитивистские мыслители, на которых ссылается, ответили бы, что они не отказываются от идеала прироста знания; они просто ограничивают его тем, что может быть заявлено на их языке: язык наблюдения плюс теория множества. Но точно та же проблема возникает и на уровне языка наблюдения.
Почему мы должны говорить, что термин "трава" указывает на ту же сущность, что и сотню лет назад? Если вы отвечаете, что термин "трава" синонимичен с выражением "растение определенного вида", и этот семантический факт не изменился за сто лет, то вы делаете две ошибки:
(1) "трава" - не аналитически определимое слово; естественно-видовые термины не имеют аналитических определений; и
(2) само слово "растение" связано сегодня совсем с другим телом, представления о котором существовали сто лет назад (сегодня они предполагают фотосинтез, возможность одноклеточных растений, и так далее).
Патнэм считает необходимым в таких случаях принятие принципа доверия (то есть принципа, согласно которому мы должны часто идентифицировать референты терминов в различных теориях, таким образом, чтобы не приписывать слишком много ложных или неблагоразумных убеждений тем, кого мы интерпретируем). Принятие этого принципа, однако, несовместимо с принятием "теоретически-множественного" подхода к теориям. Ведь если бы термин "электрон" сохранял свою референцию сквозь изменения теорий, то предложение "Через этот провод текут электроны" могло бы быть правильным ответом на соответствующий запрос без того, чтобы представлять собой истинное соответствие "эмпирическому требованию" современной теории. Нет никакой алгоритмической эквивалентности между истинностью конкретного утверждения на языке теории и истинностью предсказаний теории. Поиск таких алгоритмических связей, с точки зрения Патнэма - пережиток логического позитивизма, с которым самое время проститься.


7. Неопрагматистская критика эмпиризма и холистический тезис
7.1 Прагматический анализ
Здесь мы рассмотрим взгляды тех философов, которые, в соответствии с традицией, в основном придерживаются эмпиристской ориентации и интересуются прежде всего философской интерпретацией научного исследования. Однако, в отличие от рассматривавшихся ранее их единомышленников-аналитиков, они отвергают резкую дихотомию аналитических и синтетических высказываний и утверждают, что между предельными случаями аналитического и синтетического лежит континуум высказываний, имеющих прагматическую направленность. Никто из них не разделяет взглядов ни физикализма, ни феноменализма, и каждый стремится выбирать свою языковую базу в соответствии с характером исследуемой проблемы и рассматривать научное знание не как буквальное описание, а как практическое руководство. Рассматриваемые ниже взгляды У.В.О.Куайна, Н.Гудмена и других в большинстве основных вопросов такого рода по существу совпадают.
Под влиянием работ прагматических аналитиков, несмотря на относительно ограниченную сферу их приложения, началась значительная перестройка современной эпистемологической мысли; это явилось следствием критики прагматическими аналитиками прочно утвердившихся эмпиристских доктрин, равно как и результатом их собственных конструктивных идей. К таким результатам привело наличие трех основных моментов в их работах:
* попытка исключить абстрактные объекты,
* отрицание дихотомии аналитического и синтетического
* и прагматический подход к подтверждению предполагаемых знаний.
Хотя другие философы и пытались избавиться от абстрактных объектов, никто не делал этого с такой доскональностью и логической проницательностью, как некоторые из прагматиков-аналитиков, особенно Куайн. Основания, побудившие прагматиков-аналитиков предпринять эту попытку, которую мы рассмотрим в ее общей форме как попытку избавиться от универсалий, заключаются - помимо того, что Гудмен так странно для многих называл "философской совестью" - в следующем. Принятие значений как универсалий опирается на ложное допущение, что каждое слово служит названием некоторого значения и что понять термин - значит постичь его значение. Термин "существовать", с такой точки зрения, имеет только один смысл, который исключает существование универсалий, а утверждение о сущестовании универсалий, приводит ко всевозможным затруднениям, связанным с вопросами об их размерах, формах, положении и т.п.. Все, что выражается предложениями, использующими универсальные термины в качестве своих субъектов, можно лучше выразить предложениями, в которых такие термины являются предикатами. На самом же деле желательно, чтобы из рассуждений, подвергающихся очищению, были устранены не только универсальные термины, но и все единичные термины. Такова, в двух словах, суть "конструктивистского номинализма" Куайна - Гудмена.
Многое из вышесказанного еще недостаточно осознается другими философами. Относительно многих терминов, с которыми обычно связываются понятия универсалий, например относительно прилагательных или глаголов, даже не предполагается, что они что-то называют, и утверждение, что они имеют денотаты, может ввести в заблуждение. Если соответствующие им существительные, напр. "храбрость" или "высота", называют нечто, то характер такого называния, конечно, сильно отличается от называния индивидов собственными именами. Говорить, что понимание предложения требует интуитивного постижения универсалии как его значения, значит уходить далеко в сторону от того, что обычно требуется для понимания предложения - причем, возможно, в неверном направлении. Конечно, говорить, что универсалии существуют наряду с другими предметами или что они влияют на определение направлений событий - значит допускать совершенно очевидную категориальную ошибку. Кроме того, для предложений, имеющих универсалии своими субъектами, часто можно найти приближенные эквиваленты, в которых то, что было выражено в субъекте, содержится в предикате. Например, "этот дом красный" приближенно выражает значение "красное является цветом этого дома".
Тем не менее продолжают заслуживать внимания некоторые соображения в пользу того, что полное исключение универсалий нецелесообразно и, может быть, даже невозможно. Некоторые из них таковы. Прежде всего, мы продолжаем использовать множество абстрактных терминов в форме имен существительных и непосредственно на местах субъектов в предложениях; и, конечно, наши язык и мышление были бы серьезно обеднены, если бы этот обычай был запрещен. Даже если бы мы могли перефразировать все предложения, где это имеет место, таким образом, чтобы универсальные термины встречались только в предикатах, то все рано оставался бы вопрос: почему мы все же имеем обыкновение пользоваться этой будто бы неправильной формой выражения. Кроме того, на самом деле в перефразированных предложениях редко удается (если вообще удается) выразить в точности то, что выражено в первоначальных предложениях, использующих в качестве своих субъектов универсалии. Даже когда сделаны более или менее успешные переводы, остаются вопросы относительно предикатов, предполагающих универсалии. Но вдобавок к тому, что мы упорно продолжаем говорить на языке универсалий, этот язык, по-видимому, нужен нам для других, и довольно различных важных целей.
* Во-первых, нам нужно говорить о свойствах, которыми предметы обладают или которые мы им приписываем, когда что-то о них говорим, и большинству людей показалось бы абсурдным отрицать существование таких свойств.
* Во-вторых, нам нужно говорить об отношении свойств друг к другу - например, когда мы говорим, что красное есть цвет или что храбрость есть достоинство.
Поэтому можно предположить, что здесь требуется некоторого рода компромисс. Действительно, можно допускать большинство возражений прагматиков-аналитиков против традиционной трактовки универсалий и даже настаивать на них, при этом не отрицая универсалий радикально. Это говорит о разумности процедуры, применяемой в этой связи некоторыми сторонниками анализа обыденного языка, которые, не отрицая языка универсалий, стремятся выяснить, как этот язык в действительности используется, и, отказываясь от ненужных сущностей, тем не менее приписывают универсалиям именно тот вид существования и именно те функции, которые им приписывает наш обычный образ мыслей. Это, вероятно, должно означать, что следует отрицать наличие предметов, каузальных сил или поддающихся наименованию объектов, называемых универсалиями. Но это также должно означать, что
* предметы обладают свойствами,
* что эти свойства находятся в определенных отношениях друг к другу и могут быть нами познаны,
* что имеется множество возможностей, связанных друг с другом самыми различными способами и иногда реализующихся, а иногда нет,
* и что многие из этих возможностей - даже те, которые никогда не будут реализованы, - могут быть нами познаны.
Такая трактовка универсалий не дает ответа на два возражения, выдвинутых прагматиками-аналитиками, а именно:
* что единственный смысл слова "существовать" исключает существование универсалий
* и что все единичные термины, включающие абстрактные, лучше всего устранить.
Но настаивать на единственном смысле слова "существовать", с представляемой точки зрения, неверно с самого начала. Смысл слова "существовать", в котором существует нация, не тот же самый, в котором существуют ее граждане; а смысл, в котором существует радуга, не тот, в котором существуют образующие ее капли воды. Вещи и решения математических проблем существуют не в одном и том же смысле; это же относится к вещам и универсалиям. Но неспособность существовать так, как существуют материальные индивиды, не дает оснований для полного отрицания существования наций радуг, математических решений или универсалий. По-видимому, единственное отношение, в котором прагматисты-аналитики настаивают на единственном смысле слова "существовать", если не считать связи этого вопроса с проблемой универсалий, заключается в том, что множественность смыслов этого термина несовместима с успешным функционированием стандартной системы символической логики, в которой квантор существования играет кардинальную роль. Но при всей силе этого аргумента для логиков он не очень убедителен для простых людей или для большинства философов. И естественно предполагать, что формальные системы должны приспосабливаться к тому, что мы думаем и говорим, а не наоборот. Это, казалось бы, тривиальное замечание послужило причиной многих прискорбных недоразумений и даже трагических столкновений в истории философии.
С этой позицией связан важнейший этап в развитии АФ и эпистемологии в целом - выступление прагматиков-аналитиков против дихотомии аналитического и синтетического. Их аргументы в основном заключаются в следующем. Понятие аналитичности включает подстановку синонимов в логические истины и не может быть экстенсионально определено без ссылки на понятие синонимии (прямой или косвенной, через такие понятия, как внутренняя противоречивость и определение), а понятие синонимии экстенсионально не определимо. Такие интенсиональные понятия, как значение и возможность, слишком неясны, чтобы чем-нибудь помочь. Ссылка на фактическое употребление оставляет под сомнением необходимость, а понятие необходимости само зависит от аналитичности.
Не приходится сомневаться в том, что упорство прагматиков-аналитиков в подобных сомнениях оказало значительную услугу современной философии, требуя перепроверки всей концепции дихотомии аналитического и синтетического. Эта дихотомия в свое время была принята в новейшей философии (особенно в Венском кружке) с такой готовностью и легкостью, что как теоретические трудности, связанные с ее принятием, так и практические проблемы, вытекающие из очевидной невозможности ее последовательного проведения, было очень легко проглядеть. Однако аналитики-прагматисты утверждают, что нельзя провести резкой границы между аналитическими и синтетическими предложениями, и приводят убедительную аргументацию в поддержку этой точки зраения - ведущую в итоге к холизму. Вполне возможно, что огромное большинство составляют те предложения, которые нельзя определить в терминах такой дихотомии, а может быть, вообще нет предложений, полностью определимых в этих терминах. Даже если речь идет о высказываниях, а не о предложениях, то все равно возможно, что многие из них не укладываются в рамки такой дистинкции.
Итак, даже если подходить с экстенсиональной точки зрения и говорить в терминах логических истин и замены одних синонимов другими, возможность обнаружить признаки синонимии, являющиеся если и не определяющими, то хотя бы иллюстрирующими идентичность едва ли полностью исследована (преимущественно на этом обычно основывается критика холизма - например, данная Фодором и ЛеПором1).
Однако не следует ограничиваться экстенсиональным определением аналитичности как замены в логических истинах одних синонимов другими. Можно, например, описывать аналитичность, обращаясь к языковому поведению, то есть принятию и отказу от определенных типов предложений, не использующему понятие синонимии вообще. Такой подход не обязательно связан со ссылками на наблюдения неязыковых фактов. С учетом физических, социальных, поведенческих и лингвистических контекстов его шансы на успех существенно возрастают, так как хорошо известно, то сами по себе предложения склонны менять свои значения при употреблении в различных ситуациях. По-видимому, многого могли бы достичь те философы, которые стремятся выяснить, в каких контекстах различные виды выражений следует рассматривать как истинные или ложные безотносительно к подтверждающим или опровергающим наблюдениям. Такое исследование не обязательно должно отличаться той неопределенностью ("неопределенностью перевода" Куайна или "неопределенностью интерпретации" Дэвидсона), которую прагматики-аналитики склонны приписывать исследованиям этого рода.
Но обсуждение аналитичности не обязано ограничиваться уровнями экстенсиональной замены синонимов и языкового поведения. Различие между аналитическим и синтетическим уже было проведено с некоторым успехом в интенсиональных терминах, и понятие значения, которое так сильно критиковали Куайн, Гудмен и Мортон Уайт, обещает гораздо больше, чем они считали. В рамках интенсионалистского направления (К.И.Льюис и другие) разработаны такие интерпретации аналитичности в терминах включений и исключений критериев значения, которые, несмотря на то, что они не укладываются в принятые экстенсиональные схемы, все же далеки от тавтологий и неоднозначностей. Фактически главной функцией экстенсиональной трактовки аналитичности является, по-видимому, объяснение, а не устранение интенсиональной трактовки, а если это так, то разъяснение экспликанда может способствовать, а не мешать разъяснению экспликата. Более того, даже если при том подходе приходится прибегать к мысленным экспериментам, это не должно быть причиной для осуждения первоначального интенсионального подхода к предмету. Частный опыт в конечном счете оказывается, во всяком случае, включенным в наблюдения, а распознавание - в эмпирические верификации. И то, и другое вполне может оказаться включенным также и в основания логических истин, с которых прагматики-аналитики начинают свое обсуждение аналитичности. Возможно даже, что сами логические истины являются лишь частными случаями более широкой области аналитических истин, которые существенно зависят от отношений значений.
Наконец, аналитико-неопрагматистская точка зрения на верификацию заключается в том, что как логические, так и эмпирические предложения должны проверяться не по одному и не на основе фиксированных теоретических соображений, а как части системы в целом (холизм) и в зависимости от целей, для которых системы строятся и используются (неопрагматистский конструктивизм). Такой прагматизм обладает большинством достоинств старого прагматизма, но имеет, кроме того, и свои собственные. Вместе со старым прагматизмом он признает практическую ориентацию познания. Однако, он более последователен, чем старый прагматизм, поскольку берет на себя ответственность за применение прагматических критериев ко всем аспектам познания и сознательно отказывается от оговорок, встречающихся в некоторых других прагматических системах. Он постоянно настаивает на том, что все предложения должны оставаться открытыми для пересмотра. Его ориентация - в отличие, например, от инструментализма Дьюи, - является более философской и менее ситуационной; это проявляется в том, что он больше занимается выяснением концептуальных схем, чем прагматическим решением частных практических проблем. Его методы более строги и аналитичны, чем методы любой из прежних прагматических концепций. Глубже, чем при любом серьезном неидеалистическом подходе к проблемам верификации, в нем осознается характер внутренних связей значения любого конкретного предложения с системой значений в целом: его холизм боле принципиален и последователен. Он ближе к реальным процедурам научного подтверждения, чем старый прагматизм, и точнее отражает явно выраженную тенденцию ученых проверять свои концептуальные схемы в целом. Действительно, утверждение прагматиков-аналитиков, что каждое предложение принадлежит системе, к которой в целом должны быть применены прагматические критерии, в общем едва ли подлежит сомнению, а в целом ряде его конкретных применений это утверждение максимально (либо единственно) продуктивно.

7.1.1 Неопрагматизм У.Куайна
Хотя Уиллард ван Орман Куайн (1908-2000), профессор Гарвардского университета, на протяжении своей философской деятельности много занимался проблемами аппарата формальной логики, он всегда был внимателен также и к эпистемологическим и онтологическим аспектам логических исследований. Именно это и привело его к проблеме языкового значения и к переносу акцента с формальных языков на естественные. Что касается его работ по логике как таковой, основными целями Куайна является строгость в логических доказательствах и проверках, унификация и упрощение логических обозначений и устранение ненужных понятий и допущений. Куайн неустанно искал алгоритмические разрешающие процедуры для тех областей логики, которые допускают такие процедуры. Он озабочен отсутствием алгоритмических проверяющих процедур для всех разделов теории квантификации и еще более невозможностью даже полуалгоритмических процедур доказательства для элементарной теории чисел, доказанной Геделем. Однако это до некоторой степени компенсируется тем фактом, что отдельные области математики допускают разрешающие процедуры и что существуют методы, устанавливающие возможность или невозможность доказательств. Поиски Куайном единообразия в логической символике проявились в утверждении, что квантор существования всегда следует интерпретировать одинаково, в его попытках найти разумные способы переформулировки в квантифицируемых терминах модальных высказываний и высказываний, выражающих позицию говорящего, например стремление или уверенность; и еще более существенно в попытке преодолеть сложность символики теории типов Рассела, которую он впервые предпринял в своих "Новых основаниях математической логики", а затем уточнил в "Математической логике". Куайн предложил способы замены свойств, используемых даже в "Рrincipia mathematica" и в работах Карнапа, концептуальными классами. В действительности он предпочел бы пойти еще дальше и построить логику на номиналистской основе, если бы это можно было сделать в достаточно удобной форме. Однако он признает, что чисто номиналистская логика, если она возможна, была бы крайне неудобна и что в важных областях математики нельзя совсем обойтись без понятия класса.
Куайн вполне уверен в способности современных логических методов пролить свет на философские проблемы, причем не только на семантические и логические, но и на традиционные онтологические. Обычный язык, конечно, остается фундаментальным средством окончательного разъяснения, но для целей "творческого аспекта" философского анализа обычному языку недостает той точности и свободы от вводящих в заблуждение предположений, которой можно достигнуть на пути современных методов квантификации. Среди этих философских проблем, которые Куайн рассматривает со своей логической точки зрения, проблемы аналитичности, онтологии и истины.
Проблема аналитичности. Хотя различие между аналитическими и синтетическими высказываниями до недавних пор (а отчасти и по сей день) многими философами-эмпиристами было принято как эпистемологически основное, а на момент его критики Куайном фактически считалось аксиомой, при ближайшем рассмотрении оно оказывается, по мнению Куайна, очень мало обоснованным. Верно, конечно, что такие примеры подстановок в логические законы, как "ни один неженатый человек не женат", можно принять, не обращаясь к конкретным фактам, однако то, что содержится в этом высказывании - скорее логическая истина, чем аналитичность. Главный вопрос связан с теми считающимися аналитическими высказываниями, которые хотя и не являются логическими истинами, но могут быть превращены в них путем замены одних синонимов другими - например, замены "холостяк" на "неженатый человек" в утверждении "Ни один холостяк не женат". Основная трудность заключается в понятии синонимии, которое нуждается в разъяснении не меньше, чем само понятие аналитичности. Для выяснения понятий синонимии и аналитичности бесполезно обращаться к процедуре определения, так как определение само зависит от синонимии. От взаимозаменяемости salva veritate также мало пользы, так как в высказывании ""Холостяк" содержит меньше десяти букв", конечно, нельзя заменить "холостяк" словами "неженатый человек", не изменяя истинностного значения. Возможно, требуемые подстановки можно сделать в случае высказывания "все холостяки и только они необходимо являются неженатыми людьми", но здесь предполагаются понятия познавательной синонимии и аналитичности. Во всяком случае, в экстенсиональном языке, в котором любые два предиката, истинные для одних и тех же объектов, взаимозаменяемы salva veritate, такая взаимозаменяемость не является гарантией познавательной синонимии. Нет также никакой гарантии того, что экстенсиональное совпадение терминов "холостяк" и "неженатый человек" основано на значении этих выражений, а не на случайном факте, как это имеет место для экстенсионального совпадения понятий "существо, имеющее сердце" и "существо, имеющее почки". Иногда делаются попытки спасти синонимию и аналитичность, обращаясь к семантическим правилам искусственных языков, но такое обращение рассматривает эти понятия как нередуцируемые и имеет мало ценности с точки зрения действительного языкового поведения.
Часто делались попытки определить аналитическое высказывание в терминах верификационной теории значения как высказывание, которое "подтверждается чем угодно". И эта точка зрения выглядит правдоподобно, поскольку истинность высказываний зависит, по-видимому, от различимых языковых и неязыковых компонентов. Но известно, что полное подтверждение любого индивидуального высказывания невозможно, и "бессмысленно и является корнем многих бессмыслиц говорить о языковом и фактическом компонентах истинности какого-либо индивидуального высказывания".
Проблема онтологии. По мнению Куайна, предварительным условием плодотворного обсуждения вопроса о том, что существует, или даже о том, как установить, что существует, является выяснение того, каким образом люди приходят к утверждению существования чего-либо. Философы часто предполагают, что употребление единичных терминов уже равносильно утверждению о существовании того, что названо этими терминами. Так, например, когда кто-то говорит о Джоне или льве, или же о Пегасе, считается, что он предполагает существование того, о чем говорит. Таким образом, можно утверждать, что в высказываниях типа "Пегас не существует" скрыта по меньшей мере идея Пегаса как имеющего если не реальное существование (ехistenсе), то хотя бы идеальное существование (essenсе). Но дело в том, что речь идет не о существовании, а о принятии идеальных сущностей (essenсе), которое ведет к различного рода затруднительным вопросам об их размерах, положении, сходстве и т. д. Можно, конечно, все же утверждать, что Пегас существует по меньшей мере в значении, но, хотя и приходится иногда говорить о значимости (осмысленности) или о сходстве значений, из этого ничего не следует относительно "промежуточных сущностей, именуемых значениями". Путаницы, возникающей при употреблении единичных терминов, для которых нельзя обнаружить соответствующей реальности, можно по большей части избежать с помощью Расселовой теории дескрипций, которая сначала переводит предложения, содержащие собственные имена, в предложения, содержащие определенные дескрипции, а уже эти предложения, в свою очередь, в квантифицированные предложения, не содержащие ни имен, ни определенных дескрипций. А путем расширения этой процедуры (которую, к сожалению, сам Рассел не склонен допускать) можно избавиться от всех единичных терминов и, таким образом, доказать, что употребление таких терминов вовсе не связано с какими-либо онтологическими допущениями. Если путаница, содержащаяся в единичных терминах, устранена, то употребление квантифицированных переменных недвусмысленно и вполне беспристрастно свидетельствует о принятой онтологии. А именно, как постоянно утверждает Куайн, любая теория по существу признает те и только те объекты, к которым должны иметь возможность относиться связанные переменные, чтобы утверждения теории были истинными. (Фактически это ход, изоморфный назначению пропозициям истинностного значения).
Некоторые философы, в том числе Карнап, считают, что квантификация не связана ни с какими онтологическими допущениями. Но даже если действительно можно разом, волюнтаристски отделаться от онтологических допущений, содержащихся в употреблении имен, путем простой перефразировки согласно требованиям теории дескрипций, то все равно нет никакого метода сравнения, позволяющего избежать выбора онтологии, который поневоле происходит, когда что-либо берется в качестве значения связанной переменной в истинном высказывании, и едва ли можно избежать ответственности за допущение существования "некоторых видов", если говорить, например, что "некоторые зоологические виды скрещиваются".
Гораздо более важным, чем вопрос о том, как происходит выбор онтологии, является, конечно, совершенно другой вопрос о том, как его обосновать. По этому поводу Карнап и другие логические эмпиристы утверждают, что здесь имеются две различные группы вопросов. Одна состоит из внешних вопросов, или вопросов, касающихся концептуальной схемы вторая состоит из внутренних вопросов, или вопросов о том, каковы факты в этой концептуальной схеме. Ответ на первую группу вопросов прагматический, в терминах языковых решений; ответ на вторую группу научный, в терминах исследования наблюдений. В действительности, однако, ввиду трудности установления сколько-нибудь удовлетворительного различия между аналитическим и синтетическим никакой дихотомии внешних и внутренних вопросов провести нельзя. Карнаповский проект проведения этой дихотомии путем использования различных видов символов - это не более чем техническая процедура, не имеющая адекватного логического или фактического обоснования; а так называемые внешние вопросы относятся к тому же "континууму", в который входят внутренние вопросы. Если бы марсиане должны были беседовать с нами на языке науки, предназначенном выразить все факты науки, но не использующем метафизические термины, содержащиеся в нашей науке, мы были бы вправе требовать, чтобы такой язык включал в себя высказывания о всех истинах, сформулированных в нашем научном языке, но не имели бы права требовать, чтобы их язык определял границы между концептуальной схемой и фактом или между аналитическим и синтетическим, как это делает наш язык.
Как же тогда должны обосновываться онтологические и все остальные высказывания? Ответ Куайна включает в себя три основных утверждения:
* во-первых, что все виды высказываний следует обосновывать в основном одним и тем же образом;
* во-вторых, что в действительности следует обосновывать не отдельные высказывания, а целые системы высказываний;
* в-третьих, что обоснование в своей основе всегда является прагматическим.
Что касается первого из этих утверждений, то идеи, на которых оно основано, уже были достаточно охарактеризованы. Нельзя провести четкого различия между аналитическими и синтетическими, внешними и внутренними или языковыми и неязыковыми высказываниями; и нельзя провести никакого принципиального различия между критериями, которым следует подвергать различные высказывания.
Что же касается второго утверждения, то говорить вообще об "эмпирическом содержании отдельного высказывания" - это в лучшем случае заблуждение, поскольку наши высказывания о внешнем мире предстают перед судом чувственного опыта не в отдельности, а как единое целое. В самом деле, совокупность наших утверждений является хотя и не самой прямой, но удобной системой для связывания данных опыта между собой. Эта система содержит много пробелов и сталкивается с опытом лишь на периферии. В случае возникновения противоречий у нас остается широкая возможность выбрать, какие высказывания системы сохранить, а какие пересмотреть. Естественно, мы предпочитаем пересматривать то, что меньше всего нарушает систему, и поэтому стремимся отдать предпочтение, с одной стороны, тем высказываниям, которые наиболее близки к опыту, а с другой стороны тем общим логическим и математическим принципам, которые в этой системе наиболее фундаментальны.
Критерий, в терминах которого должна обосновываться сама система, является прагматическим. Некоторые философы, в том числе Льюис в "Разуме и мировом порядке" и Карнап в "Эмпиризме, семантике и онтологии", применяют прагматические критерии к концептуальной схеме, а не к ее содержанию; но в действительности все наши понятия основаны на прагматических соображениях. Физические объекты концептуально вносятся в ситуацию как удобные промежуточные понятия, сравнимые эпистемологически с вымышленными объектами - например, литературными героями; с точки зрения эпистемологической обоснованности физические объекты и боги или литературные персонажи отличаются только по степени, а не по существу. Аналогична ситуация для атомных и субатомных объектов или материи и энергии; и математические классы, и классы классов также эпистемологически могут быть расценены как мифы на равном основании с физическими объектами, богами, литературными персонажами и т.п. Куайн не указывает, каков должен быть в деталях предлагаемый прагматический критерий, но, по-видимому, он имеет в виду осуществление целей науки, то есть успешное продвижение исследования в каждом случае от одной совокупности опытных данных к другой.
Проблема истины. Если обоснование по существу прагматично, то какие виды сущностей в действительности обосновываются? Если начать с негативной стороны, Куайн питает антипатию к так называемым значениям. Верно, что выражения значимы (осмысленны) и что они означают нечто, но идти дальше и говорить, что, следовательно, выражения имеют значения, представляет собой попросту введение лишних сущностей без необходимости. Ощущаемая нами потребность в обозначаемых сущностях в значительной степени вызвана неумением провести различие между значением и референцией, выражающееся, например, в том, что хотя "вечерняя звезда" и "утренняя звезда" вовсе не сходны по значению, они указывают на одну и ту же звезду. Действительно, большая часть того, что существенно отличает значение от отнесения, связана с контекстом "сходны по значению", а большая часть остального содержится в таких терминах, как "значимый" и "осмысленный". Таким образом, нет необходимости в подставных "промежуточных сущностях", называемых "значениями", и предполагаемая объяснительная сила таких сущностей совершенно иллюзорна. Значения как идеи, с точки зрения Куайна, бесполезны для науки о языке, и говорить, что значения имеют идеальное, а не реальное существование, значит вносить чрезвычайную сложность и путаницу в логические обозначения и онтологические рассуждения.
Если говорить о позитивной стороне, то прагматически обоснованными оказываются такие сущности, как обычные физические объекты, которые, хотя отчасти и похожи на литературных персонажей, обладают гораздо большей объяснительной силой. Сюда же следует отнести объекты науки на атомном и субатомном уровнях, которые вводятся для того, чтобы сделать законы макроскопических объектов и в конечном счете законы опыта более простыми и удобными в обращении. В том же духе можно вводить математические объекты, стремясь при этом сводить к минимуму допускаемые абстрактные сущности. Физические объекты не обязательно непрерывны во времени или в пространстве, но состоят из совокупностей движений частиц. Сам опыт - это то, с чем должна согласовываться концептуальная схема в целом, а язык - необходимое орудие опыта.
В том, что было сказано по поводу взглядов Куайна на аналитичность и онтологию, подразумевается интерпретация истины, которая, признавая наличие в истине весьма значительного условного элемента, отвергает попытки Карнапа и других сделать очень большой класс истин чисто условным, конвенциональным.
В широком смысле истина должна определяться в соответствии со здравым смыслом как некоторого рода соответствие действительности или отражение мира, такое, что высказывание "Джеймс курит" следует считать истинным в точности при тех обстоятельствах, при которых Джеймса следует считать курящим. К сожалению, однако, высказывания о физических объектах нельзя подтвердить или опровергнуть путем прямого сравнения с опытом, а высказывания, которым мы приписываем истинность или ложность, очень часто сложным образом переплетены с детально разработанными концептуальными схемами, вместе с которыми они обосновываются или отвергаются. Для того чтобы некоторые решающие части концептуальной схемы хотя бы временно считать бесспорными и облегчить переход от одной части системы к другой, часто бывает удобно формализовать эти решающие части в виде постулатов и определений, и такая формализация действительно часто облегчала прогресс науки. При этом большинство математических истин можно рассматривать как введенные по определению сокращения логических истин, а те, которые не поддаются такой трактовке, легко ввести в систему с помощью нескольких дополнительных постулатов. Значительную часть физики можно аналогично рассматривать как формальную систему, и современная философия все больше стремится делать упор на условный элемент за счет интерпретационного в самых различных науках2.
Однако существуют пределы полезности формализации. Любая концептуальная схема, чтобы быть пригодной для использования, должна ориентироваться на наблюдения. Во всяком случае, физические соглашения должны выбиваться в соответствии с опытом наблюдений и подлежат изменению, если оказывается, что этого требует опыт. Даже элементарную логику едва ли можно свести к чистому соглашению, так как если логика даже косвенным образом происходит из конвенций, то для ее вывода из этих конвенций уже нужна логика. По мнению Куайна, в принципе невозможно получить даже наиболее элементарную часть логики исключительно с помощью явных применений заранее установленных конвенций; так как логические истины, число которых бесконечно, должны быть заданы общими конвенциями, а не по отдельности, и логика нужна хотя бы для того, чтобы применить общие конвенции к отдельным случаям. Из того, что результаты законодательного постулирования являются - пусть даже всегда являются - результатами произвольного постулирования, еще не следует, что они тем самым истинны произвольно, и если постулаты однажды были заданы, пусть даже произвольно, дальнейшее использование их происходит в терминах дискурсивного постулирования, которое фиксирует не истину, но лишь некоторое упорядочение истин. Ни одна из истин, известных нам, не является чистым соглашением или чистым фактом. Вместе они образуют, по знаменитой, достойной Шекспира, метафоре Куайна, бледно-серую ткань, в которой черное идет от факта, а белое от конвенции, но не видно ни одной полностью белой или черной нити.

7.1.2 Неопрагматизм Н.Гудмена
Несколько менее явно прагматичной и более систематической, чем теория познания Куайна, является теория познания, развитая в работах Нелсона Гудмена (1906-1998). Подобно большинству философов-аналитиков, Гудмен не пытается создать ни систематической теории познания, ни описания независимо существующего мирового порядка,. Прежде чем попытаться описать процесс приобретения знания или "генезис идей", Гудмен стремится, как и Карнап в "Логическом построении мира", провести "рациональную реконструкцию" процесса приобретения знания. В основном его интересует не то, что первично в познавательном процессе, а то, что может служить базисом для экономичной, ясной и единой системы. Хотя искомая рациональная реконструкция допускает значительную свободу, ее цель, выбор ее основных элементов и метод построения в целом не должны слишком удаляться от цели и методов обычного рассуждения, так как ее конечная функция - объяснение.
Рассмотрим эпистемологический фон построений Гудмена. Характерная для классической эпистемологии парадигма подразумевает действительность не задаваемой, а данной. Здесь объект познания - нечто предзаданное, нечто налично существующее; все знание, с такой точки зрения, может быть выстроено на основе некоторых перцептуальных образований, предшествующих любой концептуализации. В аналитической традиции - начиная, например, с того же "Логического построения мира" - существует иной подход, отклоняющий эпистемологически "данное" в опыте наряду с любым требованием эпистемологического приоритета внелогических оснований знания. Гудмен весьма последовательно реализует такой подход: согласно его точке зрения, разум активен в восприятии на всех уровнях; не существует вообще такой вещи как неструктурированные, абсолютно непосредственные сенсорные данные, свободные от классификации. Все восприятие определено выбором и классификацией, в свою очередь сформированными совокупностью унаследованных и приобретенных различными путями ограничений и преференций. Даже феноменальные утверждения, подразумевающие описание наименее опосредованных ощущений, не свободны от таких формообразующих влияний. Согласно Гудмену, действительность не скрыта от нас; однако систематически постигать ее можно не только одним способом, но множеством способов. Конечно, существуют системы, не согласующиеся с нашим опытом; но вместе с тем имеется и множество различных систем, которые "соответствуют" (fit) миру, причем некоторые из них представляют собой полностью равнозначные альтернативы.
Эти идеи развиваются Гудменом в конструктивных логических системах. Он принимает аналитичный - логикоморфный - подход, реализованный в рамках эпистемологического конструктивизма3. Его интересует не то, что первично в познавательном процессе, а то, что может служить базисом для экономичной, ясной и единой системы. В подобной системе определяющее - это комплекс интерпретированных терминов, а определяемое - известный осмысленный термин, и аккуратность определения зависит от отношения между ними. Отображаемость (projectibility) предикатов будет в таком случае состоять в том, что структурные взаимосвязи экстенсионалов предикатов definienda будут показаны в пределах экстенсионалов definientia. Абсолютная идентичность элементов, связанных таким образом, не имеет важности. Соответствующий критерий определительной точности должен, таким образом, быть отвлечен от абсолютной идентичности и сосредоточен на сохранении структуры. Это - принцип "экстенсионального изоморфизма", который Гудмен предлагает как критерий адекватности конструктивного определения.
Теоремы конструктивной системы полагаются "реальными" определениями, использующими определенные семантические критерии правильности в дополнение к обычным синтаксическим критериям, налагаемым на чисто формальные (или "номинальные") определения. Конструктивная система формализует некоторую область (предполагаемого) знания, которое может быть представлено как множество предложений, сформулированных в неформализованном дискурсе (например, естественном языке), где некоторые термины должны быть соответственно определены в системе, использующей правила вывода, а некоторые образуют специальное множество терминов, принятых за элементарные, т.е. базовые примитивы системы ("внелогические основы" - "extralogical basis"). Таким образом, вопрос о критериях правильности отсылает к вопросу о произвольности/непроизвольности выбора "атомов" категоризации, элементарных терминов системы. Примитивы должны при этом пониматься как уже являющиеся предметом преднамеренного использования или интерпретации; если их использование или интерпретация не очевидны, то они могут быть обеспечены неформальным объяснением, в строгом смысле не являющемся частью системы.
Термин выбирается в качестве элементарного не потому, что он является неопределяемым; скорее, он является неопределяемым в силу того, что он был выбран как элементарный... Вообще термины, принятые в качестве элементарных в одной системе, вполне могут поддаваться определению в какой-либо другой системе. Не существует ни абсолютных элементарных терминов, ни такого их выбора, который был бы единственно правильным4.
Так, например, неформализованная область может состоять из предложений, описывающих человеческие отношения родства, а конструктивная система в этом случае будет состоять в точных определениях всех предикатов родства в терминах примитивов (например, Х - родитель Y и X - женского пола) и в рекурсивно устанавливаемой спецификации теорем через аксиомы и правила вывода. При этом каждая из теорем является интерпретацией (путем определения) одного из первоначальных неформализованных предложений.
Здесь возникают минимум три проблемы.
1. Трудность найти выражения как основных истин логики, так и фактов и законов здравого смысла и науки в терминах номинализма, в котором все предикаты являются предикатами индивидов и никакая абстракция не рассматривается как значение (meaning) квантифицированной переменной. Эту трудность, по мнению Гудмена, можно преодолеть путем введения некоторых образцов номиналистских переводов и правил, с помощью которых можно сделать другие требуемые переводы. Такие образцы и правила Гудмен и Куайн приводили в уже упоминавшейся статье; какую именно систему Гудмен пытается строить в свете этих более ранних идей, мы скоро увидим.
2. Трудность, относящаяся в особенности к дедуктивным этапам философской конструкции - трудность выяснения понятия "сходства по смыслу" без рискованного выхода за пределы понятного мира экстенсионалов в хаотический мир интенсионалов. Обращение к Платоновым идеям исключается природой проблемы; во всяком случае, нет способа обнаружить, когда два термина представляют одну и ту же идею. Полагаться на понятие мысленной идеи или образа столь же бесполезно, так как мы не знаем, что мы можем и чего не можем вообразить, а многие предикаты не имеют соответствующего ментального образа. Попытки объяснить сходство по смыслу в терминах понятий и возможностей также тщетны, так как мыслимы разного рода противоречивые понятия, а понятие возможности заведомо отличается своей неточностью. В то же время усилия объяснить сходство по смыслу непосредственно в терминах экстенсионалов соответствующих понятий не достигают цели, так как многие коэкстенсиональные термины не сходны по смыслу. Так, например, термины "кентавр" и "единорог" имеют один и тот же нулевой экстенсионал, но не один и тот же смысл. Тем не менее есть способ их различить, так как, хотя понятия единорога и кентавра коэкстенсиональны, понятия ноги единорога и ноги кентавра имеют различные экстенсионалы - точно так же, как и понятия изображения или описания единорога и кентавра. Обобщая, можно сформулировать критерий различия по смыслу в экстенсиональных терминах следующим образом: для любых двух слов, отличающихся по смыслу, различны либо их экстенсионалы, либо экстенсионалы некоторых однотипных сложных выражений, содержащих эти слова. Но у этого определения имеется одно нежелательное следствие: "никакие два различных слова не имеют одинакового смысла". Единственный способ обойти эту трудность, найденный Гудменом, заключается в том, чтобы из формулировки критерия исключить те типы сложных выражений, относительно которых любые два термина имеют различные экстенсионалы, сосредоточив внимание на тех видах сложных выражений, в силу которых некоторые слова оказываются различными по смыслу, а некоторые сходными. Однако в лучшем случае сходство по смыслу следует, вероятно, признать вопросом степени и считать, что оно зависит от целей конкретного рассуждения.
3. Еще одна более серьезная трудность, затрагивающая прежде всего эмпирические стадии философской конструкции, связана с контрфактическими условными высказываниями. Такие высказывания, как "если бы этот кусок масла был нагрет до 150° по Фаренгейту, то он бы растаял", "если бы этой спичкой чиркнули, то она бы загорелась", неизменно истинны, но истинны также и все другие высказывания, в которых ложны и антецедент, и консеквент. Разумная формулировка научных выводов зависит от того, найдем ли мы надежный способ отличать условные предложения, дающие достаточное основание для фактических выводов, от предложений, истинных просто в силу ложности их антецедентов. Здесь возникают две основные проблемы: проблема определения относящихся к делу условий, или указания, какие предложения следует считать, в конъюнкции с антецедентом, дополнительными основаниями для вывода консеквента, и проблема определения законов, на которых основан вывод. В перспективе не видно никакого удовлетворительного решения первой проблемы, поскольку любые предложения, используемые для характеристики требуемых условий, по-видимому, сами содержат контрфактические предложения, что приводит, следовательно, к бесконечному регрессу. Проблема определения законов даже более серьезна, потому что, в то время как неотъемлемое свойство закона, по-видимому, состоит в том, что он должен быть подтвержден до проверки всех его конкретных случаев, мы еще не знаем, как можно распознать такую подтверждаемость.
Теперь мы можем охарактеризовать конструктивную систему, которую Гудмен пытается создать в рамках им самим наложенных ограничений и в свете трудностей, которые он осознает.
Конструктивная система, предназначенная для того, чтобы сделать структуру знания понятной, может быть построена либо на физикалистских, либо на феноменалистических основаниях. Тип системы, выбранный Гудменом - феноменалистический.
Против феноменализма в таком контексте также возможен ряд возражений.
1. Феноменалистическая программа, в отличие от физикалистской, незавершима. Контраргумент здесь состоит в том, что понятность для системы гораздо важнее, чем законченность.
2. Элементы, в которых в действительности дан опыт, являются наблюдениями физических объектов. Контраргумент: в силу вмешательства процесса описания на самом деле никто не знает, какие элементы даны в действительности.
3. Наиболее важное возражение против номинализма заключается в том, что целям обычного исследования науки лучше служит физикалистская система. Контраргумент: фактически попытка построить науку только в терминах языка предметов сталкивается по крайней мере с такими же трудностями, что и попытка построить ее на языке ощущений.
Не требуя какого-либо существенного приоритета для феменалистической системы, можно сказать, что такая система достаточно обосновывается тем, что она дает упорядоченное и связное описание своего предмета в терминах воспринимаемых индивидов (таким образом, это очередная демонстрация имманентной связи конструктивизма и когерентизма). Она в состоянии также дать конечную онтологию, соответствующую нашей способности восприятия и построения, которая поддается столь же интерсубъективным обсуждению и проверке, как и онтология любой другой системы.
Феноменалистические системы можно отличать друг от друга двумя различными способами. С одной стороны, они содержат платонизм, который допускает неиндивидуальные сущности, и номинализм, не допускающий этого, а с другой стороны, реализм, который допускает абстрактные объекты (non-particulars) в качестве индивидов, и партикуляризм, который не допускает этого. Таким образом, феноменалистические системы могут быть платонистскими и реалистическими, или номиналистическими и реалистическими, или платонистскими и партикуляристскими, или минималистскими и партикуляристскими. "Логическое построение мира" Карнапа, которое служит классическим примером общего вида конструкции, обещающей хорошие результаты, является платонистской партикуляристской системой, но она не дает удовлетворительного объяснения сходств, которые связывают воедино различные явления - например, цвет. Вид системы, который предпочитает Гудмен - это реалистско-номиналистическая разновидность, допускающая качественные неконкретные индивиды, хотя и исключает все неиндивиды. Ведущие принципы этой системы допускают, однако, приспобление к другим основаниям и могут быть переведены, например, на язык платонизма, который признает неиндивиды.
Конструктивная система требует в качестве своих существенных инструментов определений, логического порядка и исходных терминов. Определения не должны быть основаны на синонимии, которую фактически нельзя установить на экстенсиональном тождестве. Достаточные основания для выработки определений могут быть получены, если объем определяющего изоморфен объему определяемого, то есть если определяющее можно получить путем последовательной замены элементарных компонентов определяемого. Здесь требуется истина, ограниченная языком индивидов - такая, что истинностное значение каждого предложения, состоящего только из логических знаков и логически определяемых терминов системы, остается неизменным, если логические определяемые термины заменить их определениями.
В реалистической номиналистической системе феноменалистического типа виды индивидуальных элементов, соответствующие критерию простоты, достигаются путем разложения потока опыта на его наименьшие конкретности, а этих конкретностей на элементарные чувственные качества. Таким образом, атомарными индивидами системы являются элементарные качества, или наличные признаки. Такие признаки состоят из цветов, линий, мест в зрительном пространстве и различных незрительных элементарных качеств. Размеры и очертания вторичны и сводимы к первичным характеристикам. Не следует считать, что любое элементарное качество полностью отделимо от остального опыта или что элементарные качества являются элементами, в которых опыт дан первоначально. Элементарные качества должны лишь находиться в рамках целого и отличаться от других элементарных качеств. Разделение на элементарные качества не является пространственным разделением, а пробелы между отдельными сегментами элементарного качества не мешают ему быть индивидом. Как и в случае индивида любого другого рода, границы качества могут быть сколь угодно сложны.
Элементарные качества не следует смешивать со свойствами. Первые появляются и исчезают, в то время как последние остаются относительно постоянными. Например, наличные цвета объекта изменяются, в то время как то, что считается цветом объекта, остается одним и тем же. Свойства предмета определяются его изменениями, то есть тем, каким он является при всех тех видах условий, которые рассматриваются как критические или стандартные; элементарные же качества предмета целиком относятся к области явления. Таким образом, элементарные качества не подвержены ошибкам и не подлежат проверке в том смысле, в каком это относится к свойствам, хотя они и подлежат сравнению друг с другом. Элементарные качества по самой своей непосредственной природе непроверяемы. Однако они не могут быть одновременно и ненадежными, и непроверяемыми, так как ненадежное суждение, в конечном счете - это суждение, которое часто оказывается ложным после проверки. Так как элементарные качества непроверяемы, и их проявления нельзя возвратить к жизни, сравнение их должно базироваться на "решении", основанном на опыте; именно поэтому такое сравнение не рискует оказаться ложным. Однако (вопреки мнению Льюиса) сравнение элементарных качеств может быть пересмотрено, и мы можем видеть здесь истоки наших сегодняшних представлений о нелинейности верификации. Это вытекает из того, что оно основано на решении, а решение можно аннулировать другим решением. Непроверяемое не является неотменяемым, непересматриваемым.
Так, допустим, например, что я почему-либо решил, что элементарное качество, проявляемое красным яблоком сейчас, является тем же самым, что и элементарное качество, проявленное голубым небом вчера в полдень. Тогда я не могу утверждать одновременно и то,
* что элементарное качество, проявляемое небом сейчас, то же самое, что и проявленное им вчера в полдень, и то,
* что качество, проявляемое яблоком сейчас, сильно отличается от качества, проявляемого сейчас небом.
Аналогичным образом, суждение, сделанное мной некоторое время назад о том, что в тот момент центр моего поля зрения занимало красное пятно, будет отвергнуто, если оно не согласуется с другими суждениями, которые в совокупности имеют больше оснований быть принятыми - например, что пятно, занимавшее то же место на момент позднее, было голубым и что видимый цвет был постоянным в течение периода, включающего эти два момента. В этих случаях суждение об элементарных качествах отменяется, но эта отмена не включает в себя проверки элементарных качеств.
Если элементарные качества приняты за основные индивидуальные элементы, то центральная проблема конструкции заключается в том, чтобы показать, каковы предметы и качества в обычном смысле. Первый шаг состоит в том, чтобы неформально объяснить новый исходный термин и показать его отношение к другим терминам, связанным с ним. Рассматриваемый исходный термин симметричен, нерефлексивен и нетранзитивен; его можно истолковать как "находится с" или "находится в". Любая пара, которую он связывает, принадлежит к различным категориям одной области чувств, поэтому он не может связывать, например, два цвета или два места, или цвет и звук. Это скорее отношение, которое связывает цвет и место, в котором находится цвет, место и время, на протяжении которого сохраняется это место, цветовое пятно и время, на протяжении которого сохраняется это цветовое пятно. В реалистической системе конкрет (concreta) рассматривается как вполне конкретная сущность, которая имеет по крайней мере по одному качеству из каждой категории какой-то области чувств. Отношение имеет место между любыми двумя дискретными частями конкрета. Комплекс, далее, определяется следующим образом. Индивид является комплексом, если и только если каждые две его дискретные части связаны друг с другом определенным отношением, а так как элементарное качество не имеет конкретных частей, то любой индивид, который либо дискретен, либо представляет собой сумму индивидов, находящихся вмест", является комплексом. Таким образом, конкрет есть"комплекс, который не связан отношением ни с каким другим индивидом; это индивид, каждые две дискретные части которого находятся вместе, но который не находится вместе ни с каким индивидом. Конкреты являются молекулами системы и не являются собственными частями (то есть частями, меньшими целого) никакого комплекса, а все их части являются комплексами.
При таком истолковании понятий "находиться с..." и конкретов в центре внимания оказывается различие между качествами, предметами и проявлениями. Качества, конечно, не являются ни предметами, ни конкретами, но это и не просто элементарные качества. Это как раз те комплексы, которые не являются элементарными качествами. Обращением отношения "быть качеством чего-то" является отношение "быть проявлением чего-то". Соответственно, явления (appearances) - это как раз те комплексы, которые не являются качествами. Можно тогда сказать, что конкреты - это проявления, но отнюдь не качества, и что комплексы, которые не есть ни элементарные качества, ни конкреты - это и проявления (их собственных частей), и качества (других, объемлющих их комплексов).
Теперь начинают вырисовываться подходящие интерпретации для таких терминов, как "абстракция", "конкретность", "частность" и "всеобщность". Так, с одной стороны, индивид конкретен, если и только если он полностью разложим на конкреты, так что конкрет и сумма конкретов конкретны. С другой стороны, индивид абстрактен, если и только если он не содержит конкретов, так что элементарные качества и все другие собственные части конкретов, а также некоторые совокупности - например сумма нескольких цветов или линий, или места, времени и цвета, - которые не находятся вместе, являются абстрактными.
Аналогично можно сформулировать разницу между частным и всеобщим. Индивид является частным (particular), если и только если он полностью разложим на неповторимые комплексы, индивид является всеобщим, если и только если он не содержит неповторимых комплексов. Таким образом, все элементарные качества и все суммы нескольких элементарных качеств одного и того же рода всеобщи; все конкреты и все суммы конкретов частны; а такие индивиды, как сумма конкрета и чуждого ему качества, не являются ни всеобщими, ни частными.
Зафиксировав таким образом фундаментальные термины своей системы, Гудмен в четвертой части "Структуры явления" занимается поисками предиката, в терминах которого можно описать мировой порядок. С этой целью он рассматривает "предикат сходства", но обнаруживает, что определение сходства как "частичного тождества" неудовлетворительно, а любая другая его интерпретация является неясной и неопределенной. Гудмен выбирает предикат "соответствовать" (match) (позднее он использует его более или менее полный аналог "fit") в том смысле, что одно качество может соответствовать каждому из двух других, хотя эти два других и не соответствуют друг другу; в этом смысле качества тождественны, если и только если они соответствуют одним и тем же элементарным качествам.
Благодаря использованию своего основного конструктивного аппарата и предиката "соответствовать" Гудмен теперь получает возможность интерпретировать чувственные категории в терминах непрерывных последовательностей соответствующих друг другу элементарных качеств, пространственные отношения в терминах областей соответствующих друг другу элементарных качеств, а время как составляющую каждого конкрета. Хотя Гудмен вполне сознает элементарный характер реалистически-номиналистически-феноменалистических конструкций, очерченных в "Структуре явления", он уверен, что на предложенных им элементарных основаниях можно построить все здание науки, несмотря на трудности, отмеченные в его более ранних работах.
Далее, в книге "Факт, фикция и предсказание" Гудмен возвращается к той группе проблем, которая рассматривалась в его статье о контрфактических высказываниях. Гудмен считает разумным подойти к ней с новой точки зрения. В соответствии с этим новые главы его "Факта, фикции и предсказания" начинаются с проблемы диспозициональных высказываний, которая проще и менее лингвистична по своей направленности, чем проблема контрфактических высказываний.
Диспозиции не следует объяснять в терминах возможностей, так как возможности, подобно классам и признакам, принадлежат к числу сомнительных экстравагантностей неноминалистической онтологии. Их следует скорее объяснять в терминах той проекции, которая связывает в единый индивид комплекс, принадлежащий одному месту и времени, и комплекс, принадлежащий другому месту и времени. В терминах такой проекции некоторое место в поле зрения, в котором в настоящий момент отсутствует цвет, присутствующий в другое время и в другом месте, можно считать окрашиваемым (соlorablе) в этот цвет, а палку, которую не сгибают в настоящий момент, можно считать гибкой. Решающая проблема заключается в том, чтобы обосновать такие проекции в терминах законоподобных высказываний, а эта проблема по существу является проблемой индукции.
Классическая проблема индукции - как вообще мы можем знать о будущем на основании свидетельств о прошлом - может считаться (или по более или менее общему согласию считается) снятой в духе Юма: поиски дедуктивного доказательства утверждений о будущем на основании прошлого и настоящего тщетны в принципе; индукция находит необходимое оправдание в фактических обычаях нашего повседневного мышления и научных исследований. Кант, отвечая на вызов Юма, определил то направление исследований, согласно которому в центре находится вопрос не о том, познаваем ли мир, а о том, каким образом возможно, как возникает и организуется наше знание - направление, актуальность которого не только не уменьшается, но продолжает возрастать, о чем свидетельствуют и работы Гудмена. Однако, по мнению Гудмена, мы продолжаем сталкиваться с новой проблемой индукции, а именно: каковы те подтверждающие процессы, на которые опираются эти повседневное мышление и научное исследование?
Прояснение этой проблемы связано с особенностями отображения предикатов, при котором, согласно Гудмену, может проявляться как инерция, так и противоположное ей свойство - "инициатива". При формулировке законоподобных высказываний более укоренившиеся ("инерционные") предикаты следует предпочесть менее укоренившимся, и в случае возникновения противоречий последние должны уступать место первым. Можно предложить специальные правила для определения таких предпочтений; такие правила смогут постепенно приближать нас к формализации обычного процесса подтверждения. Поэтому, возвращаясь к определению правильности обозначения (описания), можно заметить, что во всех случаях речь идет об идентификации, но по различно проявляющимся основаниям. Если мы намерены считать правильным описание, соответствующее обыденным суждениям о правдоподобии (некоторому фиксированному набору суждений), то это означает, что мы идентифицируем описание через установление его тождественности данным нашего предшествующего опыта. Если же мы считаем правильным описание, являющееся правдоподобным в силу того, что оно обладает некоторой достоверностью, то мы также проводим идентификацию через установление отношения с имеющимися у нас данными, но это отношение не тождества, а некоторой согласуемости, совместимости. Но отношение тождества может быть рассмотрено как видовое по отношению к родовому - совместимости в том отношении, что тождественные вещи, вообще говоря, абсолютно совместимы, поэтому все объекты, между которыми установлено тождество, могут считаться совместимыми (но не наоборот). Первый способ идентификации очевидно не является единственным, но он так же очевидно является предпочтительным для многих систем - например, для вынесения обыденных суждений. В определенном смысле он более обоснован - для тождества требуются не просто совместимые вещи, но абсолютно совместимые вещи - но эта разница в уровне обоснованности не носит качественного характера. Мы имеем здесь дело не с новым свойством, но с полнотой проявления того же свойства совместимости. Правильность некоторого языкового конструкта обнаруживается, с такой точки зрения, минимум в двух аспектах - правильность его построения как наличие некоторых соответствий в множестве языковых конструктов этого языка и правильность его оформления в соответствии с языковыми правилами как результат их действия. Проблема, с такой точки зрения, заключается в выяснении того, как лучше может быть понято то или иное явление: в терминах характеристики его результатов или же в терминах характеристики связанных с ним процессов.
Сложность здесь состоит в том, что основной предикат обычно не формулируется в философских системах с точностью, сопоставимой с точностью научных дисциплин, использующих исчисления. Конструктивные системы, напротив, с необходимостью требуют решения вопроса о допустимых основаниях, и, соответственно, очевидным образом предоставляют или положительную демонстрацию результата, или подтверждение его невозможности (фальсификацию).
Эта особенность конструктивных систем ведет к прояснению различия между критерием их точности (правильной построенности описания) и критерием адекватности (правильной оформленности описания). Вопрос адекватности является вопросом полноты системы - обеспечивает ли множество определений интерпретацию всех неформализованных предложений, представляющих интерес, в зависимости от целей системы, и является ли множество теорем системы достаточно всесторонним. Вопрос точности касается скорее статуса реальных определений системы - отношений между definientiae и definienda - и истинностного статуса теорем.
Это разграничение точности (accuracy) и адекватности (adequacy), введенное Гудменом в "Структуре явления", во многом обусловило важную для современной аналитической философии тенденцию ослабления семантического критерия, налагаемого на исследования. Главное перемещение в этом направлении происходит от синонимии или аналитичности к вполне экстенсиональному критерию. При этом сам Гудмен считает коэкстенсивность definienda и их definientiae все еще слишком сильным критерием. Неформализованное использование неопределенно и непоследовательно (противоречиво) многими способами, и отражение этих особенностей в объяснении вовсе не непременно увеличивает объяснительную силу definientiа. Неясные случаи не могут быть прояснены в соответствии с таким требованием, как коэкстенсивность; в то же время случайный отход от неформализованных ясных случаев оправдан стремлением построить хорошую теорию. Кроме того, неудовлетворительность требования коэкстенсивности указывает на качественно отличную и более глубокую проблему: в науке и обыденном языке возможны (и весьма многочисленны) случаи альтернативных истолкований предикатов - истолкований, которые являются полностью неразличимыми в отношении любых критериев, уместных в тех теориях, к которым они принадлежат; однако альтернативы не просто не коэкстенсивны - они очевидным образом не пересекаются.
В "Способах создания миров" Гудмен делает шаг от эпистемологии к онтологии и настаивает на том, что противоречие между онтологическим монизмом и плюрализмом не выдерживает пристального анализа. Если существует лишь один, единственный, мир, то он включает множество различных, различающихся между собой аспектов; если же существует множество миров, то в любом случае существует лишь одно (единое в этом отношении) множество этих миров. Вслед за У.Джеймсом (еще одним философом из тех, которых он здесь называет своими предшественниками) Гудмен фактически воспроизводит ход еще первых атомистических построений: каждый отдельный космос конечен, но количество этих космосов бесконечно, поэтому мир в конце концов бесконечен. Но "мир" Гудмена - категория столь же эпистемологическая, сколько и онтологическая. Один мир может быть рассмотрен как множество миров, равно как и множество миров может быть рассмотрено как один: это зависит от способа рассмотрения. Речь здесь идет не о множестве альтернатив единственному действительному миру, но о множестве действительных миров. Методологический и онтологический плюрализм - естественное заключение эпистемологических взглядов Гудмена. С подобной точки зрения, некоторые истинные утверждения и правильные представления могут вступать друг с другом в противоречие, не теряя при этом своей истинности и правильности, - а следовательно, действительных миров должно быть больше одного. Наш универсум состоит скорее из способов описания мира, чем из самого этого мира или миров.
Можно следующим образом сформулировать те посылки Гудменова конструктивизма, которые представляются наиболее важными для понимания свойственных ему отношений между эпистемологией и онтологией:
* Любой предмет может быть категоризован с одинаковым успехом многими способами, которые отличаются по существу в онтологическом наполнении и являются в этих систематизациях взаимно несовместимыми (плюрализм).
* Из-за множественности версий мира в различных знаковых системах бесполезно искать полное описание действительности (сущностная незавершаемость).
* Онтологические предложения имеют истинностное значение только относительно "истолкования" или "трактовки" объектов, мира, действительности, и т.д.; в целом, отсылка к "миру" имеет смысл только в том случае, если она релятивизуется к системе описания (онтологический релятивизм).
Эпистемологическая релевантность подобной внутренней и внешней непротиворечивости достаточно очевидна; таким образом, традиционные эпистемологические вопросы, связанные с "данностью" и поиском предельных оснований знания, не исчезают в конструктивном построении бесследно, но заменяются другими, более специальными вопросами отношений между царствами абстрактного и конкретного. Такие отношения предстают определяющими для нашей концептуальной схемы, поскольку они характеризуют ее феноменальность как область ее определения.
Итак, если утверждение истинно, а описание или представление правильно, не "само по себе-для-мира", а для конструктивной системы, критериям адекватности которой оно соответствует, то в таком случае следует допустить, что отсылка (референция) к "миру" имеет смысл и может служить для построения адекватной теории значения только в том случае, если она релятивизуется к системе описания. Поскольку в этом отношении онтологическая связь между знаком ("символом") и его референтом является источником семантических правил, постольку оно может быть признана внеязыковым, онтологическим детерминативом значения. Поскольку, далее, пределы взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем (которые очевидно могут быть рассмотрены как конструктивные системы ментальных репрезентаций) устанавливаются их отношением к внеязыковому миру, через каковое отношение (в частности, референцию) осуществляется обозначение языковыми выражениями элементов внеязыкового мира, постольку установление отношения обозначения выступает собственно конструктивным детерминативом значения. Способность знака служить источником факта наличия предмета обозначения является, по-видимому, единственным удовлетворительным внеязыковым детерминативом, соответствующим внутриязыковым детерминативам значений речи, понимаемым как синтаксические отношения в языке в той степени, в которой они представляют правила функционирования языка (значение как результат некоторого процесса).
Редукционистские эпистемологические программы, пытающиеся вывести значение фактуальных предложений в терминах "наблюдаемых", обнаруживаемых логических последовательностей оказываются, с такой точки зрения, беспредметными. Возможность одновременного наличия нескольких конфликтующих версий мира не отменяет и не уменьшает их истинностного значения (для разных концептуальных схем). Аналогичным образом признание относительности истинности языкового выражения не отрицает необходимости выявления четких критериев его правильности, в качестве которых могут выступать критерии адекватности правилам конструктивной системы. Это означает, что признание конвенциональности значения не подразумевает с необходимостью признание его произвольности.

7.2 Концепция онтологической относительности и холистический тезис Куайна
Известный "онтологический критерий" У. Куайна - "Существовать - значит быть значением квантифицируемой переменной" - выступает инверсией семантического критерия, поскольку он связывает онтологию со способом ее описания и освобождает подобную связь от свойственного рационалистической традиции каузального детерминизма. С такой точки зрения, сама онтология может рассматриваться в рамках аналитического подхода как функция эпистемологии и/или семантики - например, в аргументах, объясняющих, каким образом мы можем делать значимые высказывания при помощи терминов, обозначающих несуществующие вещи. Принцип онтологической относительности интересен как раз тем, что обещает однородный метод установления онтологических заключений, нейтральный к (реальному) онтологическому статусу референтов.
Представления об онтологической относительности, как и само понятие лингвистической онтологии было разработано Карнапом в связи с теорией языковых каркасов. Наиболее полное изложение этой темы можно найти в его статье "Эмпиризм, семантика и онтология", опубликованной в 1950 году. Непосредственным поводом для разработки теории языковых каркасов послужил вопрос о том, на каких основаниях исследователи принимают в рамках своих рассуждений различные абстрактные сущности - числа, свойства, классы, пропозиции и т.д. Задача этой теории состояла в том, чтобы показать правомерность высказываний о подобного рода абстрактных сущностях, без которых, с одной стороны, не может обойтись современная наука, но которые в то же самое время в противоречии с принципом эмпирической редукции, выдвинутым логическими позитивистами, не могут быть сведены к простейшим, или протокольным предложениям, выражающим данные непосредственного наблюдения.
Для решения поставленной проблемы Карнап обращается к понятию языкового каркаса, т. е. некоторой языковой системы, подчиненной определенным правилам, в рамках которой можно говорить о сущностях определенного рода. Задать языковый каркас, по Карнапу, значит задать способы выражения, подчиняющиеся определенным правилам5. Таких языковых каркасов может быть построено бесконечное множество. Он утверждает, что вопрос о существовании абстрактных объектов не может быть осмысленно поставлен вне рамок определенных языковых каркасов.
В основе лингвистического понятия онтологии Карнапа лежит фундаментальное различие между двумя видами вопросов, касающихся существования или реальности сущностей. От внутренних вопросов, дающих ответы на эмпирические вопросы существования в рамках определенных языковых каркасов, Карнап предлагает отличать вопросы внешние, касающиеся существования самих языковых каркасов с заданными в их рамках системами объектов. Первые представляют эмпирические вопросы существования, вторые - онтологические.
Языковые каркасы Карнапа указывают на более строгую, чем в традиционной метафизике (основанной на перечислении свойств существующего) трактовку идеи существования, делающую ее производной от предположительно более ясной идеи истины. Существовать, с такой точки зрения, значит быть значением квантифицированной (связанной квантором общности или квантором существования) переменной. Формулы, начинающиеся с кванторов, т.е. формулы типа "для всякого х..." или "существует такой х, что...", в отличие от формул типа "а обладает свойством А", могут быть либо эмпирически проверены, либо теоретически доказаны, либо и то и другое.
В основе лингвистического понятия онтологии Карнапа лежит фундаментальное различие между двумя видами вопросов, касающихся существования или реальности сущностей. От внутренних вопросов, дающих ответы на эмпирические вопросы существования в рамках определенных языковых каркасов, Карнап предлагает отличать вопросы внешние, касающиеся существования самих языковых каркасов с заданными в их рамках системами объектов. Первые представляют эмпирические вопросы существования, вторые - онтологические. Внутренний вопрос - это вопрос, задаваемый в терминах языкового каркаса и предполагающий ответ, построенный в соответствии с его правилами. Внешние вопросы существования ставятся вне языкового каркаса. Это вопросы о самом языковом каркасе, об его уместности в данной ситуации или в связи с данной проблемой. Ответ на внешний вопрос существования определяет тот язык, на котором будет ставиться внутренний вопрос и в рамках которого будет обсуждаться и формулироваться ответ на этот вопрос. В отличие от внутренних вопросов, которым предпосланы правила оценки на истинность и ложность, заложенные в языковом каркасе, внешние вопросы решаются исходя из прагматических соображений и определяются гласным или негласным соглашением группы исследователей. Вопросы о родах существующего, предполагаемых в языковых каркасах, относятся к внутренним вопросам существования, и ответы на них достигаются выяснением внутренних концептуальных ресурсов того или иного языкового каркаса. Принять новый языковый каркас значит принять новый способ выражения, а это значит допустить некую новую область предметов, составляющую содержание этого нового способа выражения.
Задание некоторого языкового каркаса означает задание некоторой совокупности аналитических предложений. Предложение, аналитическое в одном языковом каркасе, может и не быть таковым в ином каркасе. Внутренние вопросы существования могут получать как аналитические, так и синтетические ответы; при этом синтетические ответы предполагают в качестве условий аналитические ответы. Внешние же вопросы существования не получат ни аналитических, ни синтетических ответов. Ответы на них даются в результате конвенций, принимаемых группами исследователей по каким-либо практическим соображениям.
Куайн согласен с Карнапом в том, что "существовать значит быть значением квантифицированной переменной" (формулировка Куайна), но не выстраивает каких-либо иерархий языков и онтологических утверждений - напротив, он акцентирует внимание на альтернативных теоретических конструкциях, каждая из которых допускает то, что запрещено в другой. Куайн выступает против статуса онтологических вопросов как статуса первых вопросов существования, непосредственно обусловленных внешними вопросами; по его мнению, каждый вопрос теории соединяет в себе то, что Карнап разводит как внутренние и внешние вопросы, а именно, затрагивает как предмет обозначения, так и оценку целесообразности того языка, на котором эти изыскания разворачиваются - делая значимые утверждения на некотором языке, говорящий вторгается в сферу онтологического, т.е. предполагает некие рода сущего.
Куайн критикует Карнапа, указывая на две обусловливающие одна другую предпосылки карнаповской точки зрения - дихотомию аналитического и синтетического и редукционизм, утверждающий непосредственную или опосредованную сводимость теоретических предложений и терминов к некой общей эмпирии. Аргументация здесь такова:
1. Дихотомия аналитического и синтетического предполагает редукционизм, потому что для того, чтобы показать аналитичность предложений вида "все холостяки неженаты", надо прояснить синонимию субъекта и предиката этого утверждения, сведя их к некоей совокупности данных, показывающей, что области значений терминов "холостяк" и "неженатый мужчина" либо совпадают, либо входят одна в другую. Истинность наших утверждений зависит как от языка, так и от внеязыковых фактов, а последние для эмпириста сведутся к подтверждающим данным опыта. В том крайнем случае, когда для определения истинности будет важен только лишь языковой компонент, истинное утверждение будет аналитичным. При этом значения эмпирических терминов не должны меняться в пределах данного языкового каркаса, т.к. иначе будет невозможно доказать аналитичность.
2. Сводимость теоретического знания к эмпирии предполагает дихотомию аналитического и синтетического, так как сведение теоретического предложения к протокольному требует определенных дополнительных посылок, скажем, проверка предложения "Снег бел" требует посылки "Снег существует". Непосредственная сводимость означает "одношаговый" вывод из данного предложения (рассмотренного как теоретическое) "протокола наблюдения", опосредованная - многоступенчатый вывод, при котором доказываются некие промежуточные предложения. При этом данный вывод будет сведением (проверкой) именно рассматриваемого предложения только в том случае, если эти дополнительные посылки будут аналитическими и, следовательно, непроблематичными, не подлежащими проверке.
Но мы не можем фиксировать аналитических предложений, не допуская (пусть относительно данного языкового каркаса) существующих помимо нашего сознания универсальных значений. Так, принимая в качестве аналитического предложение "все холостяки не женаты", мы должны принять, что объективно существует свойство "не являться женатым", под которое подпадает свойство "быть холостым"; такой постулат представляется избыточным. Язык, согласно Куайну, структурирован лишь постольку, поскольку включает конвенции, оправдываемые практикой, а также проверяемые фактами предложения.
Поэтому Куайн выдвигает тезис онтологической относительности, направленный против некритического принятия онтологии теории в качестве чего-то, существующего абсолютно независимо от языка теории. Онтологическими называют утверждения о существовании объектов; онтологией называется совокупность объектов, существование которых предполагается теорией. Согласно Куайну, онтология дважды относительна. Во-первых, она относительна той теории, интерпретацией которой она является (интерпретировать теорию значит приписать значения ее связанным переменным). Во-вторых, она относительна некоторой предпосылочной теории, в роли которой обычно выступает некоторая исходная система представлений (в предельном случае, в духе Дэвидсона - естественный язык). Онтологические утверждения некоторой новой теории делаются с помощью предпосылочной теории. Первая теория интерпретируется на второй, т.е. термины второй теории используются в качестве значений связанных переменных первой. С такой точки зрения (по выражению Куайна, "с точки зрения эпистемологии"), физические объекты и гомеровские боги не имеют родовых отличий и различаются только в степени интерпретированности, подкрепленности актуальной концептуальной схемой.
По-видимому, интенция Куайна состоит именно в том, что принятие онтологической относительности решает проблему "бороды Платона" среди прочих. Но так как его самый общий критерий для онтологической относительности утверждает, что онтологические обязательства языка определяются минимальным составом его связанных переменных, а в естественных языках мы практически не имеем дела с предложениями с переменными, то этот критерий может работать лишь постольку, поскольку (помимо прочих) решена проблема установления однозначной корреляции между референциально значимыми фрагментами естественных языков и языком логики (в частности, теории квантификации), которая бы оправдывала парафразы предложений естественного языка в требуемые логические формы - например, переводящие предполагаемые имена в позиции предикатов.
Разумеется, было бы наивно требовать полной формализации естественного языка и считать отсутствие такой возможности провалом критерия онтологической относительности. Однако в любом случае речь идет о минимальном наборе переменных; вопрос в том, может ли он быть обнаружен без трансформации семантических категорий. Если принимать, по-расселиански, что при предикатах-константах имена выполняют роль переменных, то референции собственных имен и других единичных терминов следует понимать как переменные при предикатах. Но, если, как Куайн, отказывать в существовании в естественных языках особому классу собственных имен (разве что по идиоматическим функциям остающихся таковыми), то тогда роль таких переменных вообще переходит к самим объектам из объема квантификации.
Формально критерий онтологической относительности ("существовать значит быть значением квантифицированной переменной") выглядит так. В стандартной семантике условия истинности кванторного выражения формулируются следующим образом: (?х) F(x) истинно тогда и только тогда, когда существует объект, выполняющий F(х). Поскольку эта формулировка представляет собой эквивалентность, мы можем рассматривать ее не только в качестве определения условий истинности квантификации, исходя из существования объекта, но и наоборот - как вывод о существовании объекта, исходя из истинности кванторного выражения. Подобное обращение является основой использования формализованных языков для выявления объектов, допускаемых теорией. Далее, критерий онтологической относительности может быть переформулирован как критерий онтологических допущений, выявляющий объекты, существование которых следует из предположения об истинности формализованной теории. Последний также является не чем иным, как обращением положения стандартной семантики, гласящего, что существующие объекты могут быть обозначены, а заключающие о них пропозиции могут иметь истинностное значение.
Отсюда принято выводить неправомерность универсального онтологического прочтения экзистенциального квантора и критерия Куайна как выражающих именно реальное существование, поскольку в стандартной семантике в качестве объектов могут рассматриваться и мысленные объекты.
Форма аргумента Куайна такова:

T истинно.
T имеет обязательство к (is committed to) F.
Следовательно, существует F.

T здесь - теория, т.е. множество предложений, которые должны быть дедуктивно замкнутыми.
Первая посылка устанавливается любым способом, релевантным для специфической рассматриваемой теории. Вторая интерпретируется в свете Куайнова критерия, переформулированного как критерий онтологического обязательства, а именно: T имеет онтологическое обязательство к F только и если только F квантифицируется среди объектов в диапазоне кванторов предложений Т таким образом, чтобы все предложения Т были истинными.
Критики Куайнова критерия онтологического обязательства показали, что, поскольку в качестве объектов могут рассматриваться и мысленные объекты, онтологическое обязательство не является отношением между теорией и объектом или множеством объектов. Для приписываний онтологического обязательства "T имеет обязательство к F", где F заменено сингулярным предикатом, критерием является то, что T имплицирует предложения формы "(?х) Fх". Аргумент принимает следующую форму:

T истинно.
T имплицирует предложения формы (?х) Fх.
Следовательно, существует F.

Однако здесь возникают новые возражения. В частности, во второй посылке обнаруживается допущение, что кванторы в предложениях T должны интерпретироваться объектно. Поэтому для валидности аргумента мы нуждаемся в дополнительной посылке, согласно которой логическая форма предложений должна быть дана в терминах объектной квантификации6. Но по крайней мере не очевидно, что такая посылка истинна.
Возражение этой посылке основано на истинности предложений вида

(1) Пегас - крылатый конь.

Это истинное предложение имплицирует

(2) (?х) (x - крылатый конь)

Можно защитить наши полагания о несуществовании крылатых коней, используя для (2) подстановочную интерпретацию. Аналогичным образом, можно полагать, что

(3) (?х) N(x = 9)

(где N - знак необходимости), потому что

(4) N(9 = 9)

несмотря на то, что

(5) 9 = число планет & ˜N(число планет = 9)

Но объектная интерпретация (3) (и прочтение термина "число планет" как единичного) делает конъюнкцию (4) и (5) противоречивой. Подстановочная интерпретация позволяет каждому предложению (3) - (5) быть истинным7.
Различие между объектным и подстановочным типами семантической интерпретации состоит в следующем. Референциальные системы описания имеют четко очерченную онтологию: превращение формальных схем в утверждения о внешнем мире происходит при подстановке в схемы вместо переменных имен существующих объектов. В соответствии с этим подходом интерпретация семантического аппарата должна быть релятивизована к некоторой (в общем случае произвольной) области объектов. Переменные пробегают по этой области, а индивидные константы (имена) обозначают ее фиксированные объекты. Формулы вида (?х) F(x) истинны тогда и только тогда, когда в универсуме рассмотрения существует по крайней мере один объект, выполняющий F. Поэтому вопрос о статусе имен в теории становится особенно важным, когда речь идет о том, какие объекты существуют с точки зрения данной теории.
Подстановочная интерпретация предполагает другой взгляд на функцию формальной системы в построении значимых высказываний: эта теория вообще ничего не говорит о существовании объектов. Значениями переменных являются не объекты, а термины. Предложение вида (?х) F(x) истинно ттт, когда найдется хотя бы один термин, подстановка которого на место переменной в открытое предложение F(x) дает истинное предложение. Подстановочный квантор (?х) не имеет экзистенциального прочтения, а определение условий истинности кванторных выражений осуществляется без непосредственного привлечения теории референции и не вызывает характерных затруднений с модальными, косвенными и другими референциально непрозрачными контекстами. В этом типе метатеории ничего не говорится об онтологии формализуемой теории. Каждый объект представляется термином; иначе говоря, предполагается, что с точки зрения метатеории (формализованной теории) нет никакой разницы между объектом и термином. Это означает, что подстановочный тип теории применим там, где каждый объект имеет имя, и является такой ревизией референциального типа теории, при которой элиминируются все вопросы указания на объект. Так, в подстановочной теории универсальная квантификация истинна, когда она истинна при подстановке всех терминов, а не для всех значений переменной, как в референциальной теории. Соответственно, все объекты теории референциального типа могут быть представлены знаками теории подстановочного типа.
Контраргумент здесь состоит в следующем: позиция, с которой наше предложение (1) истинно, плохо согласуется с нашим полаганием, что предложение

(6) Нынешний король Франции лыс.

не истинно. Полагаем ли мы (6) ложными или испытывающим недостаток истинностного значения в целом, мы в любом случае не можем признать его истинным по той причине, что единичный термин, который является его грамматическим подлежащим, не имеет референта, как и в предложении (1). Очевидно, что утверждения вида

(7) У Мэри был крылатый конь.

отвергаются на том основании, что никаких крылатых коней не бывает, поэтому Мэри вряд ли могла бы иметь такое животное, при всем ее на том - пусть понятном - желании. Это предполагает объектное прочтение квантора "не бывает". Наконец, если (1) должно быть истинным, то его условия истинности должны сильно отличаться от условий истинности таких поверхностно подобных предложений, как (7). Это различие должно объяснить, как получается, что, хотя предложение (2) может кем-то полагаться истинным, есть и другой смысл, в котором оно наверняка является ложным, так как в (некоторой) действительности никаких крылатых коней не бывает. Если проведено это различие в условиях истинности, то (1) и (2) должны рассматриваться как неоднозначные и должны быть заменены парами предложений, логические формы которых более ясно указывают их содержание. С точки зрения сторонников объектной квантификации, (1) и (2) должны получить объектную интерпретацию и, следовательно, считаться ложными. Смысл, в котором они могут полагаться истинными, получит парафраз в терминах полаганий некоторых (определенных) людей, или импликаций в некотором корпусе литературных текстов, или истины в некоторых возможных мирах.
Таким образом, обращение к нашим полаганиям относительно (1) и (2) само по себе не требует обращения к подстановочной квантификации. И поскольку возможны референциальные интерпретации (3) - (5), делающие каждое из этих предложений истинным8, то не обязательно интерпретировать (3) подстановочно. Однако отсюда еще не следует, что логическая форма предложений непременно должна быть дана в терминах объектной квантификации.
Если мы назначаем логическую форму первого порядка всем предложениям в множестве S и принимаем первопорядковое исчисление как адекватное для выражения логической импликации, то мы можем точно сказать, какие именно члены S связаны отношениями импликации. Такое обязательство может быть поддержано или оспорено обращением к нашим полаганиям о логических импликациях S. Таким образом, аргумент
Рост Бориса - 1 метр 70 см, и рост Владимира - 1 метр 70 см.
Поэтому Борис и Владимир одного роста.
и другие подобные, состоящие из предложений такого вида, имеют форму
H (B, 1-70) & H (V, 1-70)
(?x) [H (B, x) & H (V, x)]
Если мы используем объектную квантификацию в назначении логической формы, то истинность составляющих импликацию предложений зависит от существования чисел - иными словами, если мы решаем назначить предложению "Борис и Владимир одного роста" форму (?x) [H (B, x) & H (V, x)], и при этом полагаем, что это предложение истинно, то мы принимаем онтологическое обязательство к числам, практически по-пифагорейски полагая их существующими наравне с обоими этими людьми. Но если мы рассматриваем основания, на которых мы можем обосновывать принятие решений и наличие полаганий, то мы видим, что подобное обязательство не может послужить нам таким основанием. Основанием для назначения логической формы выступают скорее наши полагания о логической импликации - основанные, в свою очередь, на данных наблюдения, определенных умозаключениях или прецедентах, или на чем бы то ни было, что является релевантным в нашей концептуальной схеме. Но было бы весьма дискуссионным признать за логикой настолько прямое и незатейливое каузальное воздействие на онтологию. Следует скорее признать, что те основания, на которых мы проводим назначение логической формы и на которых мы верим предложениям, получающим эту логическую форму, недостаточны для решения онтологических вопросов. Таким образом, мы должны отклонить требование, согласно которому логическая форма предложений должна быть дана в терминах объектной квантификации.
Этот аргумент был предложен в поддержку подстановочной семантики9, но равно относится ко всем случаям назначения логической формы. Даже в тех случаях, когда подстановочная интерпретация оказывается неподходящей, отсюда еще не следует, что мы должны употребить объектную интерпретацию. Скорее, мы должны решить, действительно ли мы приветствовали бы онтологические обязательства, которые повлечет за собой объектная интерпретация, и на этом основании (по крайней мере, частично) мы можем решить, следует ли употребить референциальную семантику для такой теории.
Здесь возникает онтологический аргумент против подстановочной квантификации, основанный на описании значения предикатов в терминах семантической концепции истины Тарского. Определение истины для языка при использовании подстановочной квантификации сможет имплицировать инстансы схемы Тарского (' ... истинны только и если только --- ') только тогда, когда оно будет встроено в теорию, в которой обозначение является определимым - что, таким образом, делает возможной для этого языка референциальную семантику10. Кроме того, метаязык будет должен иметь такие аксиомы, что все в диапазоне кванторов имело бы имя, и что каждое имя называло бы нечто в диапазоне кванторов. Если бы это было истинно, то у обращения к подстановочной квантификации не было бы никакое онтологического значение. Поскольку в конечном счете нам понадобится определение истины для нашего объектного языка, то это восстановит в метаязыке все онтологические обязательства, которых мы хотели избежать.
В этом аргументе может быть оспорено представление о роли T-эквивалентностей (biconditionals) в утверждении определения истинности. Если цель состоит в том, чтобы гарантировать онтологическую адекватность определения истинности, то не необходимо, чтобы инстансы (T) были логическими следствиями определения: достаточно, чтобы они оставались истинными при замене 'истинно' на definiens, потому что любой предиката, заменяющий 'истинно' во всех случаях (T) без изменения их истинностного значения, будет иметь объемом все истинные предложения объектного языка, и только их. Поскольку в этом состояла цель, установленная Тарским для T-эквивалентностей, постольку они должны быть логическими следствиями определения: для того, чтобы мы могли знать, что определение истинности является онтологически адекватным, мы будем должны знать, что замена 'истинно' на definiens оставляет истинные T-эквивалентности. При этом последние должны будут следовать из определения наряду со всеми другими предложениями, выражающими наше знание относительно терминов, в которых дается definiens. Возможно и другое понимание роли T-эквивалентностей, согласно которому определение истинности должно объяснять каждый инстанс (T). Однако нельзя ожидать объяснения (чем бы его ни считать) T-эквивалентностей от одного лишь определения - скорее для этого потребуется теория истины для определения и других значимых элементов словаря definiens. Следовательно, мы требовали бы выводимости из полной теории, а не из одного только определения. Таким образом, онтологический аргумент против подстановочной квантификации сводится к следующему: чтобы знать, что она материально корректна, мы нуждаемся в метаязыке, который сам делает онтологические обязательства, которых мы пробовали избежать путем обращения к подстановочной семантике.
Поэтому контраргумент в пользу подстановочной квантификации здесь может состоять в следующем. Проверка правильности определения истинности потребует доказательства T-эквивалентностей определения. Но наши стандарты доказательства могут различаться в зависимости от порядковости предикатов. Для объектной интерпретации это выводимость первого порядка, но когда кванторы получают подстановочную интерпретацию, то исчисление первого порядка оказывается семантически неполным. Нас интересует, зависит ли правильность подстановочного определения истинности от удовлетворительности T-эквивалентностей. Если мы принимаем, что при подстановочной интерпретации кванторов определение истинности имплицирует T-эквивалентности, то можно рекурсивно получать T-эквивалентности для квантифицированных предложений без обращения к исчислениям первого порядка. В этом случае T-эквивалентности установлены при помощи предиката 'быть истинным', и таким образом мы можем без обращения к референциальной семантике знать, что подстановочная характеристика истинности правильна.
Возможно расширение онтологического аргумента против подстановочной квантификации, связанное с тем, что даже при подстановочной интерпретации экзистенциальный квантор имеет подлинное требование выразить понятие существования. Согласно Куайну, так как подстановочная квантификация валидна вне зависимости от того, каков класс замены, то наделение ее референциальным смыслом вынудило бы нас признать, что предложения типа '(?)) ((2+2=4))' затрагивают нашу онтологию. И это вынудило бы нас расценивать ')' как нечто имеющее референцию, что абсурдно. Кроме того, Куайн утверждает, что ограничение класса подстановок единичными терминами влечет за собой обращение к объектной квантификации, так как единичный термин - это именно термин, который может занимать место связанной переменной, интерпретируемой объектно. Здесь возможно следующее возражение: объектная квантификация может начинаться с "основного класса" единичных терминов, который затем пополняется новыми единичными терминами, заменяющими уже только подстановочные переменные. С такой точки зрения сам тот факт, что подстановочная интерпретация дает условия истинности для квантифицированных предложений, означает, что можно говорить об их объектах как о существующих11. Однако здесь естественно контрвозражение: далеко не всякое заключение об истинности будет онтологическим утверждением. Иными словами, можно ли утверждать, что подстановочная квантификация способна выразить понятие существования? Например, действительно ли Куайн считает, что это не так?
Квантор не является объектным или подстановочным сам по себе: таким или другим делает его интерпретация, и это очевидно не исключает возможность дальнейшей дополнительной интерпретации. Куайн утверждает, скорее, что при подстановочной интерпретации квантора не принимаются никакие онтологические обязательства per se. Таким образом, просто определить класс подстановок и дать подстановочное определение истинности не означает непременно принимать те или иные онтологические обязательства; но при этом и не устраняется возможность принятия таких обязательств. Тогда, строго говоря, никакой аргумент не угрожает возможности использования подстановочной квантификации онтологически нейтральным способом.
По мнению Куайна, употребление подстановочной квантификации не позволяет избежать онтологических обязательств, а скорее не в состоянии раскрыть их. Если мы применяем референциальную интерпретацию '(?x) Fx', то у нас возникают проблемы с онтологическим обязательством к F. Однако, если мы можем дать нереференциальный семантический анализ нашего языка, почему бы не предположить, что мы не используем референцию? В конце концов, сам Куайн убеждает нас не приписывать выражению референцию, пока лингвистическое поведение ребенка или аборигена не вынуждает нас переводить его референциально. Кроме того, предположение Куайна, что подстановочная интерпретация направлена только на абстрактные объекты, может быть подвергнуто сомнению, если мы расширяем нашу онтологическую перспективу. Например, может утверждаться, что подстановочная квантификация вполне способна заменить референцию для любого вида сущностей, условия идентичности которых неясны, типа событий. Но означает ли применение подстановочной интерпретации само по себе отказ от признания возможности или релевантности референции?
Анти-подстановочный пафос Куайна таков. В мире Куайна существуют физические объекты и классы. Поскольку причиной применения подстановочной интерпретации, согласно Куайну, является стремление избежать введения абстрактных объектов, кванторы теории множеств получают подстановочную интерпретацию. Если мы позволяем свободные объектные переменные в определении класса и если имеются объекты, не выделяемые единственным образом, то мы получаем аномальные результаты12.
Пусть 'Y' - определение класса, которое является истинным для некоторых объектов, но ни для одного, который может быть выделен уникально. Класс Y состоит из членов u, каждый из которых удовлетворяет условию
{y: u = y} есть единичный подкласс Y & u = u.
Следовательно, каждый u удовлетворяет
(? Z) (u есть единичный подкласс Y & u = u).
Но
(? Z) (Z есть единичный подкласс Y)
ложно, так как требует, чтобы замкнутое определение класса выделяло некоторого члена единственным образом, что нарушает описание Y.
Однако допущение свободных объектных переменных в определении класса объяснимо только, если использование подстановочной квантификации направлено на объяснение лингвистически зависимых родов существования. Если объемы предикатов существуют, то было бы несколько произвольно не допускать существование {x: Fxy} для каждого y, вне зависимости от того, действительно ли мы можем уникально определить y. Но если наша цель состоит в том, чтобы избежать референции к классам в целом, чтобы избежать вопроса об их существовании, то нет никакой причины для разрешения открытых определений класса как подстановок для 'Z' в '(?Z) FZ', а аномалия Куайна показывает, почему такое разрешение неправомерно.
Можно также предположить присвоение каждому объекту имени через систему пространственно-временных координат. Куайн возражает на это, что использование такой системы координат требует квантификации на числах (или заменяющих их множествах). Если мы считаем, что ряд натуральных чисел бесконечен и интерпретируем квантификацию объектно, то в нашу теорию не укладывается бесконечность абстрактных объектов. А если мы интерпретируем квантификацию подстановочно, то когда мы даем условия истинности в метаязыке, мы должны будем принять существование бесконечного ряда абстрактных числовых выражений.
Последнее возражение связано с интенцией Куайна к созданию арифметики с неуказанными конечными границами13 и его предположением, что метаязык, на котором даются условия истинности, должен интерпретироваться объектно. Однако последнее - не факт: не исключено, что мы можем интерпретировать метаязык подстановочно14. Квантор метаязыка может получать подстановочную интерпретацию, чтобы показать что данный смысл квантификации на естественном языке является подстановочным.
Итак, для аналитического подхода может признаваться эпистемологически важным, чтобы онтологии строились в зависимости от семантических особенностей, а не наоборот. Критерий Куайна имеет именно такую интенцию - поставить онтологию в зависимость от семантики, но, как мы видели, допущения, связанные с подстановочной квантификацией, ставят под сомнение однозначность такой зависимости. Поэтому семантические характеристики должны быть нециркулярными и онтологически независимыми. Вообще говоря, требование метафизической независимости признается традиционно важным для построения релевантной семантики. Ход Дэвидсона, легший в основу последней, повторяет форму хода Куайна с критерием существования и онтологической относительностью - инверсию семантического критерия "нечто имеет значение". Обращая отношение, получаем: "имеющее значение есть нечто", т.е. "быть значением (квантифицированной переменной) значит существовать". Аналогичным образом критерий Тарского "значение дает истину" обращается в "истина дает значение".
Сам принцип онтологической относительности инвертирует тезис семантической относительности, представленный принципом лингвистической относительности Сепира - Уорфа15, или, более широко, эпистемологическими идеями о концептуальной относительности - например, Гудмена и Патнэма. Так, Гудмен считает, что "версия принимается за истинную тогда, когда она не ущемляет никаких устойчивых полаганий и ни одного из своих собственных предписаний"16; но не предлагает это как определение предиката 'быть истинным'. Гудмен сообщает нам, что сама истина является только одним аспектом более общего cвойства, которое он называет правильностью, так же, как утверждение суждений и референциальное использование языка представляет только один вид символического функционирования (наряду с выражением и экземплификацией). Истина и правильность могут иногда находиться в противоречии, даже в науке - например, в тех случаях, когда нам нужен ясный, но лишь приблизительно истинный общий закон скорее, чем строго истинное утверждение, которое перегружено не-необходимой информацией. Истина применима только к версиям, которые состоят из утверждений; согласно Гудмену, она зависит от правдоподобия (credibility) и когерентности, т.е. фактически это верификационистская семантика. Гудмен говорит, что мы понимаем наши языки в терминах схватывания состояний обоснованной утверждаемости и "правильности", а не схватывания "условий истинности" в традиционном реалистическом (корреспондентском, который Тарский называет "аристотелевым") смысле. Истина, с разделяемой Гудменом точки зрения - идеализация обоснованной утверждаемости.
Последнее понятие (warranted assertibility) Патнэм предлагает как раскрытие Гудменова понятия правдоподобия. Патнэм применяет к обсуждению истины Гудменом свою концепцию индексикалов17. Он рассматривает позицию человека, считающего, что надо держаться версий, предписаний, устойчивых полаганий, и так и поступающего, полагая, что нет никаких доводов в пользу его выбора за исключением того, что это - его экзистенциальный выбор. Позиция такого человека могла бы быть логически проанализирована следующим образом: она такова, будто он решил, что 'истинный' и 'правильный' - индексальные слова. 'Истинный' (или скорее, 'обоснованно утверждаемый') означает "истинный для меня" - то есть находящийся в соответствии с моими предписаниями и устойчивыми полаганиями, а 'правильный' означает "правильный для меня" - то есть находящийся в соответствии с моими стандартами и представлениями о правильности. Тогда все, что Гудмен сообщает о том, как мы строим версии миров из других версий, о том, что мы не начинаем ex nihilo, о предписаниях и устойчивых полаганиях, можно сказать и о предикате 'истинный для меня'.
Таким образом, на более общем эпистемологическом уровне теория истины может иметь форму ограничений, накладываемых на принцип концептуальной относительности, причем коррелирующих с теми ограничениями, которых, как представляется, требует применение принципа онтологической относительности (в первую очередь подстановочная квантификация). Поскольку Дэвидсонова семантика наследует от Тарского требование онтологической нейтральности, причем это требование для нее также конститутивно, можно предположить, что характерная (как минимум, одна из характерных) для аналитическй философии теория значения как условий истинности должна иметь форму ограничений, накладываемых на семантическую относительность (или, более специфично, истинностный релятивизм), сопоставимых с ограничениями, накладываемыми на онтологическую относительность.

7.3 Холистичность теории интерпретации Д.Дэвидсона
Семантика Дэвидсона развивалась в полемике с представлениями Куайна о переводе, где понятие 'перевод' понимается как включающее интерпретацию того, что говорится на нашем родном или другом известном мне языке, а не только на незнакомых нам иностранных языках. Как и Дэвидсон (и по аналогичным верификационистским основаниям), Куайн отклоняет идею о наличии самостоятельных фактов относительно того, что люди подразумевают. Подобно Дэвидсону, он считает, что для того, чтобы интерпретировать то, что говорят другие люди, назначая значения словам и предложениям, надо построить теорию, состоящую из множества гипотез, который соответствовали бы физическим фактам, но не какой-то дополнительной и независимой истине не-физического рода. Заключение, к которому приходит Куайн, таково: теория, выдвигаемая, чтобы интерпретировать речевое поведение другого говорящего, будет всегда радикально недоопределена очевидностью (если только она не ограничится произнесениями очень простого рода). Она останется недоопределена, даже если мы будем знать все факты о физическом мире, включая факты о пространственных и временных расположениях объектов и их склонностях вести себя специфическими способами в специфических обстоятельствах, поскольку нам всегда будут доступны альтернативные теории, который одинаково хорошо удовлетворяют этим физическим фактам.
Выбор между этими альтернативными теориями не может быть определен никакими физическими фактами, т.к. никакие факты не могут сделать одну теорию правильной, а другие неправильными. Это относится не только к переводу текстов, порождаемых на иностранных языках, но и к интерпретации текстов, порождаемых другими говорящими на родном языке интерпретатора (или просто на одном и том же языке). Последнее сводится к следующему: естественно интерпретировать использование слов и предложений другими людьми, отображая их выражения на мои собственные выражения, которые звучат или выглядят так же в сходных обстоятельствах; другими словами, естественно предположить, что другие люди используют эти выражения с тем же значением, что и я сам. Но эта гипотеза, хотя и удобна, является не единственной совместимой с физическими фактами, и, следовательно, не имеет никакого специального требования правильности. Таким образом, согласно Куайну, гипотезы перевода не просто недоопределены доступной нам очевидностью - они фактически неопределены, т.к. нет никакой истины, относительно которой они были бы правильны.
Куайн делает такое заключение, потому что считает, что единственное, что может определять правильность интерпретации - это физическая очевидность, которая может включать информацию о возбуждениях сенсорных рецепторов и о поведенческих и диспозициональных характеристиках, но никогда не может включать информацию о том, что кто-то подразумевает под своими словами, так как то, что они означают, может быть проявлено только физически18. Гипотезы, которые мы расцениваем как приемлемые - это те гипотезы, в которых соблюдается то, что Куайн называет "принципом милосердия" (или "принципом доверия" - principle of charity): везде, где возможно, мы должны интерпретировать то, что кто-то говорит, таким способом, чтобы получилось истинное - или, по крайней мере, разумное в сложившейся ситуации - высказывание. Однако для Куайна это только вопрос удобства, и интерпретации, которые нарушают этот принцип, не являются ложными по одной только этой причине.
Совершенно иной смысл придает принципу доверия Дэвидсон: он делает его конститутивным - так, чтобы именно этот принцип использовался для того, чтобы определять правильность интерпретации. Таким образом, для Дэвидсона физические факты - не единственные детерминанты правильной интерпретации, и он может отклонять как ложные те гипотезы, которые Куайн лишь маркирует как неудобные и неестественные. Причина этого различия в том, что Дэвидсон видит цель построения психологической и семантической теории языкового поведения в объяснении того,что делает это поведение рациональным, а теории, которые приписывают людям абсурдные полагания, терпят неудачу в этой задаче. Построение перевода того, что кто-то говорит - только часть полной теории, которая стремится интерпретировать языковое поведение субъекта в целом (насколько оно поддается рациональной интерпретации), приписывая ему полагания, желания, вообще интенциональные ментальные состояния. Конечно, в некоторых обстоятельствах будет уместно приписать именно нерациональные полагания, но такое приписывание может быть законно только на таком когнитивном фоне, который делает эти полагания и желания в некоторой мере понятными в свете тех обстоятельств, в которых они возникают и поддерживаются, или в контексте полной теории, которая делает поведение человека рациональным б?льшую часть времени, но оставляет место для случайного провала. Именно поэтому, например, мы воспринимаем оговорки как оговорки, в сравнении с реконструируемым (с учетом условий) правильным высказыванием, а не как нечто самостоятельное19 - нам понятно, что человек "хотел сказать" - и здесь действует тот же механизм, что и в той ситуации, когда некто Курт говорит "Es regnet", и мы, при соответствующих условиях, понимаем, что он сказал, что идет дождь20. Следовательно, нужно интерпретировать убеждения другого человека как (по крайней мере, главным образом) рациональные, и соответственно понимать те предложения, которые их выражают. Это не отменяет неопределенности перевода, поскольку в некоторых обстоятельствах альтернативные интерпретации одинаково хорошо выполняют сложную задачу удовлетворения и физическим фактам, и требованию милосердия.
Чтобы интерпретировать убеждения и желания другого человека как в целом рациональные, надо ассимилировать эти убеждения, насколько возможно, к нашим собственным, поскольку мы очевидно считаем рациональным полагать то, что истинно, и относимся к нашим собственным убеждениям как к истинным. Это требование не универсально в том отношении, что любой человек может иногда иметь ложные полагания, поскольку возможны такие обстоятельства, в которых непосредственное (и, возможно, наиболее рациональное в смежных контекстах) убеждение будет ошибочным - например, из-за ограниченной очевидности. Но в таких ситуациях каждый знает, как исправить ошибку, и если мы интерпретируем речевое поведение некоторого говорящего как рациональное, то мы тем самым признаем за ним достаточную способность к такому исправлению, проверке, обращению к смежным контекстам и т.п. Если мы вообще приписываем какие-то значения языковым выражениям, порождаемым другими людьми, то мы должны считать большинство их убеждений истинными или, по крайней мере, что у этих людей в основном те же самые сенсорные полагания, что были бы у нас самих в этих обстоятельствах, и что они руководствуются в основном теми же принципами для достижения более сложных истин, что и мы.
Но это означает, что Дэвидсон намного меньше учитывает неопределенность, чем Куайн. Стратегия Дэвидсона состоит в том, чтобы включить формальную структуру теории значения (структуру, которую он находит в теории истины Тарского) в более общую теорию интерпретации, основы которой он наследует от Куайна. Понятие "радикальный перевод" было введено Куайном как идеализация проекта перевода, который покажет этот проект в его самой чистой форме. Обычно задаче переводчика помогает предшествующее лингвистическое знание - или действительного языка, с которого должен быть переведен текст, или некоторого связанного с ним языка. Куайн рассматривает случай, в котором перевод языка должен произойти без какого бы то ни было предшествующего лингвистического знания и исключительно на основе наблюдаемого поведения говорящих на языке в конъюнкции с наблюдением основных перцептуальных возбуждений, которые вызывают это поведение. Концепция доступной поведенческой очевидности Дэвидсона шире, чем Куайна: Дэвидсон допускает, что мы можем, например, идентифицировать говорящих как имеющих позицию "считать истинным" относительно предложений, и, кроме того, отклоняет настояние Куайна на специальной роли, отводимой простым перцептуальным возбуждениям. C точки зрения Дэвидсона, можно редуцировать неопределенность и другим способом: единственный удовлетворительный способ перевода предложений другого говорящего на мой собственный язык - построение экстенсиональной аксиоматизированной теории истины в духе Тарского для этого языка другого говорящего, которая накладывает дальнейшие ограничения на то, как этот язык может быть интерпретирован. Центр интересов Дэвидсона ближе к семантике, чем Куайна (Куайн рассматривает радикальный перевод как часть прежде всего эпистемологического исследования), и в то же время Дэвидсон рассматривает теорию перевода как саму по себе недостаточную, чтобы гарантировать понимание языка, который мы переводим (перевод может быть на язык, который мы не понимаем), поэтому понятие "перевода" заменено в его теории понятием "интерпретации". Радикальная интерпретация - вопрос интерпретации лингвистического поведения говорящего "на пустом месте", не полагающейся ни на какие предшествующие знания или полагания говорящего, или значения произнесения говорящего.
Таким образом, противоречие, возникающее здесь между Куайном и Дэвидсоном - противоречие по поводу наличия привилегированного класса полаганий, а именно перцептуальных полаганий; применительно к теории обоснования это - контроверза фундаментализма/когерентизма. Рассмотрим подробнее, какую роль в семантике Дэвидсона играет когерентное обоснование.
Поскольку Дэвидсон отклоняет и скептические, и релятивистские позиции, в то же время настаивая на необходимости нередуцируемого основного понятия объективной истины21, то его трудно позиционировать относительно метафизической контроверзы реализма/антиреализма. Позиция Дэвидсона бывала отнесена, в разное время и различными критиками, и к реализму, и к антиреализму; однако и реализм, и антиреализм одинаково неудовлетворительны с точки зрения Дэвидсона, так как ни то, ни другое не совместимо с холистическим и экстерналистским характером знания и полагания одновременно. Реализм делает истину недоступной, поскольку он допускает скептическую возможность, что даже наши лучше всего подтвержденные теории о мире могут быть ложными, тогда как антиреализм делает истину слишком эпистемической, поскольку отклоняет идею объективной истины. В этом отношении, как утверждает Дэвидсон, он не просто отклоняет определенные предпосылки, которые лежат в основе реалистических и антиреалистических позиций, но рассматривает самый спор между ними как по существу неверно понятый22. Радикальная интерпретация должна раскрыть то знание, которое требуется для того, чтобы лингвистическое понимание было возможным, но она не влечет никаких требований о возможной инстанциации этого знания в сознании переводчиков. Дэвидсон, таким образом, не дает никаких обязательств относительно подразумеваемой психологической действительности того знания, которое теория интерпретации делает явным. Несколько сложнее ему соблюдать онтологическую нейтральность в отношении того, каким образом теория значения должна объяснять возможность обозначать вещи в мире и служить теорией истины. Дэвидсон решает эту проблему введением третьего члена отношения - полаганий других людей, и этот ход определяет появление в его концепции когерентистской составляющей.
Основная проблема, которую радикальная интерпретация должна решить, состоит в том, что нельзя назначать значения произнесениям говорящего без того, чтобы знать, что он полагает, в то время как невозможно идентифицировать полагания без того, чтобы знать то, что произнесения говорящего означают; с такой точки зрения, мы должны дать и теорию полагания, и теорию значения в одно и то же время. Требование Дэвидсона состоит в том, что мы можем достичь этого применением принципа милосердия или доверия (Дэвидсон также упоминает его как принцип "рационального приспособления"). У Дэвидсона этот принцип, который допускает различные формулировки, часто предстает в терминах предписания оптимизировать соглашение между нами и теми, кого мы интерпретируем, то есть он рекомендует нам интерпретировать говорящих как имеющих истинные полагания (истинные с нашей точки зрения, по крайней мере) везде, где это возможно23. Фактически принцип может быть рассмотрен как объединение двух понятий: холистического предположения о рациональности полаганий ("когерентность") и предположения о каузальной связи полаганий - особенно перцептуальных - и предметов этих полаганий ("корреспонденция")24. Процесс интерпретации оказывается зависящим от обоих аспектов принципа:
* приписывания полагания и назначения значения должны быть совместимы друг с другом и с общим поведением говорящего - когерентность;
* также они должны быть совместимы с очевидностью, предоставляемой нашим знанием об окружении говорящего, так как именно находящиеся в мире причины полаганий и должны, в самых основных случаях, быть приняты за предметы полаганий - корреспонденция.
Дэвидсон пишет:
На пути глобального скептицизма по поводу наших чувств стоит, на мой взгляд, тот факт, что мы должны в самых простых и методологически наиболее базовых случаях считать объекты полаганий причинами этих полаганий. И то, какими мы, как интерпретаторы, должны их считать, и есть то, что они фактически суть. Коммуникация начинается тогда, когда совпадают причины: ваше высказывание значит то же, что и мое, если полагание о его истинности систематически причинно обусловлено одними и теми же событиями и объектами.
(Понятно, что каузальная теория значения имеет мало общего с каузальными теориями референции Крипке и Патнэма. Эти последние обращаются к причинным отношениям между именами и объектами, о которых говорящий может ничего и не знать. Возможность систематической ошибки, таким образом, увеличивается. Моя каузальная теория занята обратным, связывая причину полагания с его объектом.)25
Поскольку доверие производит специфические приписывания полагания, постольку эти приписывания всегда отменяемы (defeasible) однако сам принцип не отменяем, так как он остается в теории Дэвидсона предпосылкой любой интерпретации вообще. Принцип доверия в этом отношении является принципом и ограничения, и предоставления возможности полной интерпретации: это больше, чем только эвристическое устройство, которое нужно использовать на начальных стадиях перевода.
Если мы считаем, что полагания говорящего, по крайней мере в самых простых и наиболее основных случаях, в значительной степени находятся в согласии с нашими собственными, а в таком случае в значительной степени истинны, то мы можем использовать наши собственные полагания о мире как руководящие принципы к ориентации в полаганиях говорящего. И, при условии, что мы можем идентифицировать простые ассерторические произнесения со стороны говорящего (то есть если мы можем идентифицировать позицию принятия за истину), взаимосвязь между полаганием и значением позволяет нам использовать наши полагания как руководящие принципы к ориентации в значениях произнесений говорящего - мы получаем основание и для элементарной теории полагания, и для элементарной теории значения. Так, например, когда участник коммуникации неоднократно использует некоторую последовательность звуков в присутствии того, что мы считаем кроликом, то мы в качестве предварительной гипотезы можем интерпретировать эти звуки как высказывание о кроликах или о некотором специфическом кролике. Как только мы провели предварительное назначение значений для существенного корпуса высказываний, мы можем проверять наши назначения на дальнейшем лингвистическом поведении этого говорящего, изменяя эти назначения в соответствии с результатами. Используя нашу развивающуюся теорию значения, мы можем тогда проверить начальные приписывания полаганий, которые были произведены с применением принципа доверия, и, где необходимо, изменить также и эти приписывания. Это позволяет нам, в свою очередь, далее регулировать наши назначения значений, которое позволяет дальнейшее регулирование в приписывании полаганий, и таким образом процесс продолжается до тех пор, пока не будет достигнут некоторый вид равновесия. Развитие более точно настроенной теории полагания таким образом позволяет нам лучше регулировать нашу теорию значения, в то время как регулирование нашей теории значения в свою очередь позволяет нам лучше разработать нашу теорию полагания. Путем согласования приписываний полагания с назначениями значения, мы способны двигаться к общей теории речевого поведения для говорящего или говорящих, которая объединяет и теорию значения, и теорию полагания в единую теорию интерпретации.
Так как целью здесь является единая, объединенная теория, то ее адекватность должна быть измерена в терминах степени, до которой теория действительно обеспечивает объединенное представление всего доступного нам количества поведенческой очевидности (принятой в конъюнкции с нашими собственными полаганиями о мире) скорее, чем в отношении любого отдельного аспекта поведения. Это может рассматриваться как более общая версия требования к формальной теории значения - что теория значения для языка охватывает все высказывания на этом языке, хотя в контексте радикальной интерпретации это требование должно быть понято также как связанное с потребностью проявить внимание к нормативным соображениям общей рациональности. Прямое следствие этого холистического подхода состоит в том, что будет всегда иметься больше чем одна теория интерпретации, которая будет адекватна любой конкретной совокупности очевидности, так как теории могут отличаться по специфическим приписываниям полаганий или назначениям значения при том, что они будут давать одинаково удовлетворительную общую теорию поведения говорящего. Именно этот холистический отказ в уникальности, который Дэвидсон называет "неопределенностью" интерпретации и который соответствует "неопределенности перевода", также присутствует, хотя и с более ограниченным применением, у Куайна26. По теории Дэвидсона, хотя такая неопределенность часто остается незамеченной - на самом деле чаще для Дэвидсона, чем для Куайна (частично вследствие использования Дэвидсоном теории Тарского и, соответственно, потребности вписать структуру логики первого порядка в интерпретируемый язык), она тем не менее остается неустранимым признаком всякой интерпретации. Более того, неопределенность не должна рассматриваться просто как отражение некоторого эпистемологического ограничения на интерпретацию, а скорее отражает холистический характер значения и полагания. Это подразумевает отсылку скорее к общим образцам поведения говорящих, чем к дискретным объектам, к которым интерпретация должна так или иначе получить доступ. Действительно, холизм этого вида обращается не только к значениям и полаганиям, но также и к пропозициональным установкам вообще. Последние наиболее просто характеризуются как установки, определяемые в отношении пропозиции (считать, что на обед котлеты - вопрос принятия за истинную пропозиции, что на обед котлеты; желание, чтобы на обед были котлеты - вопрос желания, чтобы было истинным, что на обед котлеты), поэтому содержание установок этого вида всегда пропозиционально. Холизм Дэвидсона, таким образом - холизм, который применим к значениям, к установкам, а также к содержанию установок. Мы можем говорить о теории интерпретации Дэвидсона как о весьма общей теории того, как определено содержание сознания, или ментальное содержание (понимаемое как содержание пропозициональных ментальных состояний типа полагания): через каузальное отношение между говорящим и предметами в мире и через рациональное обобщение поведения говорящих.
Таким образом, поскольку подход Дэвидсона к теории значения подразумевает более общую теорию интерпретации, постольку его холистическое представление значения подразумевает холистическое представление ментального вообще и ментального содержания в частности. Поэтому тезис холизма вызывает критику Даммита, суть которой в том, что обязательство Дэвидсона к холизму не только вызывает проблемы относительно того, например, как язык может быть изучен (так как это потребует, чтобы изучающий понял весь язык сразу - тогда как изучение всегда идет постепенно), но также ограничивает способность Дэвидсона дать то, что Даммит рассматривает как адекватную теорию природы лингвистического понимания (так как это означает, что Дэвидсон не может дать теорию, которая объясняет семантическое в терминах не-семантического). Кроме того, обязательство Дэвидсона к неопределенности, которое следует из его холистического подхода, дает основания рассматривать его позицию как влекущую за собой некоторый антиреализм относительно сознания и относительно полаганий, желаний и т.д. Дэвидсон считает, однако, что неопределенность интерпретации должна быть понята аналогично неопределенности измерения. Такие теории назначают числовые значения предметам на основе эмпирически наблюдаемых явлений и в соответствии с некоторыми формальными теоретическими ограничениями. Там, где существуют различные теории, которые обращаются к одним и тем же явлениям, каждая теория может назначать различные числовые значения определяемым предметам (например, как шкалы Цельсия и Фаренгейта в измерении температуры), и все же не должно быть никакого различия в эмпирической адекватности этих теорий, потому что наиболее существенным является скорее полное представление о всех назначениях, чем значение, назначенное в любом специфическом случае. Так же и в интерпретации существенно важной является полная картина, которую теория находит в поведении, и которая остается инвариантной в различных, но одинаково адекватных теориях. Теория значения для языка, с такой точки зрения - теория именно этой общей картины.
Холистический подход оказывается связанным с представлением о конвенциональности значений. В теории интерпретации теория истины обеспечивает только формальную структуру, на которой основана лингвистическая интерпретация: такая теория должна быть встроена в более широкий подход, рассматривающий взаимосвязи между высказываниями, другими видами поведения и установками; кроме того, применение такой теории к действительному лингвистическому поведению должно также принять во внимание динамический и изменяющийся характер такого поведения. Последнее соображение ведет Дэвидсона к некоторым важным заключениям. Обычная речь полна неграмматическими конструкциями (которые даже сами говорящие могут признавать неграмматическими), неполными предложениями, метафорами, неологизмами, шутками, играми слов и другими явлениями, которые не могут быть объяснены просто применением к произнесению ранее существующей теории языка, на котором говорят; в этом отношении лингвистическое понимание не может быть вопросом просто механического применения тарскианской теории. Хотя в ранних статьях Дэвидсон предлагает именно это, позже он меняет свою позицию, утверждая, что в то время как лингвистическое понимание действительно зависит от схватывания формальной структуры языка, структура всегда нуждается в модификации в свете действительного лингвистического поведения27. Понимание языка - вопрос непрерывного приспособления интерпретативных пресуппозиций (предположений, которые часто неявны) к высказываниям, которые нужно интерпретировать. Кроме того, оно требует таких навыков и знаний (воображение, внимательность к установкам и поведению других, знание мира), которые не определены лингвистически и которые являются частью более общей способности ориентироваться в мире и относительно других людей - способности, которая также сопротивляется формальному объяснению. С такой точки зрения, лингвистические конвенции (особенно лингвистические конвенции, которые принимают форму соглашения об использовании общих синтаксических и семантических правил), хотя и могут хорошо способствовать пониманию, не могут быть основанием для такого понимания.
В итоге вопрос "Что такое значение?" оказывается заменен у Дэвидсона вопросом "Что говорящий должен знать, чтобы понять произнесение другого?" Результатом этого становится теория, которая трактует теорию значения как обязательную часть намного более широкой теории интерпретации и, более того, намного более широкого подхода к ментальному. Эта теория холистична, поскольку она требует, чтобы любая адекватная теория рассматривала лингвистическое и не-лингвистическое поведение в их полноте. Как мы уже видели, это означает, что теория интерпретации должна
* принять композициональный подход к анализу значения;
* признать взаимосвязь установок и поведения, а также
* приписывать установки и интерпретировать поведение способом, ограниченным нормативными принципами рациональности.
Дэвидсон рассматривает приписывание людям понятий (и ментальных состояний вообще) как по существу проблематичное, поскольку очевидность для приписывания таких состояний другим - а следовательно, и себе - явно недостаточна для адекватного определения правильности приписывания. Физически заметно и доступно наблюдению, действительному или возможному, только то, что в некоторых контекстах люди произносят определенные специфические последовательности звуков или производят определенные последовательности письменных отметок, и что они отвечают на них специфическими способами, когда эти последовательности произведены другими людьми. В конечном счете это - все, о чем мы можем заключать, интерпретируя друг друга (проблема "перехода от физики к семантике"28). Приписывая этим звукам или отметкам значения, а индивидуумам, которые их делают - психологические состояния, мы строим теорию, которая выходит за пределы очевидности, и не только фактически доступной нам очевидности, но и совокупности всей возможной очевидности, которая у нас могла бы быть. Что позволяет нам, несмотря на эту неочевидность, все же строить наши семантические теории - в том числе те, из которых мы неявно исходим в нашем повседневном общении? Это наличие дальнейших истин - истин о том, что люди думают и подразумевают, на которые имеющиеся у нас свидетельства очевидности могут указывать, но которые логически независимы от них. Согласно этому представлению, такие не-физические состояния дел были бы причиной или одной из причин наблюдаемого поведения, и предположение об их существовании в других людях привело бы к каузальной гипотезе, на основе аналогии с собственным интроспективным опытом. Контраргумент здесь будет состоять в том, что каузальная гипотеза может полностью соответствовать всей доступной очевидности, но все же быть ошибочной. Именно этот контраргумент Дэвидсон отклоняет: в его представлении, когда наша гипотеза о том, что кто-то другой означает и полагает, удовлетворяет физическим, поведенческим фактам, любые дальнейшие вопросы об истинности этой гипотезы неуместны. Он не отрицает, что такие гипотезы могут быть истинны (по крайней мере, в некоторых случаях) и не предполагает, что их содержание бихевиористично: они выражают психологические или семантические истины и не сводимы к описаниям потенциального физического поведения. Но Дэвидсон отрицает, что эти психологические и семантические факты могут быть самостоятельными и связанными с очевидностью исключительно каузальным способом. Скорее, их делает истинными то, что они дают объяснение рационального (или настолько рационального, насколько возможно) поведения человека - и ничто иное.
Таким образом, принцип рациональности носит в теории радикальной интерпретации когерентистский характер. Теория радикальной интерпретации фактически подразумевает сочетание холистического и экстерналистского тезисов: о зависимости пропозиционального содержания от рациональных связей между полаганиями или пропозициональными установками (холизм) и о зависимости такого содержания от каузальных связей между установками и предметами в мире (экстернализм). Это сочетание очевидно, как мы видели выше, в самом принципе доверия и его комбинации тезисов когерентности и корреспонденции. Оно определяет структуру теории знания, эксплицируемой из работ позднего Дэвидсона, и ее отчетливый антискептицистский пафос.
Дэвидсон считает, что установки могут быть приписаны (и таким образом пропозициональное содержание определено) только на основе треугольной структуры, требующей взаимодействия между по крайней мере двумя существами, также как и взаимодействия между каждым существом и множеством общих предметов в мире. Идентификация содержания установок - вопрос идентификации предметов этих установок, и, в основных случаях, предметы установок идентичны причинам этих же самых установок (подобно тому, как птица за окном - причина моего полагания, что за окном находится птица). Идентификация полаганий подразумевает процесс, аналогичный триангуляции, посредством которого позиция предмета определяется проведением линии от каждого из двух уже известных местоположений к предмету, и пересечение этих линий устанавливает его позицию. Точно так же предметы пропозициональных установок определяются нахождением предметов, которые являются общими причинами, т.е. общими предметами, установок двух или больше говорящих, способных к наблюдению и реакции на поведение друг друга. В итоге идентификация оказывается основанной на концептуальной взаимозависимости между тремя способами знания: знанием себя, знанием других и знанием мира29. Так же, как знание языка не может быть отделено от нашего более общего знания мира, так, по мнению Дэвидсона, знание себя, знание других людей и знание общего, "объективного" мира формирует взаимозависимое множество понятий, никакое из которых не является возможным в отсутствие других.
Неразделимость этих видов знания имеет множество важных следствий. Поскольку наше знание нашего собственного сознания не независимо от нашего знания мира и нашего знания других, постольку мы не можем трактовать самопознание как наличие у нас доступа к некоторому множеству частных "ментальных" объектов. Наше знание о нас самих возникает только относительно нашей причастности к другим людям и относительно публично доступного мира. Но даже в этом случае мы сохраняем некоторую власть над нашими собственными установками и высказываниями просто в силу того факта, что эти установки и высказывания являются действительно нашими собственными30. Так как знание мира неотделимо от других форм знания, глобальный эпистемологический скептицизм - представление, что все или большинство наших полаганий о мире могут быть ложны - оказывается подразумевающим намного больше, чем обычно предполагается. Если бы действительно выяснилось, что наши полагания (все или большинство) о мире ложны, то это подразумевало бы не только ложность большинства наших полаганий относительно других людей, но также имело бы специфическое последствие сделать ложными большинство наших полаганий о нас самих - включая гипотезу, что мы действительно имеем эти специфические ложные полагания. Этого может быть недостаточно, чтобы показать ложность такого скептицизма, но этого достаточно, чтобы показать его глубокую проблематичность. Таким образом, способ, которым Дэвидсон отклоняет скептицизм, непосредственно вытекает из его принятия холистического и экстерналистского подхода к знанию и к содержанию установок вообще. Приписывание установок должно всегда проходить в сочетании с интерпретацией высказываний; неспособность интерпретировать высказывания (то есть неспособность назначать значения случаям предполагаемого лингвистического поведения) будет таким образом подразумевать неспособность приписать установки, и наоборот. Существо, которое мы не можем идентифицировать как способное к значащей речи, будет таким образом также существо, которое мы не можем идентифицировать как способное к обладанию содержательными установками. Одно из следствий этого представления состоит в том, что идее непереводимого языка - часто ассоцируемой с тезисом концептуального релятивизма - нельзя дать никакой последовательной формулировки; невозможность перевода считается очевидностью не существования непереводимого языка, а отсутствия языка любого вида.
Определяя холистический характер ментального в терминах как взаимозависимости между различными формами знания, так и взаимосвязи установок и поведения, поздний Дэвидсон отказывается от той формы корреспондентной теории истины, которую он защищал в 60-е годы31, в пользу когерентной теории истины и знания. Однако Дэвидсон сторонится любой попытки дать теорию природы истины, утверждая, что истина является абсолютно центральным понятием, которое не может быть редуцировано или заменено любым другим понятием32 (т.е. признает истину отношением sui generis). Его использование понятия когерентности скорее может быть рассмотрено как выражение его обязательства к существенно рациональному и холистическому характеру сознания. Оно также может быть рассмотрено как связанное с отклонением Дэвидсоном тех форм эпистемологического фундаментализма, которые пытаются строить концепцию знания на сенсорных причинах полаганий: в рамках его холистического подхода полагания могут находить очевидную поддержку только в других полаганиях. Точно так же использование Дэвидсоном понятия корреспонденции может быть лучше понято не как прямое разъяснение природы истины, а скорее как следствие экстерналистского требования, чтобы содержание полагания зависело от находящихся в мире причин полаганий.
Возникающий здесь вопрос таков: может ли понятие обоснования быть использовано в теории значения более прямо? Если такому более прямому рассмотрению связи значения и обоснования препятствуют требования холизма - которые, в свою очередь, обусловливают перенос центра внимания при анализе значения с истины на обоснование, - то, следовательно, мы можем попытаться подвергнуть холистические требования дальнейшему анализу.
Итак, мы видели, что согласно концепции значения как условий истинности мы знаем некоторое значение только в том случае, если мы знаем условия истинности обладающего этим значением предложения, а для этого мы должны иметь истинное полагание о нем. Однако, поскольку не все, а только некоторые истинные полагания являются знанием, то один из центральных вопросов эпистемологии - что обращает просто истинное полагание в полноценное знание? Ответ состоит в том, что наши истинные полагания должны базироваться на достаточно серьезных основаниях, чтобы быть удостоверяемы как знание. Фундаменталисты считают, что структура причин такова, что наши причины в конечном счете покоятся на основных причинах, которые не имеют никаких дальнейших причин, поддерживающих их. Когерентисты считают, что нет никаких основополагающих причин - скорее наши полагания поддерживают друг друга.
Мы можем придерживаться когерентного подхода к обоснованию, однако постольку, поскольку мы используем его для анализа языковых значений, мы не можем игнорировать то соображение, что некоторые утверждения, такие как перцептуальные, могут быть непосредственно обоснованы чувственно воспринимающим их субъектом, знающим их "по знакомству". Это утверждения о реальной действительности, которые представляются нам заслуживающими доверия независимо от каких-либо аргументов в их пользу - те, которые Айер и Рассел называют "базисными суждениями". Поэтому валидная когерентная теория обоснования может и должна дать теорию обоснования перцептуальных утверждений, отвергающую обвинение в произвольности и нередуцируемую к фундаментализму. Представляется, что такая теория может иметь форму ограничений, накладываемых на холистический подход к когерентному обоснованию, и это соображение может играть важную роль при рассмотрении связи значения и обоснования.

7.4 Молекуляризм М.Даммита
Возможные аргументы против холистической семантики будут направлены прежде всего на само понимание природы связи между истиной и значением. Возможна позиция, состоящая в том, что метафизическое понятие истины, будь оно реалистским или антиреалистским, не может играть никакой роли в теории того, как мы понимаем языковые выражения. В пользу этого представления свидетельствует то, что никакой действительный психологический механизм не способен выполнять требуемую задачу сравнения высказываний с неконцептуализованной действительностью. В основанной на усорвиях истинности семантике предлагается сохранить вербальную формулу, согласно которой для того, чтобы знать значение, скажем, выражения "Снег бел", надо знать, при каких условиях это предложение является истинным. Можно сказать, что независимо от того, чт? именно требуется для того, чтобы понять предложение, это должно быть названо неявным знанием условий, при которых предложение является истинным. Но если мы принимаем этот способ, то будет тавтологией считать, что "Если X понимает предложение "Снег бел", то X знает (неявно) условия истинности предложения "Снег бел"". Если это тавтология, то нельзя утверждать, что это - серьезная и общезначимая теория понимания, обладающая реальной объяснительной силой. Но если представление о том, что истина есть соответствие с действительностью, не может нам ничем помочь, то как мы должны объяснить понятие истины? Формальная семантика понятия "истинный" (особенно дефляционный принцип эквивалентности: сказать о предложении, что оно является истинным, эквивалентно утверждению этого предложения) позволяет нам определить столько предложений формы "S истинно", сколько имеется предложений S, которые мы хотим утверждать или отрицать. Но как мы можем объяснить то, что мы делаем, когда мы утверждаем и отрицаем? Мы можем сказать, что когда мы делаем утверждения, мы надеемся, что они будут истинны, и стремимся к тому, чтобы это было так. Однако это практически пустое заявление, поскольку нет и не может быть независимых проверок ни истины, ни обоснованной утверждаемости.
Рассмотрим подробнее, как может выглядеть такая позиция, на примере аргументов Майкла Даммита, поскольку они чрезвычайно важны для понимания сути холистической критики эмпиризма.
Даммит характеризует смысл (sense) как тот аспект значения (meaning), "который определяет условие, при котором предложение является истинным"33. Семантическое значение (semantic value) атомарного предложения Даммит характеризует как
тот признак, обладание которым является [для атомарного предложения] необходимым и достаточным, если каждое сложное предложение должно быть определено как истинное или иначе в соответствии с его составом из атомарных предложений... Семантическое значение атомарного предложения (и, следовательно, любого предложения) является именно его истинностным значением - истинно оно или нет... Сначала мы устанавливаем, что семантическое значение сингулярного термина - это тот конкретный объект, к которому он имеет референцию: тогда из этого следует, что семантическое значение одноместного предиката дается, устанавливая, для каких объектов он является истинным, двухместного предиката - для какой пары объектов он является истинным, и т.д.34.
Это предполагает, что для каждого объекта язык содержит сингулярный термин, указывающий на него. Смысл выражения - это компонент его значения, который является релевантным для определения истинности того предложения, в которое оно входит; именно этот компонент его значения определяет семантическое значение выражения. Даммит разъясняет понятие семантического значения, когда заявляет, что семантические значения слов, составляющих предложение, в совокупности определяют его как истинное или ложное: когда мы говорим, что смысл слова определяет его семантическое значение, то это подразумевает, что во внимание принимается вклад внеязыковой действительности. Возможность такого объяснения понятия семантического значения зависит от предположения, воплощенного в фундаментальном принципе классической семантики, согласно которому условие истины каждого предложения либо выполнено, либо невыполнено. Это может быть расценено как метафизическое допущение (о том, что имеется внеязыковая действительность, независимая от нашего знания о ней), а также как теория значения (мы успешно приписываем нашим предложениям смысл, который делает их детерминированно истинными или ложным). С такой точки зрения, фрегеанское понятие референции выражения и есть понятие семантического значения - по крайней мере, в контексте классической семантики.
Даммит описывает различие между смыслом и референцией, заявляя, что смысл есть компонент значения, и поэтому дать теорию смысла выражения значит дать (частично) некоторую теорию того, что знает говорящий, когда он понимает это выражение. Рассматривая смысл как определение референции, мы тем самым предполагаем, что таким образом принят во внимание вклад внеязыковой действительности. Так, Фреге расценивал различие между смыслом и референцией как одно из своих фундаментальных открытий - смысл выражения не может состоять только в его наличии у него референции, какой бы она ни была. С такой точки зрения, смысл определяет референциальное/семантическое значение. Последнее представляет собой признак, который является необходимым и достаточным для определения истинности предложения: для того, чтобы предложение имело семантическое значение, оно должно быть способно быть истинным или ложным, и оно должно в самом деле быть или истинным, или ложным. Смысл выражения определяет его семантическое значение и, поскольку семантическое значение является или истинным, или ложным, определяет его как истинное или ложное. Референция есть семантическое значение, поэтому смысл выражения определяет его референцию и, поскольку референция указывает только на истинность или ложность, определяет его как истинное или ложное. Эта теория смысла определяет референцию слов (это - основополагающий тип теории, построенный на сингулярных терминах и остенсивном определении) при условии, что внеязыковая действительность принята во внимание и отношение языковых выражений к ней служит предметом этой теории.
Такое различение между смыслом и референцией очевидно может быть рассмотрено как направленное против стандартной семантики Дэвидсона. Здесь два отправных пункта.
* Тарский стремился произвести преобразование неформальной классической семантики в формальное определение истины для формализованного языка. В результате мы имеем предметом два формализованных языка - объектный язык и метаязык, в котором мы определяем истину для объектного языка.
* Референция выражения (в духе Фреге) - это внеязыковая сущность. Например, в неформальной семантике интерпретация связывает с каждой языковой индивидуальной константой, предикатом и т.д. нелингвистическую сущность соответствующего типа. Когда мы пытаемся построить определение истины для объектного языка, то наше внимание переходит с вещей в мире, связанных с выражениями объектного языка, на средства, доступные нам в метаязыке для определения связей между объектным языком и вещами в мире. Так, когда мы строим определение истины, мы должны показать, что метаязык способен к определению ассоциаций между элементами объектного языка (например, сингулярными терминами, предикатами и т.д.) и теми вещами в мире, на которые эти элементы предназначены указать. Суть определения истины тогда состоит в том, чтобы удостовериться, что нелингвистическая сущность, референция, дает правильную ассоциацию между элементом объектного языка и вещью в мире, на которую этот элемент предназначен указать. Это означает, что Фреге и Тарского интересует истина simpliciter, а не понятие истины в произвольной интерпретации.
Даммит полагает, что аргументы Фреге в пользу различия между смыслом и референцией уже содержат демонстрацию неадекватности теории Дэвидсона35. Теория, которую предлагает Дэвидсон, согласно Даммиту, состоит в том, что если мы рассматриваем систему Тарского как аксиоматическую теорию и принимаем понятие истины за уже данное, то мы будем иметь теорию значения для объектного языка. Другими словами, знание этого повторно рассмотренного определения понятия "истинный", в дополнение к адекватному схватыванию понятия истины, дало бы понимание языка. Это понимание и знание не могут зависеть от носителя языка, дающего философски адекватную теорию того, чт? он понимает. Скорее проблема состоит в том, какие факторы участвуют в приписывании говорящему неявного знания такой теории
Задача Даммита - защитить и развить позицию Фреге (так, как он ее понимает), показав, что схватывание смысла простого выражения нельзя приравнивать к знанию его референции. Для этого он вводит различие между "знанием чего-то" ("knowing-what") и "знанием, что" ("knowing-that") следующим образом: пример "X знает, чем является Р" приписывает субъекту "знание чего-то", в противоположность "знанию, что", который приписывается примером "X знает, что P", полученным заменой "P" на полное предложение, которое могло бы использоваться независимо. Таким образом, "знание, что" имеет форму "X знает, что кошка находится на коврике", в то время как "знание чего-то" - форму "X знает, что такое кошка". Оба эти рода знания отличны от знания референции (например, X знает референцию р или X знает референцию термина "кошка").
Аргумент Фреге в пользу различия между смыслом и референцией имеет две предпосылки.
* Все теоретическое знание является пропозициональным знанием (это полностью предикативное знание, которое опирается на некоторое пропозициональное знание).
* Для любой данной части предикативного знания никогда нельзя обнаружить единственную (уникальную) пропозицию, знание которой подразумевало бы владение этой частью предикативного знания.
Предикативное знание - более ограниченная форма знания, чем пропозициональное знание. Следовательно, одно (само по себе) знание референции слова невозможно, потому что приписывание данной части предикативного знания никогда не будет полностью характеризовать то знание, которое имеет субъект. Последнее всегда может далее характеризоваться цитированием пропозиционального знания, на которое опирается предикативное знание. Цитирование пропозиционального знания субъекта показывает смысл, который говорящий связывает со словом в том случае, если он знает референцию этого слова.
Мы можем отклонять вторую предпосылку, и аргумент здесь может быть таков. Если в схеме (X знает, что w имеет референцию к b) мы заменяем переменную w выражением, указывающим на имя собственное (например, "Валенсия"), то трудно увидеть, чт? могло бы потребоваться как единственная замена b в (X знает, что "Валенсия" имеет референцию к Валенсии), которая обосновала бы (X знает то, к чему "Валенсия" имеет референцию), кроме непосредственно самой Валенсии. Обосновать это может только сама Валенсия, т.е. только сам носитель этого имени собственного. Тогда знать то, к чему "Валенсия" имеет референцию, значит просто знать, что "Валенсия" имеет референцию к Валенсии. Однако это бессодержательное и неправомерное отождествление, потому что здесь знание конкретной референции слова смешивается со знанием того, что это слово вообще имеет некоторую референцию. Человек с достаточным схватыванием грамматики может признавать, что "Валенсия" - имя собственное, что имена собственные имеют референции, что, как имя собственное, "Валенсия" будет иметь референцию к Валенсии, чем бы это ни было, - и при этом все еще не иметь представления о том, что это такое. Смешение, произошедшее в этом неправомерном отождествлении - это смешение дискурса, который не выходит за границы языка, с дискурсом, который выходит за его границы. Аналогичный случай представляет собой описание вымышленных персонажей: у него нет референции к чему-либо в мире, но формы языка, в котором это описание имеет место - те же, что и при описании вещей в мире.
Возможный контраргумент здесь будет заключаться в различении между знанием истинности предложения (X знает, что S истинно) и знанием пропозиции, выраженной этим предложением (X знает, что P). Если некто знает, что предложение истинно, то это знание требует знания пропозиции, которую выражало бы это истинное предложение, и полного понимания этой пропозиции. Однако это не всегда имеет место. Например, если мы не знаем, кто такой Криспин Райт или что такое эпистемология, а только знаем о слове "Валенсия", что это - название некоторого места в Испании, где Криспин Райт читает лекцию по эпистемологии 15-ого июля, то мы имеем "знание, что", но не "знание чего-то", предикативное, но не пропозициональное знание.
Итак, возражение семантике Дэвидсона, с такой точки зрения, может состоять в том, что она смешивает знание референции слова со знанием того, что оно вообще имеет референцию. Контраргумент может состоять в том, что если о предложении известно, что оно истинно, то это знание требует знания пропозиции, которую это предложение выражает, и возможности различить, какая именно пропозиция выражена этим предложением. У этого последнего условия, как представляется, есть три неявных критерия.
1. Предложение (например, "кошка на коврике") является истинным.
2. Для знания истинности предложения "кошка на коврике" требуется знание пропозиции, выраженной этим предложением.
3. Говорящий должен быть способен выбирать пропозицию, выраженную предложением "кошка на коврике", среди других.
Третий критерий предназначается для проверки второго. Важно, что говорящий должен знать пропозицию, выраженную предложением "кошка на коврике", в достаточной степени для того, чтобы он мог сказать, которая это из пропозиций - ведь в наличии у нас всегда имеется некоторое их множество и то, что от нас, собственно, требуется - это различать их. Это подразумевает способность различать между конкурирующими пропозициями и выбирать правильную.
В свою очередь, на этот контраргумент возможно возражение, состоящее в следующем. Если различие между (X знает, что истинно, что w имеет референцию к b) и (X знает, что w имеет референцию к b) должно защитить тезис о том, что знать референцию "Валенсия" значит знать, что "Валенсия" имеет референцию к Валенсии, то нам нужно сказать, чт? именно требуется, чтобы знать пропозицию, выраженную этим предложением. Мы видели, что понимание предложения - это не требование знать пропозицию, выраженную предложением. Некто мог бы столкнуться с предъявлением предложения на языке, ему неизвестном, и, соответственно, ничего в нем не уразуметь, но при этом понять перевод этого предложения на язык, в котором он сведущ, и таким образом узнать, что предложение истинно.

<< Пред. стр.

страница 7
(всего 14)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Copyright © Design by: Sunlight webdesign