LINEBURG


<< Пред. стр.

страница 4
(всего 12)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

скольку они оба имеют официальный статус, действуют на законном основании, зарегистрированы в обществе СПП, они производят сеансы один у другого, трансфер взамен на трансфер. И они все опубликовывают.
С. является частью п., который всего лишь кусочек С., конечно, немалый кусочек и неплохо устроенный, но все-таки кусочек, который другой, учитель, и в грош не ставит. Они являются частью один одного, но не совсем. Это наша судьба, любовь моя, и вовсе не нужно ни на что надеяться. Дети ничего не уладят. В С. и п. невозможно провести границу между подсознательной идентификацией и просто включением, вот что хотел сказать, и я заявляю это, Матье Парис в XIII в.: п+С, это не равно всему, это не все, это, быть может, пара, или одно я, или два, но не все. Это приводит к разделению. Вот почему они любят друг друга почти так же, как мы (по правде говоря, они одни перед нами), но они не в состоянии воспринимать друг друга. Вопрос границ: они больше не в состоянии определить, где один начинает, а другой заканчивает. И они посылают друг другу открытки, которых никогда не получат, как дети (расхищения, плагиат в узком смысле, и с самого первого отправления, аборта - они были против, оба, по правде, и это происходит даже после рождения). Я отважусь на неуместное предположение: у них никогда не будет никакого потомства (ничего, ноль, абсолютное недоразумение, заблуждение насчет имен, никакого самого маленького сократо-платонова наследия, которое бы по-настоящему дошло до нас), несмотря на то что у всех у них были потомки на этой земле. Вот что нас подстерегает, и это не так уж плохо. Наш холокост на подходе, даже очень близко, я его чувствую.

[218]
Декабрь 1977 года (между 9 и 22).
Если бы у них был совместный ребенок, я хочу сказать, настоящий маленький грек V века, как бы они его назвали? Я записал то, что ты сказала мне утром, чтобы воспользоваться этим в одной из моих ближайших публикаций (ты знаешь, что я всегда думаю об этом предисловии к завещанию (legs)?): это не Сократ, но его демон производит сеанс у молодого Платона. А тому в этом случае начинают слышаться голоса, как это произошло со мной, когда я слышал твой призрак, диктующий тебе зловещие "определения", он не знает или не хочет, чтобы ты любила и особенно чтобы ты была моим солнцем, любовью моей жизни. Я говорю "он", но я убежден, что это "она", твой призрак.
Декабрь 1977 года (между 9 и 22).
У Сократа свои правила, вот почему.
Декабрь 1977 года (между 9 и 22).
Сейчас эта репродукция мне противна. Посмотри на них. Я не хочу знать об этом больше. Страх потерять это озарение гения в разных избитых фразах (вспомни, в чем я тебя однажды упрекнул: в том, что ты прибегнула к избитым фразам против нас, попросту говоря, к закону, детям и т. д,). Пусть себе живут, то есть без нас, эти два малыша, которые учатся читать и писать. Мы лучше займемся другим, а они от этого только выиграют.
и п. говорит своей матери (у него есть семья, племянницы, все это я расскажу тебе однажды): "Ты знаешь, я думаю, что

[219]
у меня есть крипт". Нет, не грипп, с этим покончено, вакцина поступила в продажу, а крипт. Я спрашиваю себя, что мы сможем с этим поделать. Я смутно чувствую себя виноватым; вообще-то, я не особенно и чувствую себя виноватым, я полагаю, что это абсолютно никогда со мной не случалось, но обвиненным, да, в глубине себя, и это самое худшее, обвиненным, не знаю кем, всегда детьми, ребенком, который похож на меня.
22 декабря 1977 года. Я оставляю эту записку на твоем секретере, чтобы ты поразмыслила над ней в мое отсутствие.
Сейчас мне это кажется подстроенным, более вероятным, чем когда-либо. Подумать только, что это тоже вызвано оплошностью. С твоей стороны, конечно, ты не хотела больше ничего знать, но я сам, огромная нежность руководила мной и заставляла меня больше не предостерегать тебя. Твое желание всегда было моим, и даже каждый из твоих ложных шагов был моим. Со времени последней "ремиссии" я почувствовал неясную метаморфозу в тебе, и, как всегда, я провожал ее в свое тело, и тогда сгустились туманы нового спокойствия над еще худшей тревогой, необратимой на этот раз. Я знал все это заранее, это должно было случиться - чтобы случиться. И тогда, я умоляю тебя, не предоставляй мне принимать решение одному (это будет в первый раз, ты так держишься за свою независимость). Все, что ты решишь, будет хорошо, я одобрю это и приму к сведению, я займусь этим как собственной жизнью, настолько, насколько это возможно.
В любом случае нужно, чтобы ты уехала, сейчас все формальности соблюде-

[220]
ны, после каникул ты все еще будешь хозяйкой своего решения. И еще, это более чем когда-либо подходящий момент, чтобы сказать об этом, я следую за тобой, я все еще живу в тебе и для тебя. Рождество (это самый благоприятный период) даст тебе еще достаточно времени, чтобы дать вызреть задуманному. Даже если случится худшее, я никогда не был бы так счастлив (с трагическим письмом, к которому я добавляю это слово, весь этот криминальный стиль, открытку с посещением богородицей святой Елизаветы). Во время этих каникул я размышляю над маленькими прямоугольными кусочками Титуса. Это, я покажу, все еще происходит между С. и п., наша огромная и невозможная парадигма (в ней заключено как бы предвидение всего, мы включены в это, как прочие предметы на столе предсказательницы. Он знает все, даже все то, что должно случиться с нами хорошего или плохого, с самого твоего возвращения. Он знает все и говорит себе это. И между тем и другим для "меня", очевидно, никогда не было другого выбора, другого места, кроме движения туда и обратно без перерыва, без переключателя, между двумя формами смерти. От одной смерти к другой, я как курьер, который приносит весть, хорошую или плохую. Он предупреждает о другой смерти, видя, как близится одна или другая. Слишком проницательный и почти незрячий, он пробирается от одной стены к другой, нащупывая место амбразуры в камнях и цементе укрепления. Туда было помещено послание. Тогда он отправляется в другой замок-крепость, а там другая амбразура, и, никого не встретив, он кладет туда послание, пришедшее от другого. Он не должен и не может расшифровать его по дороге, это всего лишь почтальон. Он пытается догадаться, но тщет-

[221]
но. Для этого следовало бы остановить свой бег.
Это слишком прозрачная фраза: ты знаешь, что такое для меня дети.
9 января 197 8 года.
Я бы предпочел, чтобы ты не провожала меня в клинику, но без этого было нельзя. Когда ты вновь уехала, накануне, я разозлился на тебя до смерти. Ты оставила меня принимать решение одного. Вдруг я умру в этой клинике, один, и никто не будет предупрежден? Когда я очнулся (санитарка держала меня за руку, все было белым), однако я, не понимаю отчего, ощутил примирение с тобой. Ты почувствовала это, я надеюсь, когда вернулась проведать меня. Я не мог ничего сказать. Я не выношу твоего одиночества, вот и все. Оно вызывает у меня головокружение, оно притягивает меня как ребенка.
Я никогда так не желал того, чего не мог желать - этого крика между нами.
И надо же, чтобы это случилось именно со мной, такое может случиться только со мной.
Не датировано (предположительно между 9 января и Пасхой 1978 года).
Я очень скоро вернулся (я забыл ключи - и моя чековая книжка все еще в твоей сумке). Продолжение короткого диалога, произошедшего между нами вчера вечером и не приведшего ни к чему: как и для нас, проблема ребенка встала перед ними в одну секунду, в ту самую секунду, когда они смирились со своей го-

[222]
мосексуальностью, и отнюдь не перед этим моментом истины.
Но да, моя бесценная, почти все мои промахи подсчитаны, и вы меня на это не купите.
Без даты (возможно, тот же период).
С детьми не считаются (ни контракта, ни обмена, ни подсчета, ничего). И даже если что-нибудь из этого и существует, оно не подает о себе ни знака, ни символа. Ни тем более денежного перевода (а если оно и существует, то надо бы принести в жертву почту, autodafe), и больше некому будет спрашивать, некому командовать. Прежде всего я говорю о ребенке в себе.
И опять эта "ремиссия", конечно последняя, я верю в это. Ты снова отдаляешься, я не плачу, я только становлюсь все более хмурым, моя поступь становится все тяжелее, а я - все серьезнее и нравлюсь себе все меньше и меньше. Ты не просто отправляешь меня, ты отправляешь меня ко мне, как выделяют яд, который без промедления достигает сердца, направляешь мне мое "отражение", которое я вряд ли смогу тебе простить. Я стараюсь держаться беззаботным, походить на того, которого, как тебе казалось, ты любила, стараюсь заставить себя смеяться. Мне больше нечего сказать от моего имени. Я только рисую наш символ, эти переплетенные линии жизни, в это я вкладываю всю неторопливость и всю старательность мира.
В день, когда я больше не смогу тебе писать, я пошлю тебе это на обратной стороне почтовой открытки, ты узнаешь все, что я хочу тебе сказать, и то, что я совсем рядом. А сейчас поболтаем, мой друг. Вообще, мы подписываемся сим-

[223]
волами в конце каждого нашего послания. Чтобы начинить это послание (знайте же, это по поводу начиненного послания, такое послание представляет собой строфы, в большинстве своем сатирические, их поют по случаю праздников Осла, Сумасшедших и т. д. Они подражают, в шутовской манере, священным посланиям, тем, которые произносят во время мессы), знайте же, что он, если это действительно он, "Плато", помещал свой символ в начале письма, чтобы гарантировать его подлинность. Но, как он говорит об этом в письме, подлинность которого полностью не установлена, это Тринадцатое может послужить зацепкой: "Arkhe soi tes epistoles esto kai ama sumbolon oti par emou estin". Вот великий мастер головоломок, он пишет тебе: это действительно я, вот моя подпись, ты можешь узнать ее, она подлинная, и для большей достоверности она идет на первом месте, вверху слева, я подчеркиваю, а не внизу справа, пусть начало этого письма будет для тебя одновременно и символом того, что оно действительно от меня. Погоди-ка, это еще более извращенно и явно предназначено Сеарлю и компании, всей их аксиоме от серьезного/к не серьезному. И далее, в этом же письме, Плато уточняет: "По поводу символа, который отличает от других мои письма, которые я пишу серьезно, spoude, ты помнишь, я думаю [oimai men se memnesthai, если бы он был в этом уверен, он бы не напоминал тебе об этом, и автор подделки не действовал бы по-другому], каким он был. Подумай, однако, об этом и обрати на это свое внимание. Они действительно многочисленны, те, кто просят меня написать им, и очень трудно отказать им открыто. Мои серьезные письма начинаются словом "Бог", theos, а те, что менее серьезны, - словами "боги", theoi. Он не говорит, дья-

[224]
вол, "несерьезные", он говорит "те, что менее серьезны", etton. Ты можешь сбиться с ног в поисках доказательств, как если бы я тебе говорил, вот, это говорю я, и я говорю тебе, только тебе, каждый раз, когда я пишу "ты", это значит я доподлинно обращаюсь к тебе, словом наполненным и истинным. Когда я говорю "вы", когда я использую множественное число, это значит, что я обращаюсь к тебе менее серьезно, что мое письмо не по-настоящему тебе адресовано, что оно не предназначено достичь своего назначения, так как ты и есть мое единственное предназначение. Когда я делаю вид, будто бы хочу донять тебя или обратиться к другим будто бы к тебе, это значит, что меня доняли самого. Ты знаешь, до какой степени меня донимают, я не могу не ответить, хотя бы кратко.
В той же эпистоле он много говорит о деньгах, о том, что он отправляет детям, о мирте, который он "сохранял* и который испортился, о приданом, которое он должен был дать своим племянницам, собирающимся замуж, о том, во что ему обойдется могила для матери, если она умрет: "не больше десяти мин"*. Ну, это для затравки. Подробнее просмотри еще раз Письмо III (315,316).
Я прощаюсь с тобой, но не покидаю, иди.
Не датировано (предположительно тот же период).
но это зависит только от тебя, чтобы это оказалась ты.
И потом, эта записка принадлежит тебе, я
* мина - мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.).

[225]
подписал ее, кому другому смог бы я это сказать, именно это, именно здесь? Пусть бы ты положила конец "ремиссии", снова вспоминая о "мертвом письме", о "прошлом" и обо всем прочем, это меня не удивляет. Но оттого, что ты сделала это вчера вечером, именно в тот момент, теперь у меня опускаются руки. Можешь ли ты объяснить мне, наконец, более или менее доходчиво, что именно ты подразумеваешь, говоря о "работе", о времени работы, "о верхах, о низах" и т. д.? Если бы я понимал, я бы с легкостью отстранился от этого. Но у меня такое впечатление, что твой двойник доконает меня, этот старый демон, маленький материнский призрак, этакая модистка 1930-х в крохотной шляпке, ведущая скрупулезные подсчеты (доступные цены, стандартные цены и марки Рюша). Мне нет до этого дела, я в этом не участвую. Что же касается "мертвого письма", я забыл сказать тебе (это было время, когда мы были скупы на речи), кому в конечном итоге, не зная где его хранить, я доверил это письмо
и, естественно, мы можем быть уверены в его конфиденциальности. Никаких вопросов, само собой, по поводу его содержания. Надо было дать понять, что это было довольно важно, даже жизненно необходимо, но все-таки я ничего не сказал, даже о назначении, так как я все вложил в чистый конверт. Сначала я подписал по краям, смыкающимся V-образно, ты представляешь, там, где две части склеиваются, как губы, одна над другой, так, чтобы письмо нельзя было вскрыть, не повредив мою подпись на линии, где один край соединяется с другим. Затем я посчитал, что этот жест неуважителен, почти оскорбителен и находится в противоречии с тем доверием, которое я собирался засвидетельствовать. Та-

[226]
ким образом, я переложил все в самый обычный из конвертов, который я вручил ему в девственном виде, из рук в руки. Я был весьма тронут и испытал чувство более глубокое, чем благодарность, при виде его столь внимательной сдержанности. Быть может, чересчур торжественной, но, в конце концов, почему бы и нет? То, что я отдал ему на сохранение, может его оправдать. Нам надо бы увидеться.
20 апреля 1978 года.
Еще из аэропорта я поинтересовался, есть ли какой-нибудь отель рядом с Университетом, чтобы далеко не ходить. Я добрался туда на такси без особых трудностей, но в отеле, по глупости, попросил комнату на первом этаже, как будто я не знал о существовании лифтов и ту экономию времени, которую можно из этого извлечь. А в результате - невообразимый шум и бессонная ночь. Гипс и две трости театрализовали мое появление перед студентами, которые меня никогда не видели, и я должен признать, что все больше и больше извлекаю выгоду из моего временного недуга. Я пользуюсь этим повсюду (для тебя это, естественно, не новость). И все же это чудо, что это падение произошло именно в тот день, ты сказала мне это сама: новая эра "ремиссии", накануне отъезда на каникулы, скейт-борд сына, злополучное кривляние на глазах у тестя, все эти тексты и мечты о ходьбе, шаге, лодыжках, туфельках, которые уже так долго танцуют вокруг меня, но в более дословном виде, если так можно выразиться, уже в течение двух или трех лет. Да, мы знаем все, что может быть чреватым в этой теме, все слова, что жмутся в толпу (мне часто прихо-

[227]
дит на ум слово scapegoat)*, но все-таки в этом должно присутствовать нечто более идиоматическое, то, что остается для меня тайной: скажи хоть ты мне правду.
Знала ли ты, что самый большой музей почт находится здесь, в Женеве? Как только я смогу ходить, я вернусь туда (я продолжаю свои изыскания более или менее регулярно). В "современный" период становления почты (в своем языке я подразумеваю под этим то, что следует за эпохой "императорской" территории и политико-военного завоевания, - персидская или романская империи, Кир или Цезарь, - затем эпоха, которую я хотел бы назвать "университетской", потому что в XIII веке во Франции в течение длительного периода ремонополизации и огосударствления разбросанной цепи Парижский Университет получил привилегию, я расскажу тебе, в вопросах доставки корреспонденции. Людовик XI кладет этому конец и понемногу возрождает централизацию романского типа со своей собственной цензурой и своим "черным кабинетом" - и вот этот процесс, фатальный для университетских привилегий, заканчивается у нас монополистическим режимом в 1681 г., вроде бы), да, в "современный" период, страна Реформ сыграла достаточно важную роль, как мне кажется, в почтовой реорганизации - и я считаю это событие значительной вехой. Всемирный почтовый союз был учрежден в Берне (1874-78), в наши дни этот институт является подразделением ООН. Нет, у меня нет какой-то грандиозной гипотезы по поводу совместного развития капитализма, протестантизма и почтового раци-
* scapegoat (англ.) - козел отпущения, созвучно слову скейт-борд (прим. пер).

[228]
онализма, но все-таки в конце концов эти явления несомненно взаимосвязаны. Почта - это банковское учреждение. Не забывай, что во время великой реформы "современной" эпохи другая великая страна Реформы сыграла выдающуюся роль: в 1837 г. Роланд Хилл публикует свою книгу Post-office Reform: its Importance and Practicability (Почтовая Реформа: ее Важность и Практическое значение [вар. пер.]). Это воспитатель, это реформатор налоговой системы. Что он предлагал? Конечно же, марку, любовь моя, что бы мы без нее делали? Клеящаяся марка, т. е. унификация оплаты, общий эквивалент таксы и в особенности предоплата письма, т. е. оплата авансом (единая форма и система предоплаты, которая была принята в 1840 году, после большого народного волнения, знаменитой битвы рр, "popular agitation for the "penny post""). При условии, что дальнейшие исследования это подтвердят, я думаю, что почтовая открытка пришла к нам оттуда еще совсем недавно (из Австралии, 1869, из Англии, 1870, но частная picture postcard (почтовая открытка) была разрешена только в 1894). А сейчас я "беру в руки" свою гипсовую ногу, свои трости (вечная проблема, куда деть эти протезы, особенно когда стоишь за кафедрой), я оставляю тебя, но читай вдумчиво, медленно, обходя четыре угла вокруг 4 раза по 4 прямоугольника, может, это и не составит ни одной фразы, но это моя жизнь, и я посвящаю ее тебе.
4 мая 1978 года.
Я совсем забыл тебе сказать, что этот знаменитый музей называется Дворцом Почт. Как только я перестану хромать ("но, как значится в писании, хромать не грех", это по-

[229]
следнее слово в По ту сторону"..., падение или отправка), мой первый визит в Женеве будет во Дворец Почт*.
Прежде чем сесть в самолет, я позвонил ему и предпочел сказать тебе об этом. И ни малейшего вопроса о письме, сданном на хранение. Мы больше никогда не упоминаем об этом, я только чувствую, что все, что мы говорим, остается как бы намагниченным этим молчаливым посланием, хранение которого я ему поручил. Со своей стороны я хорошо чувствую, что волей-неволей работа по восстановлению и присвоению уже продвигается. И это неизбежно. Но что с этим делать? Я не смог хранить письмо при себе. Будь спокойна, я не делаю ничего, что бы благоприятствовало его "приближению", если так можно выразиться, к содержанию мертвого письма. Это правда, может быть, я напрасно сказал ему правду, я почти забыл как главное, так и детали и содержание этого маленького письма. Ответ: "забыл" - конечно, нет, запрятал, "вытеснил". Нет, нет, только не забыл, ты все правильно поняла. И я пустился в бесконечные разглагольствования об этом забвении, которое превосходит состав понятия "вытеснения", не говоря, что это была ты, но по поводу этого секрета у меня было не так уж много иллюзий. В любом случае, то, что я сказал ему о своем "забвении", какой-то своей частью доставляло ему удовольствие, а какой-то - беспокоило, как кого-то, кого бы уже касалось то, о чем я говорил там. Но непременно с той удивительной ненавязчивостью, проявлением внимания, которое все же проглядывает, даже когда он избегает затрагивать эту тему. Это так редко. Мы должны напомнить себе, но на
* В оригинале - Palais des Postes, РР, (франи,. - прим. пер).

[230]
этот раз я откажусь от малейшего намека, касающегося нас или затрагивающего сентябрьское письмо. In any case, не беспокойся ни о чем.
Я в том же отеле "Де ла Плэн", но на этот раз на последнем этаже. Гипс несколько стесняет меня. Я украшаю себя этими тросточками, этой хромотой и особенно скейт-бордом (ты можешь представить себе это маленькое дополнение к общему соблазнительному виду), но мне это надоело, особенно эти путешествия и лекции (я снова взялся за "Жизнь, смерть" и "Вещь", все путем). С этим падением я сам стал частью чего-то, но чего, кого? (Стать частью, сразу же в голову приходит мысль о браке, рождении, трауре.) Частью кого я являюсь, частью (нет, не парой, именно частью, вот в чем проблема). Ну да ладно, пора ложиться спать.
18 мая 1978 года.
Уже моя третья поездка в Женеву. Это длительное путешествие меня изнурило и однако... Все было бы гораздо легче, ты так считаешь, и я думаю также, если бы ты могла составить мне компанию. Но ты не покидаешь меня ни на мгновение, я прогуливаюсь с тобой повсюду (ну, скажем, насколько мне позволяет моя единственная нога), я беседую с тобой все время, рассказываю тебе что-то, описываю это до бесконечности. Надо бы рассказать тебе об отеле, о коллегах, о студентах, которые приходят сюда (иногда, чтобы жить, и мы обмениваемся визитами после обеда, чтобы просто "поточить лясы", как ты говоришь, - это выражение приводит меня в ужас, а в конечном итоге и сам процесс, но не волнуйся ни о чем), обо всех моих друзьях из Багдада, об их потрясающем госте.

[231]
Пока я еще не совсем свихнулся от лекций и рабочих собраний, я нахожу время поработать в отеле. Я перечитываю По ту сторону-, одной рукой (все здесь удивительно герметично, это значит по-почтовому, и растянуто - подземно-железнодорожно, но также и хромает, подволакивая лапу: он не сообщает нам НИЧЕГО, не делает ни одного шага вперед, не сделав два шага назад. Ты скажешь, что Гермес не хромал, у него были крылья на ногах, да, да, но это ничему не противоречит, хромота не мешает этому старцу ни бегать, ни летать. Ничто не двигается, но все летит очень быстро, абсолютно быстро в этом параличе. Уж я-то знаю. Я был очень потрясен сегодня утром тем, что он говорит, даже скорее тем, чего он не говорит о неврозах "судьбы" (Schicksal, всегда предназначение, посылка, schicken и так далее) в главе III. В истории Gerusalemme liberata Tacca он абсолютно не интересуется смешением полов как таковым. Эта черта истории кажется ему совершенно вторичной. Мы ошиблись полом, ты Танкред, и ты приняла меня за мужчину. Наверное, это из-за брони. В лесу (догадайся в каком, я предоставляю тебе указать название) ты разрезала меня на две части, кровь брызнула из дерева, и с тех пор ты слышишь только мой голос, Клоринда жалуется на то зло, которое ее возлюбленный, еще раз... Знаешь ли ты, что я действительно плачу, даже здесь, - взгляни. Эта инверсия мест всегда тебя возмущает, ты сама ошибаешься, подумай немного, да, да, это так... Я не страдаю от невроза судьбы, но от Невроза Назначения. А ты, бесконечная моя, - от психоза "определения". Я уезжаю, приходится уезжать, я люблю тебя, останься мной.

[232]
Одним майский днем 1978 года. Я пишу тебе из школы, где я проработаю до самого вечера. Я сразу же положил в карман, даже не читая, записку, которую ты оставила в машине. Я хорошо знаю, что ты "хотела бы написать книгу о чем-то единственном, абсолютно однозначном. Это само безумие, ты так не думаешь? Я даже спрашиваю себя, что бы это могло означать". Я тоже, но ты сумасшедшая, и я до безумия люблю то, что побуждает тебя писать это и ничто другое. Еще правда то, что ты "также забываема, как закон гравитации". Всего лишь это - но это правда. Вот почему я тебя благословляю и причиняю боль тебе постоянно, даже не задумываясь об этом, и что "ты меня"
- no my love that's my wake. В другой раз говоря обо всех этих рр (частная picture postcardи penny post), сначала я был поражен вот чем: предоплата устанавливает общий эквивалент, который регулирует налог на размер и вес основы, но не на число, содержание или качество "заметок" и еще меньше на то, что они называют смыслом. Это несправедливо и глупо, это даже варварство, но имеет далеко идущие последствия. Пусть ты напишешь слово или сто слов в одном письме, одно слово из ста букв или сто слов из семи букв, все в одну цену, это непостижимо, но этот принцип способен все расставить по своим местам. Оставим это. Когда я писал penny post, где-то в своей памяти я почувствовал, что Жан, почтальон (Шон, Джон, the postman) был совсем недалеко, ни его брат-близнец Шем the penman (писатель). Еще один братский союз в рр, который не ведает мира, the penman and the postman. Писатель, Шем, наследник Н. С. Е., Неге Comes Everybody, то, что я перевожу в своем языке как "Сюда идет тот, кто полюбит меня в глав-

[233]
ном". Итак, я искал penny post в течение двух часов, и вот один из них, по крайней мере один, которого однажды ты могла бы вновь присоединить к могущественному "he war" (YHWH, объявляя войну, издавая декрет о разрушении дорог, башен, говоря тем, кто хотел создать себе имя, так называемым шемитам, и навязывая их частный язык в качестве всеобщего, говоря им "Вавель" меня зовут, и я навязываю свое имя отца, которое вы смутно понимаете как "Смешение", однако я умоляю вас, попробуйте перевести, но я надеюсь, что вы все-таки не сможете), проходя через "bis penisolate war" и "sosie sestherso с первой страницы. Итак, вот, на странице 307 Finnegans Wake: "Visit to Guinness' Brewery, Clubs, Advantages of the Penny Post, When is a Pun not a Pun?" ("Посещение Пивоваренного завода в Гинессе, Клубы, Преимущества Пенни Почты, Когда же Каламбур не является Каламбуром?" [вар. пер]). 3. Прямо перед тобой, на полях, курсивом, имена, ты знаешь. Здесь: "Ной. Плато. Гораций. Исаак. Тересиас". С предыдущей страницы я извлекаю только это, на будущее: "А Place for Everything and Everything in its Place, Is the Pen mightier than the Sword?" ("Место для Всего и Все на Месте, Разве Перо могущественнее Меча?" [вар. пер.]), что тянет за собой следующую нить, например (стр. 211); "a sunless map of the month, including the sword and stamps, for Shemus O'Shaun Post..." ("лишенный солнца план месяца, включая меч и марки, для Шимас О'Шон Почта..." [вар. пер.]).
Перечитай продолжение где-то в районе "Она-находит-все" и "Где-он?; что бы вы ни пожелали..." и так далее. Посмотри на них, Меч/Перо.
Я только что позвонил тебе, это было невозможно, ты прекрасно поняла, нужно быть обнажен-

[234]
ным по телефону. Но в то же время достаточно, чтобы ты разделась и я увидел себя обнаженным. Наша история - это также двойное потомство, чреда Сози/сози, Атрей/Тиест, Шем/Шон, С/п, п/п (penman/postman), и я все больше проникаюсь метемпсихозом к тебе, я с другими, как ты со мной (к лучшему, но также, и я хорошо это вижу, к худшему, я наношу им те же удары). Я никогда никого не имитировал с такой непреодолимой силой. Я стараюсь встряхнуться, так как, если я бесконечно люблю тебя, я люблю не все в тебе, я имею в виду этих квартиранток в тебе, с их маленькими шляпками
единственно, каждый раз, когда я люблю, по ту сторону всего, что существует, ты одно - а значит, другое.
Одним майским днем 1978 года.
Конечно, ты даешь понять, что начиная с этой даты, этих двух дат, этих трех дат (считай хорошенько) ничего больше не происходит. Но достаточно отдалиться немного, чтобы тотчас
Как только прозвучало "приди", в ответ мы пошли один на другого с последними силами. Вся жестокость мира.
Избиение младенцев
Сам Бог стоял перед выбором между двумя печами крематория: с чего начать? Когда? Катастрофа по-прежнему неизбежна
Я уезжаю от себя самого, я съезжаю, как еще тебе написать, я всего лишь расстроенный инструмент, инструмент раздвоенный. Я пишу, согнувшись пополам, как двойной инструмент, коварный и вероломный. Я ца-

[235]
рапаю и стираю все другой рукой. В таком случае ты не должна меня читать. Чтобы услышать песню, нужно понять мое страдание, любить его, оправдывать его. Оно невинно и бесконечно.
Никто не посылает друг другу ребенка, к тому же его не хранят. Теряют желание, чтобы сохранить его. Не доверяют ребенка охране, может быть, ему доверяют охрану, что для меня сведется к тому, что я выучу тебя наизусть
Я действительно думаю, что воспеваю кого-то, кого-то, кто мертв и кого я не знал. Я не пою для мертвых (это истина по Женэ), я воспеваю одну смерть, для мертвого или уже мертвой. К тому же род и число остаются для меня неприменимыми, и я могу играть со множественным числом. И множить примеры или рабочие гипотезы, гипотезы печали.
Таким образом, я потратил свою жизнь на писанину, чтобы дать шанс этой песне, если не позволить ей смолкнуть самой по себе. Видишь ли, тот, кто пишет, всегда обязан задаваться вопросом, о чем же его просили писать, в таком случае он пишет под диктовку некого адресата, это так тривиально. Но "некий адресат", я всегда оставляю неопределенными род и число, он всегда должен быть объектом выбора объекта, он должен уметь и выбирать, и привлекать. "Некий адресат", таким образом, заканчивает свою работу, по мере того как подход, приближение, присвоение, "бессознательная идентификация" прогрессируют, не имея возможности попросить ничего, что бы уже не было подсказано мной. Все от этого искажается, остается только зеркальное изображение, но не образ, они больше не видят один одного, не предназначают друг другу больше ниче-

[236]
го. Ты считаешь, это истощение овладевает нами? Мы, должно быть, слишком любили друг друга. Но именно тебя я еще люблю, живую. По ту сторону всего, по ту сторону твоего имени, твое имя по ту сторону твоего имени.
Р. S. Чтобы не забыть:
маленький ключ от ящика сейчас спрятан в другой книге (я предоставляю тебе возможность угадать страницу).
1 июня 1978 года.
Я приватное лицо, более чем кто-либо отныне. И я слышу тебя: частный детектив (нет, я отказался от литературы, все это дело почты и полиции, в конечном итоге полицейского поста); итак, "лишенный" всего и всех, приватное лицо этих дам? Нет, я говорил о желании устроиться или занять место в некой абсолютной приватизации (но там не должно быть места устойчивой позиции). Тайна без меры, она не исключает опубликования, она лишь оценивает его по своей мерке. Для кого тогда принимает размер и откладывается этот масштаб, для скольких тысяч читателей перестает существовать круг семьи и частная корреспонденция?
Вернемся к тому, что ты сказала мне в аэропорту о страдании нашем (каком страдании?), я ни одной минуты не верю в невроз предназначения, как я говорил однажды. Когда они смогут сказать мне то, что они подразумевают под словами "рок", "судьба" и особенно "предназначение", мы еще побеседуем обо всем этом (чтобы ничего не говорить о "неврозе"). Ты понимаешь, я подозреваю их в том, что они ни о чем не думают, только о тривиальном, о том догматическом и сонном, что

[237]
таится под оболочкой этих слов. И потом историческая телеология, к которой все это прямо ведет, это письмо, которое всегда приходит по назначению. Как бы они ни отрицали этого, "смысл истории" не за горами, несколько почтовых станций или застоев в бессознательном, несколько дополнительных топических осложнений, и на тебе, прибыли, мы никогда и не уезжали, собственно, от этого спекулятивного идеализма. Как только это доходит до назначения, у истории, возможно, и есть какой-то смысл, причем кругообразный, если тебе так угодно, в ее "собственном" маршруте.
всегда предпочитать ребенка. Ребенок в себе.
Разрозненные миры.
и никогда не отдыхать ни на чем, ни на ком, даже на себе, абсолютная бессонница. Повсюду спутники, те, о которых мы думаем, когда пишем, те, о которых мы не думаем и которые диктуют главное, те, которые наблюдают, запрещают, изымают, в общем все, что ты захочешь, даже когда мы пишем, а на самом деле нет, как прикажешь спутывать и распутывать эти следы? Смешивая роды? повышая тон? Переходя быстро от одного тона к другому (так как тон - это последний признак, идентичность какого-либо адресата, который, за неимением чего-либо другого, все еще диктует дикцию. И это путается, срывается, делать нечего - единства тона не существует).
Но кто все-таки тебя преследует?
Говорит он. Вот две моих гипотезы. 1. Мы являемся самим Гермафродитом. (Меня только что позвали к телефону, подражая студентке, - это хитро. Тем хуже для тебя, я как раз писал тебе.) Именно Гер-

[238]
мафродитом, а не гермафродитами, несмотря на наши бисексуальности, разбушевавшиеся сейчас в абсолютном тет-а-тет. Гермафродит собственной персоной и с конкретным именем. Гермес + Афродита (почта, шифр, воровство, хитрость, путешествие и отправление, коммерция + любовь, все любови). Я перестал интересоваться своей историей Тот-Гермес и так далее. Что меня в данный момент зачаровывает у сына Гермеса и Афродиты, так это повторение и дублирование истории: однажды соединившись в Салмасисе, он снова образует с ней тело с двойной природой. Затем он добивается того, что каждый, кто искупается в озере Салмасис (нимфой которого она была), потеряет в нем свою мужскую силу. Что касается Гермеса, сегодня он соблазнил меня больше по причине всей той сети ленточек, которой окутана его история (его легендарная ловкость разделять "узы" и делать из них лиры, музыкальные струны, например, из самих внутренностей животных, принесенных в жертву, он умел тянуть, ослаблять, связывать, развязывать, анализировать, парализовывать, сжимать, натягивать - более или менее жестко. И вот сейчас Салмасис, моя вторая гипотеза сегодняшнего утра в отеле "Де ла Плэн": если Плато затаил смертельную обиду на Сократа (это точно, это моя посылка, он мог желать ему только смерти, даже если любил его), так как тот должен был однажды днем, вечером или утром, например после какой-нибудь дискуссии, последовавшей за пиром, нанести ему непростительное оскорбление. Я не знаю, пощечину ли или одним из этих несмываемых слов, насмешкой, которая бы действительно задевала, действительно, там, где не нужно. Моя гипотеза исходит, без сомнения, вопреки здравому смыслу, даже вопреки хронологии, но она объяснит то, что у нас происходит со вре-

[239]
мени этой парочки со здравым смыслом. Их связь обрела в этот момент форму (она всегда начинается с раны, а молодой Плато на тот момент был девственен, никто не посягал, и он никому не позволял), но очень неудачно, а именно - она распалась, едва наметившись (некое подобие выкидыша, обреченного повторяться до скончания века). Итак, как бы то ни было, Платон, несмотря на свою любовь к Сократу, даже с этой любовью, по-прежнему не прекращает мстить, все время защищаясь (достаточно искренно). Сначала он отомстил за возраст Сократа (он был там до него, это вопрос поколений, он много пожил, он был далеко не девственен и так далее). И потом он настаивал на извинениях. Письменных, посмотри-ка на него. Другой же играет в послушание, опускает голову, но он-то знает, что бумаге не доверяют ничего: ни извинений, ни обещаний, ни клятв. Он извиняется одной рукой, а другой царапает. И тогда Плато играет по-крупному: он разворачивает весь corpus platonicum и проставляет на нем навечно подпись Сократа: это он написал или вдохновил все мое творчество, причем "во времена своей цветущей молодости"! Естественно, он не верит ни одному слову из этого, ни одному слову этого присвоенного творчества. И поскольку Сократа уже не было и, таким образом, он никогда не высказывал своего мнения, ты видишь, над чем мы работаем уже двадцать пять веков! Когда читают все то, что еще сегодня написано, причем так серьезно, с такой озабоченностью (spudaios!) темой этого великого телефонного фарса... Компрометируя Сократа, Платон вознамерился убить его, вытеснить, нейтрализовать долг, делая вид, что он с трудом берет его на себя. В По ту сторону... если быть точным, то по поводу речи Аристофана, Фрейд снова берется за это, он забывает Со-

[240]
крата, стирает сцену и обременяет долгами вплоть до Платона (это-то-что-я-показываю-в-своей-будущей-книге). У Ницше, против которого Фрейд делает тот же выпад или почти тот же, подозрение возникло у него из-за истории достаточно таинственной. Но он не всегда был так вульгарен, так умудрен опытом, чтобы оценить всю вульгарность сцены (ты еще обвиняешь меня в том, что я недостаточно ужал истину, и ты права, но я действительно хотел показать тебе эту сцену, сделать себя немного интереснее, задержать твое внимание на этих двоих, так как они преуспели в этой монументальной перепалке достичь полноты, охватить всех и вся и сделать так, что любой и каждый, я уже и не знаю, кому я недавно высказывался на этот счет, выказал готовность платить цену fort*, чтобы сейчас, сию минуту, подвергнуть их анализу).
Я зову тебя, я бы приехал и, без сомнения, в другой раз уехал бы до своего письма (ящики здесь красные и встречаются нечасто, но выемки производятся регулярно).
15 июня 1978 года.
и если бы мне пришлось жить так (как я живу), я бы не жил, я бы не смог так жить. Совсем, ни единого мгновения. Должно быть, есть в этом еще что-то.
Я звонил еще из аэропорта другому врачу (на этот раз ревматологу, а по счастливой случайности, и аналитику, более или менее с образованием, который что-то читает во мне, как говорит мне Л., который отправляет меня к нему, горячо рекомендуя меня, он предпо-
* Высокую цену (прим. пер).

[241]
читает, чтобы я сначала повидался с ним, прежде чем идти к кинезитерапевту. Я уже говорил тебе об этом. Действительно, врач из клиники должен бы мне прописать, все мне это говорят, сеансы по реабилитации сразу же после снятия гипса, в частности чтобы избежать опухоли лодыжки. Сейчас мне эта история кажется бесконечной. Ты веришь, что когда-нибудь я все же смогу ходить, а может быть, даже бегать?
В отеле "Де ла Плэн" не было мест, я пишу тебе из другой гостиницы, которую мне порекомендовали друзья, немного дальше от Университета.
Ты мой единственный двойник, я предполагаю, я размышляю, я настойчиво прошу.
короче, все то, что сегодня мною движет, весь постулат моего практического разума, все мое сердце, и я постоянно думаю о тебе, сейчас ты - имя, название всего, что я не понимаю. Ты все, чего я никогда не смогу узнать, другая сторона меня, вечно неприемлемая, не немыслимая, отнюдь, но непознаваемая - и настолько располагающая к любви. Что касается твоего вопроса, любовь моя, я могу только настойчиво просить (для кого другого, с кем я мог бы мечтать об этом?) бессмертия души, свободы, союза добродетели и счастья и того, что однажды ты полюбишь меня.
Я собираюсь отправить это письмо, а потом сесть в трамвай, который идет к Университету (площадь Плэнпале).
(Надеюсь, что у тебя не было проблем с ключом, уезжая, я оставил его, ты знаешь где, но немного сдвинув в сторону)
EGEK HUM
XSR STR

[242]
20 июня 1978 года.
Я не был в Цюрихе с весны 1972.
Ты повсюду сопровождаешь меня. Хиллис, который ждал меня в аэропорту (чета де Манн приезжает только сегодня после полудня), проводил меня на кладбище, к могиле, о нет, я должен был сказать, к памятнику Джойса. Я не знал, что он здесь. Над могилой, в музее самых дорогих ужасов, Джойс в натуральную величину, иначе говоря, колоссальный, сидящий на месте, со своей тростью и, кажется, сигаретой в одной руке и книгой в другой. Он всех нас прочел - и ограбил, этот самый. Я представил, как смотрят на него в образе памятника его, по-видимому, ревностные почитатели. Мы продолжили прогулку по кладбищу, не переставая беседовать о По и Иейле, обо всем таком. На повороте аллеи - могила изобретателя чего-то наподобие телетайпа: Эгон Цоллер, Erflnder des Telephonographen. Эта надпись сделана на камне между двух глобусов, на одном из которых Альфа и Омега, другой - с меридиа-нами и неким подобием телефонного аппарата, извергающим полоски бумаги. После шумного взрыва смеха мы еще долго стояли перед этим фаллосом современности. Мне нравится, что его зовут Цоллер и что его имя представляет собой знак, указывающий на дорожную пошлину, таможню, долг, таксу. Да, мы еще искали могилу Шонди, но так и не нашли ее. Она там, дело в том, что когда она показалась из воды, ее перенесли в Берлин.
Если ты так считаешь, думаешь, что это уже случилось, потому что кто-то пишет мертвым, тогда - привет, живая, ты еще раз ничего не поняла, привет и будь здорова, так мы каждый раз говорим, с этим безнадежным состраданием,

[243]
мы знаем, что в какой-то момент мы отправимся умирать один за другого, каждый со своей стороны, привет!
Я продолжаю беседовать с этими двоими как с odd couple (odd - это пароль для всех открыток, он одинаково хорошо подходит для п/С, для По, для Дюпэна и рассказчика, он подходит для стольких других и нравится мне тем, что переворачивает ddo, потому что он входит в композицию таких необходимых в этом месте идиом, to be at odds with each other, to play at odds, what are the odds и т. д. Я продолжаю уделять им много внимания, но они притаились на картинке, молчаливые как рыбы, как все odd couples, но какая гимнастика под платьями, и это чувствуется и в движении пальца и во взгляде,
logroperatergo, это ниспровержение, о котором я тебе говорил. И do ut des, то, что я перевел в своем языке - дар как удачный бросок при игре в кости
Это еще зашифровано, ничего не проклинающий более, чем тайну, я приспосабливаюсь, чтобы культивировать ее, как сумасшедший, чтобы лучше сберечь то, что под ней скрывается. Ты знаешь это лучше чем кто-либо, однажды ты сказала мне, что у меня был секрет, эта наивысшая сноровка в исполнении ловких трюков, но это плохо кончится.
эта тема, я нахожу тебя немного несправедливой и жестокой, короче говоря, предвзятой. Надо, чтобы все уладилось само собой (но в любом случае все уладится), нужно и сцене позволить разыграться самой; это, конечно же, старо, но это только начало, вот на что я пытаюсь решиться. И потом, это единственное доказательство любви, если она есть.

[244]
Когда Сократ, например (произнеси по-английски, как в Оксфорде, Socratise или Ulysses: у Сократа семь писем, и, наконец, имя Сократа состоит из семи букв, а имя Socrates (которое мы видим на почтовой открытке), которое такое же, он - кто? это имя состоит из 8 букв или из 7, как Ulysses, который вновь здесь появляется), когда же Socratise или Socratesse отправляет послание, он не адресует что-либо кому-либо, и не только, он "заполучает" что-то или сначала кого-то (всегда делимое, не так ли). Но возвратная частица s' в глаголе s'envoyer (отправлять себе)* (Socrates's) не существовала там до сегодняшнего момента, чтобы ее получить, ни до, ни в течение, ни после .'эмиссии или получения, если бы что-либо подобное представилось когда-нибудь; и продолжение этому по-прежнему следует
откуда этот бесконечно заумный текст, сохраняющий все удары (и будущее), который беспрерывно разрывается между несколькими рисунками, Любовями, с простосердечностью души, которая не исключает огромных ресурсов недобросовестности. Сама возможность мышления, вот - и, вопрос вкуса, я всегда предпочту
кстати, по поводу этого глагола "посылать друг другу" (кого или что), это выражение я считаю самым "справедливым" в благодарственном письме, которое я ей отправил исходя из великой истины, которую она провозгласила. Исправляя или, как я всегда говорю, восстанавливая то, что принадлежит одним и другим, она не останавливается (и это хорошо) на вопросе, который, таким образом, остается открытым, остается узнать то, что (кто и что) она
* Существует в значении заполучать (прим. пер).

[245]
(или он в ней, или она в нем, или она в ней, или он в нем, я ничего не упустил?) посылала себе; что касается меня, почтальон доходчиво [?] отметил эту фатальность "неисправимого косвенного направления", "чтобы сделать со стороны еще один прыжок". Что то, что "она" посылает себе таким образом, и кто, если это возвращается или не возвращается, поди узнай. К тому же кому какое дело. Посмотри на С. и п.: они производят такое впечатление, будто бы никогда не смотрели ни друг на друга, ни на кого-либо другого. И что главное - они не могут видеть друг друга.
То, чем я больше всего восхищался, чем я больше всего наслаждался в ее искусном маневре, это не то, что она так удачно оставляла в стороне (главный вопрос, "an extremely complex one with we cannot hope to deal adequately here" ("это нечто крайне сложное, то, с чем мы здесь не можем надеяться обращаться адекватно" [вар. пер.]), мудрая предосторожность, за которой следует замечание, не оставляющее место двусмысленности, нужно бы об этом подумать: "Is it not equally possible to regard what Lacan calls "full speech" as being, full of precisely what Derrida calls writing?" ("Далеко не в равной степени возможно рассматривать то, что Лакан называет "наполненной речью", как нечто наполненное тем, что Деррида именует письмом?" [вар. пер.]). Итак, я говорю тебе: нечего сказать против этой полноты, настолько большой, какой она является, потому что она была полна только вами, уже и со всем тем, что вы еще захотите сказать против нее. Это то, что на английском я называю логикой беременности, а на французском - отвержения имени матери. Иначе говоря, вы родились, не забывайте, и вы можете писать только

[246]
против вашей матери, которая носила в себе вместе с вами то, что она принесла вам для того, чтобы писать против нее, ваше послание, которым она была беременна и полна, вы оттуда не выйдете. Ах! но против кого я писал? - Я бы предпочел, чтобы это была ваша мать. Именно она. - Кто?), то, чем я больше всего восхищался, таким образом, это скорее всего переворачивание, даже конечное изменение направления, так как он мог бы с успехом заняться этим, и английское слово (reversed) позволяет нам лучше понять французское слово reverser (изменять направление), даже если сначала он хочет сказать перевернуть или поменять направление. Итак, терпение, посмотри хорошенько на С. и п. с одной стороны (все здесь, все возможные "позиции") и проиллюстрируй их с другой стороны вместе с этой легендой: "If it at first seemed possible to say that Derrida was opposing the unsystematizable to the systematized, "chance" to psychoanalytical "determinism" [я действительно сделал это? это ли вопрос о Дерриде или "Дерриде"?] or the "undecidable" to the "destination", the positions seem to be reversed: Lacan's apparently unequivocal ending says only its own dissemination, while "dissemination" has erected itself into a kind of "last word"." ("Если с первого взгляда казалось возможным сказать, что Деррида противопоставлял то, что невозможно систематизировать, тому, что уже систематизировано, "случай" для психоаналитического "детерминизма", или "неопределенное", противопоставляемое "предназначению", сейчас представляется, что эти понятия поменялись местами: очевидно, недвусмысленное Лаканово окончание говорит только о своем собственном осеменении либо рассеивании, в то время как само "рассеивание"

[247]
преобразовалось в некий вид "последнего слова"" [вар. пер.]). Это бессмертный отрывок, и каждое слово заслуживает целой книги, "позиции", "то, что кажется существует", "перемена мест", не будем говорить об этом. И нужно, чтобы все было в порядке, чтобы "мое" "осеменение" восстало само собой, что оно уже и сделало, чтобы последнее слово стало последним. Я ничего не имею против самой эрекции, я против того, что есть в этом слове - и в стольких других, - если бы я еще больше настаивал на том, чтобы сказать, что не существует главенствующего слова или последнего или первого слова, если бы я еще больше настаивал (возможно ли такое?) на том, чтобы сказать, что "осеменение" было одним из слов среди многих других, чтобы увлечь за собой по ту сторону всего "last word", меня бы могли упрекнуть, именно из-за моей настойчивости, в том, что я воссоздал главенствующее слово, неважно какое. Что делать? Я любим, но они не выносят меня, они не выносят того, чтобы я говорил что бы то ни было, что они не могут каждый раз заранее "изменять направление", когда ситуация этого требует (естественно, моя "позиция", мое "место", мои места, ответы или не ответы и т. д. составляют часть, только часть вышеупомянутой ситуации и "what is at stake here" ("что здесь поставлено на карту" [вар. пер.]) - я. забыл добавить, что исправление всегда готово само исправляться, и процесс восстановления остается открытым для продолжения: "But these oppositions are themselves misreadings of the dynamic functioning of what is at stake here" ("Но эти оппозиции сами являются неправильными толкованиями динамического функционирования того, что здесь поставлено на карту" [вар. пер.]).

[248]
Действительно, я не могу сказать, что поставлено на карту. Ты прекрасно видела эту открытку, продолжая говорить "по-видимому, в недвусмысленной" манере, что <<то, что подразумевается в "украденном письме", даже "в страдании", это то, что письмо всегда приходит по назначению", Лакан действительно хотел сказать то, что сказал я, то, что я как бы назвал рассеиванием. Нужно бы это сделать! Что касается меня, продолжая говорить о рассеивании, я бы переделал это слово в последнее и, таким образом, в предназначение. Иначе говоря, если так можно сказать, Лакан уже хотел сказать то, что сказал я, и я делаю только то, что он сказал делать. И вот шутка удалась, мне всучили предназначение, и рассеивание "изменило направление" в пользу Лакана. Это именно то, что я однажды описывал тебе, карточный фокус, ловкость рук, которым доверяются со связанными руками и ногами. С этим небольшим шансом, который находится в программе, рассеивание переводится великолепно (слово или заголовок, неважно). Достаточно выделить себе время для чтения. Я захватил с собой в дорогу всю эту литературу, чтобы немного полистать остаток номера (весьма неровного). Я наткнулся на это, и не обвиняю себя в том, что придумал еще и эту опечатку, я покажу тебе ее: "...Lacan has seen in the castration complex the crucial point of divergence between Freud and Plato: "Castration is the altogether new motive force that Freud has introduced into desire, giving to the lack in desire the meaning that remains enigmatic in the dialectic of Socartes (именно так, клянусь тебе), although conserved in the account of the Symposium" ("..Лакан увидел в комплексе кастрации решающую точку расхождения между Фрейдом и Платоном: "Кастрация - это целая

[249]
новая и движущая сила, которую Фрейд ввел в желание, придавая недостатку желания значение, которое остается загадочным в диалектике Сократа, хотя и сохраненным в отчете Симпозиума" [вар. пер.]). (Du Trieb de Freud,p.853). У меня под рукой нет французского текста, но этот, "хотя и сохраненный", меня радует. Что касается переводчика, он знает все о Платоновом идеализме, he knows everything as to "what love is merely", und so weiter: "In the scheme of Platonic idealism, love is merely the path (проще говоря, так как он также знает, что значит "тропа", "путь", переход, дорога, шаг и даже ускорить шаг, поторопиться...) along which the philosopher presses his way towards the vision of fullness, and the journey (он также знает, что значит путешествие) itself (непосредственно само путешествие!) gets under wау with the Aufhebung of the maternal." (он знает все, что касается того, "что только любовь", и так далее: "В схеме идеализма Платона любовь - это только тропа, вдоль которой философ пролагает свой путь и само путешествие, заменяет путь Отвержением с материнской стороны" [вар. пер.]). И если полнота была полна другой вещью, и если Сократ, и Декарт, и Гегель говорили только о кастрации, попробуй проследить.
Я очень устал, любовь моя, я собираюсь проводить этих милых фантомов к их машине и возвращаюсь к себе спать (жаль, что ты не можешь проводить меня сюда), а потом я собираюсь немного помечтать.
(обещаешь? ты мне скажешь это, когда будет моя очередь?). Я рисую,
EGEK HUM RSXVI STR, если я не ошибаюсь.

[250]
22 июня 1978 года. Сейчас я пишу тебе из Базеля (ты помнишь маршрут двух этих дней: самолет Женева-Базель, куда я только что прилетел и отправился на такси на правый берег, - сразу же в б часов поезд на Страсбург; три четверти часа - и я уже буду здесь, пора писать тебе, чтобы все рассказать; этим вечером, без сомнения, после ужина на улице Шарль-Град, 1'Antigone de Philippe, который я перечитывал в полный голос в самолете и никто ничего не заметил; завтра утром, очень рано, самолет на Париж, где я завтракаю с Лапортами: впечатление, что я тебя больше никогда не увижу, все эти вечности, которые мы ждали, - ожидаемые?)
Обессилевший, я сижу на набережной. Столько всяких переездов, это как если бы я писал под гипнозом.
29 июня 1978 года.
отступление метафоры. Я сделал из этого историю путешествий (а не рассказ о путешествии) и о черте (Riss) очень, очень разделенной, в память о нас. То, что я сказал, как всегда, прошло, ты это прекрасно знаешь, незамеченным. Последнее путешествие в Женеву, куда бы в конечном итоге ты никогда со мной не поехала.
Эта часть в стороне от меня, та, которую ты знаешь лучше, чем я, я не знаю - держит ли она меня под гипнозом или это я (или ты) ввожу ее в состояние гипноза, в грезы письма. Я не знаю, гипноз ли это, когда я уезжаю или когда приезжаю (успокой меня, эти две вещи не могут существовать одновременно?), и то, что я называю грезами письма, - это когда я пишу или когда не пишу, когда я пишу тебе или не тебе.

[251]
будь сказано телеграфически, меня ужасает мысль об этом другом "лете" - пусть оно еще будет перед нами.
Но так как ты обещала мне на этот раз приехать в Орли, я приеду еще до моей телеграммы, я даже забыл бы ее, как и все остальное.
Ты знаешь все, сохрани нас.
Июль-август 1978 года.
Посмотри, лето, оно прогуливается по улицам Афин, лаская плакат Сократа. А другой спокойно продолжает писать, гипноз, я говорю тебе, он мечтает и готовит, готовится к самоубийству (последняя воля, макияж, обезличивание, большой парад, он знает, что ему не удастся и что ему должны будут в этом помочь, нужно, чтобы доза дошла до него каким-либо путем. А откуда, он никогда бы не узнал. Он "борется с бессознательным". "Бессознательное гораздо шире, чем незнание Сократа", в этом начало трагедии? Ты помнишь? Если ты вернешься до меня, знай, что на самом деле я тебя никогда не покидаю.
Июль-август 1978 года.
и скоро мы соединимся. Мы еще не покинули друг друга, но состояние тревоги уже окутало нас, мы начинаем устремляться друг к другу. Ты никогда не была так близка (с чем-то тихим или покорным, даже вдруг молчаливым, от чего мне становится не по себе), я смотрю через окно, как ты пишешь, и у меня возникает желание бежать к тебе. Сейчас ты

[252]
встала. А мне ужасно захотелось сфотографировать этот успех (я думал, что ты писала).
Июль-август 1978 года.
Я выхожу, чтобы занять места. Это уточнение, однако для того, чтобы не оставить последнее слово твоим придиркам и мудрствованиям за завтраком: 1. Я надеялся, что, как и мне, тебе удастся забыть "мертвое письмо", не только его содержание, которого ты, впрочем, не знаешь и в котором, я уверяю тебя, ты совершенно не нуждаешься (оно тебя не касается, совсем), но даже само его существование. Впрочем, сейчас мне будет трудно требовать его возврата. 2. В хорошей схоластике обещание может только обещать. Никогда не обещают приехать, приехать сдержать свое обещание, только сделать все, чтобы приехать и сдержать его, если это возможно. Не обещают приехать, обещают иметь намерение приехать и не пренебрегать ничем, что могло бы помочь приехать. Если мне не удается приехать, потому что это не в моей власти, потому что то или это, одно или другое, во мне или вне меня, видимо, помешало мне, тогда я не изменяю своему обещанию. Я всегда хочу приезжать, но мне не удается приехать. Я не перестал быть верным своему обязательству. Ты скажешь, что все это несерьезно, что в Оксфорде несерьезные люди, что это "во мне или вне меня" ужасно двусмысленно или лицемерно, что понятие возможного или намерения заставляет тебя смеяться, что я выуживаю аргумент из речи, ни одному слову которой не верю (но я верю, верю - и это именно во имя серьезного говорят люди из Оксфорда, ты знаешь, что в их библиотеках есть и Плато и Сократ). И потом, обещание,

[253]
клятвенная вера, происходит ли это от серьезного, разве это серьезно, скажи мне? Это гораздо существеннее и опаснее, а также и легкомысленнее более многозначно, но не серьезно.
Июль-август 1978 года.
а может, мы были бы счастливее - и даже влюбленнее, - не знай мы ничего друг о друге? А в конце пути никогда не слыша, что об этом говорили? Я жду тебя и тотчас же еду за тобой, чтобы проводить тебя на машине, я не хочу, чтобы ты ехала туда одна, никто там тебя не знает.
Июль-август 1978 года. Ты еще спишь, у меня возникает желание прогуляться по лесу вместе с тобой (с лодыжкой уже все гораздо лучше). В ту же секунду, знаешь ли ты, что происходит, как если бы я никогда этого не знал, потрясающая уверенность любить только тебя, у которой есть только тело, тебя одну, но такую одинокую. Твое одиночество внушает мне страх, к счастью, ты еще спишь, я хотел бы убаюкивать тебя, нежно держа на коленях.
24 сентября 1978 года.
лето очень мягкое, очень тихое. Тем не менее начало оказалось не совсем удачным со всеми твоими вопросами накануне путешествия. Я сказал тебе правду, и мы сделали все, что ты хотела, мы поехали туда, куда хотела ехать ты.
Здесь тот же сценарий, ты знаешь. Я еще не выехал из Трамбала, хотя очень рано про-

[254]
снулся по причине расхождения часовых поясов, и ты видишь, я пишу тебе, едва поднявшись. Вчера, как обычно, Пол и Хиллис в Кеннеди (они знают, что я тотчас оставлю их, чтобы пойти позвонить, - я сразу обрел тебя, я провел ночь в себе, твою, ту, когда ты опережала меня на шесть часов). Скоро я начну осаждать те же места, возобновлять те же маршруты, замечать выемки, покупать первые открытки в аптеках, открытых по воскресеньям. Я начинаю завтра.
25 сентября 1978 года.
Конечно, мы обречены гореть в аду - мы предпочли его, необходимо было его предпочесть и иметь возможность оплатить его себе, подарить его себе в виде технотелеомашиноштуковины, нежная любовь моя. Как достичь того, чтобы наслаждаться т. е. л. е.? (Это предлог всех наших сцен, программа.) Позволяя тебе писать, писать любыми способами (я их насчитываю по меньшей мере семь), вращаться во всех твоих языках, моя иностранка. У меня нет ни языка, ни жанра (я хочу также сказать, ни пола), и с тех пор я люблю тебя. Фрагмент не прослушивается (как говорят работники звукозаписи).
и поклясться никогда не жить, то, что ты называешь жить вместе.
ты помогаешь мне, мы помогаем друг другу умереть, не так ли, ты будешь там
26сентября 197 8 года.
очень беспокоится, ходит от одного доктора к другому (я забыл рассказать тебе о его письме и телефонном звонке накануне

[255]
моего отъезда, который, кажется, очень встревожил его). Я его успокоил насколько возможно (впрочем, я думаю, что, в сущности, я не люблю это слово "истерика", подобные истории с ним случаются уже не первый раз). На предложение (это был предлог) вернуть мне "мертвое письмо" ("кто его знает, что может случиться"), я заставил себя рассмеяться, как делают перед стариками или больными, когда они говорят о своей смерти ("что ты, перестань", "не будь глупым"). И я сказал "не вопрос", договорились.
Я снова взялся за свое "завещание" (legs). Я не знаю, доведу ли его до конца. Я полюбил время, проведенное здесь. Но мне тебя очень не хватает. Как мне тебя не хватает.
Естественно, Сократ пишет это для того, чтобы сказать: Сократ не музыкант. Ты помнишь этот "посмертный фрагмент" нашего друга ("чудовищная нехватка артистического и мистического таланта", таинственный совет, всегда повторяемый появлением мечты: "Сократ занимается музыкой""...). Итак, он пишет, и под диктовку, вот что он представляет.
Я хотел бы написать тебе что-нибудь неслыханное, чтобы ты наконец прекратила меня ненавидеть. Знай, что у меня нет от тебя никаких секретов. Но я знаю, что я всегда буду ненавидим (тобой, сначала тобой), потому что у меня нет другого адресата (настоящего), кроме тебя, но ты в этом не уверена. Как я могу писать тебе, что я могу сказать тебе, чтобы успокоить тебя. Разумеется, даже если растрогать тебя, этого будет мало. Нужно, чтобы ты верила мне. Даже если эта фатальность веры делает тебя сумасшедшей. Даже если ты уже больше не знаешь, кто ты. Ни я. Страдание этого безумия не оставляет

[256]
меня так же, как и тебя, по крайней мере в этом можешь быть уверена. Наш шифр уникален, вот он:
26 сентября 1978 года. Я только что звонил с улицы, было постоянно занято. Ты всегда поступаешь так, как если бы ты игнорировала постоянную возможность самоубийства у меня (извини, мы поклялись никогда не угрожать друг другу тем, что убьем себя, я только хотел сказать тебе, что я был очень нетерпелив в этой кабинке, и вдруг в голову мне пришла мысль убить себя, всего на мгновение, но все-таки, и я никогда не соглашусь с тем, что у тебя есть телефонный аппарат, я хочу сказать, который функционирует, ну в общем, когда я не звоню, то, что ты видишься с людьми, заставляет меня меньше страдать - в конце концов это то, о чем я подумал на улице). К счастью, было письмо, которое ты отправила до моего отъезда. Оно ждало меня здесь. Сон, который ты мне рассказываешь, - ужасен. Этот таинственный голос, который предупреждал тебя, что на какой-то запрещенной могиле было твое имя, думаешь ли ты, что это был я. Запрещенная для кого в самом деле? Для тебя самой?
Сменим тон, пожалуйста, это слишком грустно. Кстати, по поводу кладбища, я сообщаю тебе, что начал бегать вместе с Джимом (после этих сумасшедших покупок экипировки, он выбирал все как приданое), и вот - мы бегаем по большому кладбищу. Как всегда, разговаривая по дороге, как положено, и время от времени я, переводя дыхание, останавливаюсь возле какой-нибудь могилы (много профессоров Иейла в этих аллеях, я хочу сказать, уже покойных), Джим щупает у меня пульс

[257]
(о, он просто чудесный, я расскажу тебе о нем, он совсем помешался на своем беге, я не знаю, что он там этим регулирует, но он во всем мастер, я думаю, что он знает все).
Как в прошлом году, я посылаю тебе кассету, с подборкой, на ней я записал фрагмент Монтеверди - и еще Combattimento, я читаю его на всех языках, Tancredi, che Clorinda un uomo stima Vuol nel' armi provaria al paragone... Er eilt stur-misch nach, und schon von weitem verrat ihn das Gek-lerr seiner Waffen. Sie bleit stehen und run (это он говорит, рассказчик, а сейчас Клоринда) What are you bringing me? Why are you in such haste? TESTO (главный рассказчик) Risponde: TANCREDI - E guerra, e morte. CLORINDA - Krieg und Tod sollst du haben. NARRATOR - Says she: CLORINDA - was du suchst, will ich dir geme geben: - ich erwarte dich... zogernd, langasm gehen sie aufeinander zu, wie zwei Stiere, von Eifersucht (ты помнишь, я уже подчеркивал это слово на немецком языке в первой книге, которую дал тебе) und Zom entbrannt. О night (все еще рассказчик), thou that obscured in darkness this memorable deed - a deed worthy of the sun's brilliance, of a theatre full of spectators - let me atone for thy remiss, and bring it to light, for posterity... Sie weichen sich nicht aus, achten nicht auf Deckung Oder Geschicklichkeit, ziehen sich nicht zuruck... so blind are they... Der Fuss ruckt sich nicht aus der Spur... L'onta irrita lo sdegno a la vendetta, e la vendetta poi 1'onta rinova... Я записал продолжение, еще с чем-то для тебя, до конца, когда я умираю один, произнося "S'apre il ciel; io vado in pace". А потом ты позвонишь мне?
Р. S. Ты понимаешь, Танкред, на французском это невозможно. Можно ли умереть от любви в этом языке? В этом мое везение, это всегда так

[258]
и случается только со мной, нужно было, чтобы я наткнулся на этот язык и чтобы он был только один, я цепляюсь за него как утопающий за соломинку, именно я, а ведь я даже не француз (но все же, но все же). Как найти мне подходящий тон с этим продажным языком? Как мне сойтись с ним? и заставить его шантажировать? Я благословляю тебя, я не посылаю тебе свое благословение, я благословляю тебя, моя рука на твоих глазах.
27 сентября 1978 года.
За Сократом он тверд, как
закон.
Правосудие, закон - это (nomos, nemein, понимай это как хочешь, чем больше воздаешь, тем ты богаче) распределение, это именно то, что это означает, конечно же, это всегда переписка, что еще можно распространять и разделять, давать и получать по разделу? Новая секретарша Департамента, я уверен, уклоняется от этого, мне бы не хотелось подозревать ее еще в чем-то худшем. Она не отдает мне письма по мере того, как они прибывают. У меня впечатление, что я утомляю эту полную даму, занимающуюся редкими марками. Ничего не выходит. Я прекрасно знаю, что события происходят в другом месте, там, где, я думаю, уже нет почты, но все-таки. Я снова пытался работать над своим завещанием и этим проклятым предисловием. Работа движется очень неравномерно. То, что ты говоришь мне, не очень-то мне помогает, ты снова позволяешь модистке взять верх, я вижу, как только я поворачиваюсь спиной, твое "определение" набирается сил. Но какая часть тебя сильнее нас? Я посылаю тебе одного Сократа, я отрезал его от партнера

[259]
всего лишь одним старательным движением ножниц. Сзади, я плохо рисую маленькую шапочку 1930-х (подходящую для обоих полов), это твой демон, кто-то, неважно кто, из твоей семьи, дядя из Центральной Европы или тетя, которую ты даже не знала. "Демон - это бессознательное", говорит о Сократе наш друг, которого я читаю в переводе наших друзей. И вот еще что:
"Кто уловил в письмах Платона хотя бы лишь веяние божественной наивности и этой уверенности в Сократовом видении жизни, тот почувствует также, что невероятный мотор сократизма вращается в некотором роде позади Сократа (это не я подчеркнул) и что нужно смотреть на него через Сократа, как через некую тень". Перечитай все еще раз (стр. 100), это потрясающе:
"Сократ ни одного мгновения не думал, что трагедия может "выразить истину"... Посредством чего молодой поэт-трагик Платон начинает с того, что сжигает свои поэмы, чтобы стать последователем Сократа". (В этом, я думаю, коварство Платона проявляется еще выразительнее.) Взгляни еще раз, что он говорит на странице 133 о высшем образовании и журналистике, а в другом месте об изобретении Платоном романа, а еще об Аристофане, для которого Сократ был самым великим из софистов. Пусть в По ту сторону". Фрейд запомнит только свою речь, вот что красноречиво свидетельствует об отношении психоанализа ко всему этому
Что значит "иметь за собой"?, вот вопрос, который я задал по поводу внука, который со всей серьезностью вместо того, чтобы таскать за собой поезд (вот чего хотел бы дедушка), придумал почтовый принцип и даже почту без основы (в узком смысле), почту без почты, без "документа" и даже без провода,

[260]
без кабеля (в "закрытой петле" или в "открытой петле", как говорится в технологии связи: в "открытой петле", приказ оператора в форме все-или-ничего и ожидание результата; в "закрытой петле", связь туда и обратно сообщает тебе, был ли приказ получен и выполнен, например был ли затвор закрыт, - что меня больше всего интересует в технологии управления связи, так это теория повреждений, иногда таких, которые, даже не провоцируя остановки, увеличивают количество противоречивых команд, и это приводит к тому, что они называют "перегрузкой". Очень часто для того, чтобы избежать ошибок, повторяют сообщение).
Ты говоришь мне, что тоже пишешь для мертвеца, которого ты не знаешь (я в этом все больше и больше убеждаюсь) и которого я собой и представляю. Итак, ты убиваешь меня заранее (это правда, что часто я жду твоих весточек, как смертного приговора), но в то же время ты возвращаешь мне жизнь. Считаешь ли ты, что мы имеем дело с некими весьма странными призраками или что это судьба всей переписки? Разве мы суетимся вокруг одной могилы или, как все... Конечно, оба, одно не бывает без другого.
мой постоянный страх забыть номера телефонов (существует только один, который, я уверен, никогда не потеряю, он старше меня, это первый номер моих родителей в Эль-Биаре, 73047 - я знаю кого-то, платоническую любовь моей молодости, кто еще мечтает о нем - ), и, когда я только что позвонил тебе без предупреждения, записав номер, чтобы читать его по-английски, цифру за цифрой, у меня был один пробел, я больше не помнил, по какой точно причине он был только один, я решил позвонить тебе.

[261]
То, что мы делаем с этими кассетами по авиапочте, - замечательно, но ты права, все же это немного пугает. Представь, что я умираю до того, как ты получила последнюю... Существует то, что я никогда не сделаю, ты понимаешь, худший грех, если он существует, который нельзя сравнить ни с одним другим: включить магнитофон в тот момент, когда другой сжигает почту, говоря тебе о своей любви или о другой тайне в том же роде. И даже если это сделано с наилучшими намерениями в мире, самыми благими, какие только можно вообразить.
и моя фамильярность, мои фамильярности буквально пугают их, я вижу, как это доводит их до обморочного состояния.
Что сказать ей? что, любя ее (даже очень, уж и не знаю, как), я могу только надеяться на это, что то, что она, таким образом, "отправила" (в конечном счете меня), достигает ее, возвращается ей невредимым, таким же, и что она может сделать с этим все, что ей заблагорассудится, о чем я не знаю ничего. Но я здесь больше ни при чем, - и все, что она говорит, я мог бы сказать сам. Не говорил ли я ей этого, если, конечно, есть желание обратить на это внимание? Она остается для меня такой же таинственной, как будущее.
Я опять бегал сегодня, дыхание восстанавливается, и я больше не чувствую свою лодыжку.
Я уже веду обратный отсчет времени.
28 сентября 1978 года.
Сократ, говорит он, идеальный "проныра", это выражение следует исполь-

[262]
зовать со всей подходящей для таких случаев деликатностью. Сейчас я вижу его как настоящего "фабриканта ангелов" (человек, занимающийся незаконными абортами [прим. пер.]). Он пишет под гипнозом. Я тоже. Скажи пожалуйста. Это именно то, что я хочу сказать. Ты говоришь, и я пишу тебе как во сне все то, что ты хочешь позволить мне сказать. Если бы ты могла, ты заставила бы меня растратить все мои слова.
Впрочем, Платон тоже, он тоже, в свою очередь, делает ангела. Его обман самый ловкий и, таким образом, как водится, самый наивный: l'eidos, идеальность, например идеальность письма или чего-либо значимого. Что бы они делали без меня, если бы у меня не было перехваченной по дороге открытки, которую они писали себе через Фрейда вместе со всем его обществом с ограниченной ответственностью? Правда, что в этой спекуляции, управляемой на расстоянии, нужно было, чтобы я находился именно в том проходе, и каким бы ненадежным это ни казалось, чтобы мое место тоже было предписано на открытке.
Чтобы сорвать все планы перехвата, избежать всех придирок, чтобы обойти и тех и других, заниматься всей этой перестановкой, риторикой этого обезличивания, которой нужно было предаваться! Это не поддается подсчету, я просто не могу больше считать все это. Речь всегда идет о том, чтобы переложить все на голос*, и он, нажимая на удобно расположенный рычаг, обязать выключать, сбиваться в пути, снова вешать трубку, играть, переводя стрелки, и посылать в другое
* voix - голос, voie - путь, дорога - игра слов, омонимов (прим. пер.).

[263]
место, изменяя направления (поди узнай в другом месте, там ли я, и всегда кто-то найдется там, чтобы вновь продолжить нить истории).
Чтобы это срабатывало, скажешь ты, нужны основы (о да, но "сущность" основы является моей главной проблемой, она огромна, и здесь она происходит от всех почт и телекоммуникаций, их смысла - узкого, буквального, фигурального - и тропической почты, которая вращает их один в одном и так далее), здесь нужна основа и, на какое-то время, переписчики, сидящие переписчики. К тому же возникает чувство, что все это предоставлено чему-то ненадежному, шансу иметь переписчика или секретаря. Именно этот шанс, говорит наш друг, Аристотель и Платон как раз и использовали (это в Die Phuosophie im tragischen"...: в "переписчиках" у них нет недостатка, и существует некое "провидение", Vorsehung, для книг, fatum libellorum, которая была настолько несправедлива (необходимо уточнить) для Гераклита, Эмпедокла, Демокрита и так далее. До определенного предела бессмертие книги в руках писца, пальцы которого могут устать (или заняться, добавил бы я, чем-то другим), но также зависит от насекомых или дождя). Иначе говоря, прежде чем заняться чтением той или иной Fortune-telling book XIII века, носителем картинок с С и п, никогда нельзя забывать, что есть еще что сказать, рассказать, различить, something to tell, to be told, по поводу "судьбы" книги, ее шансов дойти до нас целой и невредимой, попасть, например, одним прекрасным днем 1977 года в мои руки, остальное предоставляя продолжению (и в ночи, где ты есть, у тебя два часа утра, ты здесь не напрасно, это самое меньшее, что можно сказать, но они этого никогда не узнают). Что

[264]
бы он сказал об этом портрете Сократа, об этом прекрасном Сократе, который может быть похож на Альсибьяда, который сам, на той, другой картинке, о которой мне говорили Моника и Денис, представлен в виде женщины? Ницше всегда настаивает на его уродстве: плоский нос, полные губы (если ты посмотришь на картинку Париса, это немного твои губы, которые он нарисовал в тот момент, когда я отдалялся, никто их не знал), слегка навыкате глаза "цензора", великого гонителя, пророка и жреца, который вещает "для последующих поколений". В посмертном фрагменте, переведенном нашими друзьями (нужно еще поговорить об удаче Ницше), продолжая настаивать на том, что у романа сократовские истоки, он еще раз "возвращается" к Сократу, "который, очевидно, с того времени превратился в монстра: "У него уже вид гиппопотама, с огненными глазами и ужасающими челюстями". Какой породы гений, к порождению которого сократизм не прекращает толкать [...] время внушает мне эту мысль, но в такой малой степени, как геологу, моему современнику [...] умело распоряжаться тысячелетиями, как чем-то совершенно нереальным, для рождения одного единственного великого произведения искусства". Единственного, без чего не было бы, добавляю я, того, что каждое будет единственным, совершенно единственным.
1 октября 1978 года.
Как только меня соединили с Парижем (всего на секунду я снял трубку), я снова повесил трубку и подумал, что это действительно не стоило труда.
Я вновь увидел их сегодня

[265]
утром. Без всякого сомнения, именно круп является движителем этой сцены, слово "круп", на котором разворачивается все действо. И это у тебя наше казино, хозяин заведения наблюдает за операциями (это именно он собирает всю прибыль, вечер, рэкетиры, городская проституция и так далее), и в этот момент он стоит позади крупье, который манипулирует картами, раздает, делает ставки, ловко орудует лопаточкой, не подавая виду, подчиняется инструкциям крестного отца. Дела идут.
Я ее обожаю, но она думает, что знает, как и другие, то, что "означает" почта в обычном, буквальном или узком смысле; она уверена, что оборот вокруг украденного письма не касается "эффективности почтовой службы". Но все же, но все же - он не уверен, что сам смысл п. с. (почтовой службы) действительно дойдет по назначению, и то же самое касается письма, отправленного по почте.
Уверена ли ты, любовь моя, что хорошо понимаешь, что значит посылать почтой? Он все время обгоняет тебя (я больше не могу писать это слово "обгонять", не думая о нас, о нас в двух машинах, я хочу сказать, в частности, об этом дне, когда, обогнав меня в заторе и не заметив этого - а может быть, я остановился из-за бензина, я уже не помню, - ты больше не знала, что я следовал за тобой, ты думала, что я впереди, и ты все увеличивала скорость, а я не мог догнать тебя. Мы оба жали на газ. Мы оставили всех позади, но никогда возможность аварии не была так близка.
И как я ему объяснял (он пришел спросить меня, почему я столько писал, - "вам не хватает времени на жизнь", и его бы тоже я считал дура-

[266]
ком, хотя он им не был, если бы не слышал шепота: "это мне вы должны были бы писать", "это со мной вы должны были бы жить"), что несчастный случай действительно возможен, так как в машине я рискую, когда пишу на руле или на сиденье рядом со мной, исключая те случаи, и ты прекрасно знаешь это, когда ты со мной. И я добавил, что на самом деле я никогда не пишу, и те заметки, которые я делаю в машине или даже на бегу, это не "идеи", которых у меня нет, не фразы, а только слова, которые приходят в голову, немного более удачливые, стремительные малыши языка.
Я привез с собой, узнай почему, одно очень старое письмо от тебя.
ты никогда не подписываешь
это приказ, просьба, рекомендация, молитва? Или констатация, передача заключения?
Все это подозрительно, когда я говорю тебе любовь моя, это значит я говорю тебе любовь моя, и ты больше не можешь анализировать, ты больше не знаешь, как я зову тебя, - и даже если это я, и если это ты или другой. Наш двойной самоанализ.
3 октября 1978 года.
Я ускоряю обратный отсчет, не так ли? Страх перед несчастным случаем, страх, что в конце концов ты решишь не соединяться со мной. Несчастный случай для меня (это как авто- или авиакатастрофа), я называю это твоим "определением". Это всегда возможно "в последний момент", это и есть последний момент, я больше не приду. Ты моя Судьба, и однажды, может быть, ты не приедешь ко мне, не до-

[267]
едешь до меня. И я бы даже не знал, ни как звать тебя, ни, и это самое опасное для меня, как по секрету тебя зовут.
ради любви к почтовым открыткам (совершенно обезличенным, способным обратить в бегство всю их полицию): как только Гермафродит оказывается отделен от себя самого, "в стороне от себя", и отделен от Салмасис, ему ничего не остается, как писать: всего лишь общие открытые положения, отобранные нашим надзирателем с плоским носом, легальные пошлости.
Но я, не будь ребенком, ты прекрасно понимаешь, что я ни от чего не отказываюсь, - несмотря на все придирки, я опираюсь на все, я посылаю себе все - с условием, что ты позволишь мне сделать это. Ты - мой единственный судья - говорит он.
На другом конце света тень над моей жизнью, я уже там, там, на западе, и я жду тебя там, где мы еще не являемся ни одним, ни другим.
Послезавтра Нью-Йорк, встречи по приезде - во время обеда (в Современном Искусстве) и конференция вечером в Колумбии. Я позвоню тебе оттуда, с вокзала, не обязательно звонить "за счет вызываемого абонента" (этот счет в нашем случае совершенно смешон, как будто можно узнать, кто платит за связь и кто это решает).
4 октября 1978 года.
Рентгеновские снимки не очень-то обнадеживают, если им верить (но почему нужно держать меня таким образом в курсе малейших визитов к врачам? я отвечаю ему регулярно и насколько возможно успокаивающе).

[268]
Твоя гипотеза, исходя из которой эта болезнь станет платой за нескромность (без сомнения, можно только заболеть, прочтя "мертвое письмо"), показалась мне не только коварной, но и неправдоподобной. О, главное, она выдает твою агрессивность, ты скрываешь ее все хуже и хуже. Пожалуйста, забудь все это.
Это настоящая "одержимость" (kathexis, который хранит, держит, а также перехватывает, удерживает, ловит, останавливает, привязывается и т. д.). Это письмо Альсибьяда (я перечитываю необычайную хвалу, гениальную в каждом своем слове, и в это мгновение я очень тронут тем, что он говорит о наших слезах). Платон не мог слушать Сократа, он боялся и заставил его писать, он рассказал, что он писал (свои собственные тексты), он усадил его за стол. Часто я плачу, думая о них. Какая грусть охватила меня сегодня утром. Я хотел бы быть там с тобой, я знаю, что скоро умру (помоги мне), а ты - бессмертна, любовь моя, мое выживание, ты слишком красива, ты показалась мне очень красивой вчера вечером по телефону.
5 октября 1978 года.
поезд на станцию Пенн через час. Две встречи в Современном Искусстве, сразу по приезде.
Сегодня утром, очень рано, еще даже до того, как ты позвонила, уезжая, я работал или грезил, я никогда не знаю этого наверняка (всегда fort/da и tekhne телекоммуникаций в эпоху психоаналитической воспроизводимости, Пир, Филеб). Этот порочный Платон: знаешь ли ты, что он вписал в Пир одно стихотворение, единственное, о котором ничего неизвестно, пароди-

[269]
рует ли он им Агатона? И о чем говорится в этом стихотворении? чисто эротическое желание воспроизводить (нет не детей) имя и славу во имя вечности. Хорошо сыграно. Он провозгласил свое имя, произнося речь о размещении (еще вопрос писем, корреспонденции, эпистолярного жанра, стелы и эпистола, греческая лексика прекрасно подходит для этого: epistello, я посылаю - это то же, что "я сообщаю, приказываю, останавливаю" - решение, приказ, но идея остановки или устройства, stellen, если ты хочешь, идея паузы или почты, остановки; то, что я предпочитаю: epistolen luein, вскрыть письмо, развязать ниточки письма еще до того, как претендовать на анализ. Никто его не отклеивал, не резал, не разрывал).
желанием "создать себе имя", я говорил тебе. У Платона, да, но подумай сначала об этом желании у того или тех, кто будет носить в качестве имени собственного нарицательное имя "имени" или "славы", Шем. Когда сыновья Шема строили Вавилонскую башню, они сказали: "Создадим себе имя". Зачастую в этой истории пренебрегают, кроме проблемы неделимости сущности перевода (имя собственное принадлежит и не принадлежит языку), главной ставкой, борьбой за имя собственное между YHWH и сыновьями Шема. Они-то стремятся навязать свое имя и свой частный язык (губу, верно переводит Шураки, и это Сафах, имя моей матери или моего дедушки по материнской линии, которого я сыграл в Рассеивании), и он, он разрушает их башню ("Вперед! Спускаемся! Смешаем там их губы, человек да не поймет больше своего соседа"), он навязывает им свое собственное имя ("он выкрикивает свое имя: Вавель, Смешение": заметь трудность переводчика, вынужденного

[270]
играть двумя именами, одним собственным и другим нарицательным, добавлять второе, добавлять к нему большую букву, неточно переводить, что и требовалось доказать, двусмысленное имя собственное, в котором послышалось "смешение" только благодаря нечеткой ассоциации в языке). YHWH одновременно и требует и запрещает в своем разрушительном жесте, то есть его имя собственное ждут в языке, он сообщает и зачеркивает перевод и посвящает это невозможному и необходимому переводу. И этот двойной прыжок сначала именно YHWH, если каждый раз, когда есть этот двойной прыжок в структуре имени собственного, существует "Бог", имя Бога, хорошо, я позволю тебе следовать, ты можешь заставить следовать, письмо имени собственного, имя писца Шема видится бесконечно доверившимся поворотам и блужданиям Шона - почтальона, его брата.
Однажды ты написала мне "ты можешь попросить у меня невозможного". И я послушался, я жду тебя.
6 октября 1978 года.
Я пишу тебе в такси. Я избегаю метро, и здесь тоже, именно потому, что люблю его. И потому, что я блуждаю в корреспонденциях, несмотря на то что система здесь проще, чем в Париже. Это как будто сделано нарочно. Вчера вечером, после конференции, я пересек весь город на такси, до Вашингтон Сквер. Это было после приема (было уже поздно и очень хорошо, я был пьян, мне понравилось, я вернулся почти тотчас).
Завтра, возвращение в Иейл, послезавтра выход на паруснике с Хиллисом.

[271]
7 октября 1978 года.
они бы приняли меня за сумасшедшего и не поверили бы, что я могу писать тебе все время. Но ты можешь засвидетельствовать это. Поезд двигается вдоль маленьких портов, расположенных по всему побережью, я начинаю узнавать свои пути.
но пусть это не мешает тебе, моя самая нежная, прийти за мной, ты прочтешь почти то же, что я (всегда немного медленнее, но понемногу я вольюсь в твой ритм или вернусь к тому, что уже читал), и я почувствую твое дыхание на своей шее.
Я как раз восхищался Филебом. Мое самое большое удовольствие - читать это вместе с тобой, например. Это, по-видимому (все здесь есть), маленький кусочек почтовой открытки Платона, которую Фрейд перевел в По ту сторону., маленький кусочек, там наверху, после того как долго хранил ее в ящике. Хотя это ни в чем не ограничивает гениальность По ту сторону". (это "произведение искусства", оно тоже уникально и единственно), все здесь избавлено от начального удара Филеба, понимай это как хочешь (речь о границе, тенденция к господству, ритм и интервалы и так далее, чтобы не говорить ничего о трудности остановиться на шестом поколении и на предписании Орфея). Еще одна цитата для тебя, и я перестаю читать, я медленно возвращаюсь к тебе, ты улыбаешься
"и мы, мы говорим, как дети, что вещь, которая дана прямо, возврату не подлежит". Это сказано в Филебе, ты понимаешь. Прямо, orthos, что это? Прямо, совсем прямо, ловко, с проворством, которое состоит в том, чтобы не ошибиться адресом, без какого-либо неправильного адреса? Неправильный ад-

[272]
pec, я повсюду следую за ним, я сам, я преследую его, а он без конца гонится за мной. К счастью, ты здесь. В сохранности. Ты одна. Но это то, что не подлежит возврату. Это то, что говорит ребенок или тот, кто говорит ребенок, желание ребенка? Ты не можешь сказать.
Я почти приехал, на этот раз. В это мгновение мне вдруг пришла в голову (от Тота, без сомнения, другого старого друга, которого я встретил в начале Филеба) совершенно сумасбродная мысль: писать только тебе, только одной тебе, исключая любого другого возможного адресата, я объясню тебе. Сейчас я вынужден остановиться, они все вышли из поезда, я один. Мне не хватает тебя.
9 октября 1978 года.
и "рассказывать" - это мне всегда представлялось невозможным и бесконечно желаемым. Из нас никогда не получится рассказа.
то, что я читаю в своей записной книжке о двух днях до приезда, я ничего не придумываю: дорожные чеки, photocop (как это здесь удобно и недорого...) - посылать посылки, бумаги, парикмахер, банк, почта. Ужасает, нет? Но если ты подумаешь над этим хорошенько, без этих расстояний ты ничего не можешь породить из всей этой романтичности (эпистолярной или нет) литературного наследия Сократова романа. Если ты заключишь со мной пари, я докажу тебе, особенно на примере дорожных чеков по причине двойной подписи (подпись/контрподпись), которая для меня является настоящей музой. Они не знают, сколько раз совершенно законно ты подписывала что-либо вместо меня.

[273]
последняя неделя на востоке. В четверг снова Нью-Йорк, на этот раз я буду в Отеле Барбизон. Отъезд на Корнел завтра утром, очень рано.
с первой посылки:
ни дара без забвения (которое освобождает тебя и от дара и от дозы), забвения того, что ты даешь, кому, почему и как, того, что ты помнишь или на что надеешься. Дар, если он есть, больше не предназначается.
13 октября 1978 года.
итак, я лег спать настолько поздно, насколько возможно. Ты знаешь программу (конференция о Ницше, после чего у меня появилось желание прогуляться по окраине Центрального Парка, я вошел в одну из этих дискотек, ты хорошо знаешь
я не заметил, что это была пятница 13. Вот этот слегка сумасбродный проект, я говорил тебе о нем в поезде, который нес меня в Иейл: это как обет, высшая идея поста, в своих письмах я не заговорю с тобой ни о чем, что бы не было тобой и читаемо одной тобой, если это возможно. В любом случае я обязуюсь сделать все, что в моей власти или во власти языка. Итак, я больше не буду писать тебе, так как я занимаюсь этим слишком много и совершенно невыносимым способом, вращаясь вокруг наших посланий, нашей переписки, наших посылок, наших поездок туда и обратно, почты, вокруг того, что мы пишем с другой стороны от Сократа до Фрейда, проходя через все эти эстафеты. Я собираюсь прекратить рассказывать тебе о том, что мы проводим нашу жизнь и любовь за написанием друг другу писем, и я спрашиваю себя, как это воз-

[274]
можно, откуда это идет и куда это нас приведет, через что это проходит, и как это происходит, и от чего и от кого это зависит, есть столько вещей, которые я могу оставить другим или писать другим (что, впрочем, я все чаще выношу с трудом, что речь идет о читателях, что в глубине души я не люблю, еще нет, или об этом торжествующем ликовании, этой мании, которая раздается во всем послании, даже самом безнадежном; маниакальная фаза горя, скажет он, но он не непреклонен в этом, и у меня больше нет ни одного возражения к нему, ни одного вопроса). Итак, отныне (начиная с завтрашнего дня и до того момента, когда ты положишь конец своему "определению") я не пишу тебе больше ничего другого, я пишу только тебе, тебе, о тебе.
Шесть часов утра, у тебя полдень, я только что позвонил тебе, ты не ожидала этого. Я никогда не забуду этот взрыв смеха в твоем голосе. Сейчас ты соединишься со мной очень быстро. Через два часа вылет в Корнел, послезавтра - в Калифорнию. Но сейчас, чем больше я приближаюсь к западу, тем больше ты приближаешься ко мне. Я не отдалюсь от тебя никогда.
Первые дни января 1979 года.
как если бы ты захотела освободить меня от моего обета, и что, когда я снова пишу тебе, как раньше, благодаря всего нескольким оборотам, я прекращаю обращаться к тебе. Как если бы разбушевавшаяся жестокость этого поста, оргия этой беспрерывной молитвы, которая заставляет все слова возноситься к тебе (я никогда тебе столько не писал, как в течение этих двух последних месяцев), что-

[275]
бы сохранить тебя только для тебя, единственной, чтобы уметь сжигать их живыми, как если бы вдруг песня испугала бы тебя
Эта "ремиссия" была бы последней, казалось, ты была в этом увереннее, чем я, так как я никогда не соглашусь поверить в это - а впрочем, я сделаю так, я клянусь тебе в этом, что это никогда не случится. Я все еще под впечатлением от, по сути, совершенно случайного характера этого события (несчастного случая: один-единственный несчастный случай, на этот раз худший, может случиться, не так ли, дойти до того, чтобы случиться), как если бы ты позволила дате произвольно утвердиться, скажем, последний или предпоследний день года, к полуночи. Эта случайность - только ли это вероятность (здесь можно легко найти 7: у меня на столе маленькая карточка, я собираю здесь цифры и несколько очень простых операций. Без какой-либо искусственной манипуляции я вижу царящую цифру 7, я вижу, как она распространяет свое сияние на все наши годовщины, наши огромные сроки платежа, великие встречи. 7, написанное, как в Апокалипсисе. И, наконец, это почти необходимо. Я очарован еще и внезапностью, очевидной непредвиденностью того, что вдруг приобретает такой же фатальный характер (еще два часа назад ты не думала об этом, ты жила в другом мире, я верю в это, несмотря на твои отрицания), особенно ошеломленный значимой вульгарностью предлогов и мест, которые ты выбрала, чтобы позволить вернуться модистке 1930 года, которую я считал уже обескураженной, твое "определение": эти истории о плохой музыке (я отстаиваю в этом сюжете все, что сказал: я ничего не имел против, но она была плохая и, в конце концов, в данный момент нам

[276]
есть чем заняться), эта вспышка раздражения по поводу телевидения, потом эта манера говорить по телефону (там прямо передо мной предстала модистка: "мы не флюгера", "в каком смысле ты зовешь меня?"), как если бы ты вела переговоры на пороге с агентом по недвижимости или как если бы я торговал на распродаже со скидкой, т. е. остатками партии ("партия" у нас - это тайна, закон партии, способ, которым группируются удары судьбы, которые "настигают только нас"). Я в нескольких шагах от тебя, я слышу тебя, сейчас .ты кажешься такой чужой, я люблю тебя, и я даже хотел бы любить эту модистку, если бы я только мог. Это, конечно же, вдова, которую ты поселила там, она неудачно повторно вышла замуж и ревнует нас. Она любит меня больше, чем тебя, вот в чем катастрофа - и вы не признаетесь в этом, ни одна, ни другая.
Январь 1979 года.
Я прихожу из госпиталя, а ты еще не вернулась. Я скорее предпочту писать тебе об этом, чем говорить. Очень тягостный опыт, который пробуждает во мне не знаю что или кого. Они увеличивают количество анализов крови (вероятно, отрицательных, в любом случае это то, что они говорят семье), рентгенов, пункций позвоночника. Несмотря на то, что анализы не "дают" ничего, признаки ослабления увеличиваются и семья тревожится, я начинаю понимать это. Не сердись на меня, если я хожу туда так часто. Я чувствую, что мое присутствие благотворно, и оттуда исходит просьба, в которой я не вправе отказать. Наконец, я очень хотел сказать тебе, что не смог напомнить ему о письме, как ты подсказала мне еще до каникул. По правде гово-

[277]
ря, я подумал, что не имею права делать это, жестокость и нескромность подобного жеста невозможна для меня, о нет, я не чувствую себя способным на это. К тому же мое доверие - без границ, это как если бы я отдал письмо своему отцу или матери. Позднее я увижу, так ли это.
Странно, что это случается со мной в одно время с очками - эта затрудненность читать вблизи вдруг увеличилась. И эти две золотые пломбы у меня во рту.
Январь 1979 года.
К тебе самой, к единственной тебе-ты ревнуешь. Это твое единственное право.
То, что я (вложил) в тебя (в себя), и то, что я никогда не заберу вновь, так как я никогда ничего не начинаю снова; я думаю об этом охотнике за вознаграждениями, который привязывает тело "разыскиваемого" (Wanted) позади своей лошади, чтобы прикончить его, потом он везет труп к шерифу, останавливаясь в каждом салуне. Вот что для нас Запад.
Мне сообщили о ее смерти, я вошел в дом, Жозефина Бейкер лежала в глубине комнаты. Все собралось вокруг ее рта, очевидно, это рак, который раздул ее губы и вверг в некое ужасное молчание. Затем, с момента моего прихода, после моих первых шагов к ней, все изменилось, она начала говорить. Я больше не знаю, было ли это только в момент пробуждения, когда какое-то странное восхищение все перевернуло. У меня тысячи гипотез, я расскажу тебе.
Я не оставлю эту записку на секретере, чтобы убедить или защитить тебя, но только для того, чтобы сказать

[278]
тебе, что, ничего не принимая, я принимаю твое "определение". Оно всегда остается для меня таинственным, знай это, проникнутым тайной (однажды ты наберешься смелости написать мне его, и это будет последним ударом, я не узнаю ничего нового, но все откроется из того, что мы прожили отрицательного), и главное - оно остается для меня анонимным. Это не ты "определяешь" себя таким образом. Ты становишься кем-то определяющим тебя, но тот, кто определяет тебя, или тот, кто сам определяется, это не ты. Ты, мы любим друг друга, и эта очевидность ослепляет тебя. Даже сегодня, и для меня тоже это слишком очевидно. Но я принимаю это.
Наш единственный шанс обрести бессмертие, сейчас, но каким путем, это значит все сжечь, чтобы вернуться к первому нашему желанию. О каком бы "бессмертии" ни шла речь, это наш единственный шанс, я хочу сказать, общий. Я хочу начать все сначала. Сжигаем всё? это идея сегодняшнего утра, когда ты вернешься, я поговорю с тобой об этом - самым техническим образом в мире.
Январь 1979 года. И вот возвращение из госпиталя. Вся семья здесь. Очевидно, не я один об этом скорблю, я не знаю, что происходит, врачи ничего не говорят. Они ждут новых анализов, но у меня такое впечатление, что медсестра знала или предчувствовала что-то, что не могла сказать. Как если бы все они знали то, что должно случиться. Жутковато, я хотел бы больше никогда не возвращаться сюда, я оставляю здесь все свои силы.
Возвышенное небытие, ты знаешь, что оно хранит все. "Корреспонденция" будет лучше унич-

[279]
тожена, если сделать вид, что спасено несколько смехотворных фрагментов, несколько клише, которые вполне годятся, чтобы попасть в любые руки. Забвение - наш единственный шанс, не так ли - мы лучше забудем все, а оно позволит нам начать все сначала. Может быть, однажды я снова встречу тебя. Я слышу, как ты открываешь дверь.
Январь 1979 года.
"Иди на войну".
Сейчас ты бесконечным предназначением должна отвергнуть от себя эту нескончаемую ненависть. И бедствие, и самопожертвование старших, и безграничную виновность, одновременно божественную и дьявольскую (так как она двойная и противоречивая, сам Бог не может взять на себя прощение, она старше его).
Я собирался сказать тебе две вещи вчера вечером, как раз перед небольшой размолвкой в машине: 1. Плато - это скромная вдова Сократа, который говорит в глубине души ("ах! все эти вдовы, которые больше не покидают меня, потому ли, что я люблю их за то, что они вдовы, потому что я женюсь на них всех и тотчас заставлю носить в моем присутствии полутраур? люблю ли я их за то, что они пережили смерть, позволяя им пережить меня (их самих)? обвиняю ли я их в том, что они пережили меня в моем присутствии? Напротив, я нуждаюсь в том, чтобы, как вдова, ты сохранила меня живым, я люблю только жизнь" и т. д.). Я не рассказал тебе по пути из Котону, на Рождество, что пришло мне там в голову. Это было в Абомеи, во дворце-музее старинного королевства: гид ведет меня к некоему подобию

[280]
склепа из глины. Сорок женщин, из числа всех вдов какого-то короля (я забыл, о ком шла речь), они дали похоронить себя заживо. Слишком гладко, чтобы оказаться правдой. Я очень долго думал о них, не очень-то понимая, на чьей стороне я находился, чьей смерти. Потрясающе красивые. И гид добавляет, что для этого огромного самоубийства действительно выбрали самых красивых и что им помогли умереть с помощью ядовитого растения "кокорыш" (это его слово, клянусь), тебе ли сообщил я однажды о симулированном или организованном самоубийстве Сократа? Это также, в некоторой степени, вдова Платона. Не смейся, кругом одни вдовы, получается, что так... 2. Что касается второй вещи, я не смог сказать тебе об этом вчера, это конец. Конец нашей истории, это слишком очевидно, это конец бреда или кошмара, от которых ты надеялась очнуться. Это слишком очевидно. Но в то же время это конец моего бреда вокруг Сип. Проза начинается здесь, с экспертизой доктора, который только что научил меня, как следует читать эту открытку. Я обратился за консультацией, и вот его ответ (он пишет J.C., ты помнишь, что он предложил мне заняться этим поручением вместе со специалистом из Kunstgeschichte): "Уважаемый такой-то, ваш вопрос легко решается. Нужно всего лишь дословно прочитать миниатюру. Сократ в процессе письма. Платон рядом с ним, но не диктует. Он указывает на Сократа: вот великий человек. Левым указательным пальцем он привлекает внимание зрителей, нужно внимательнее посмотреть направо, на философа, который пишет. Стало быть, он более зависим, он меньше ростом, с более скромным головным убором. Вот и все. С наилучшими пожеланиями". Приходится верить ему, он прав. "Читать дослов-

[281]
до" _ это значит сказать "буквально". Я убежден, что он буквально прав, и весь контекст, который можно себе представить (и о котором он имеет понятие), код, который регулирует жесты и позиции во всей этой иконографии, задает тон всему этому, и я никогда в этом не сомневался, он дает объяснение, и я тоже. Это я должен был читать немного "дословно" и таким образом дать волю буквальности. В своей диагностике он мне слегка напоминает Шапиро. Однако, если бы мне дали на это время, я мог бы доказать, что ничего из того, о чем я брежу, не является буквально несовместимым с его ответом "очень просто", я его немного разворачиваю, и все, вот наша история, и в этом состоит различие между нами. Впрочем, эксперт может быть объективным только в той мере (какая мера), в какой предназначено ему место, обозначенное на открытке, на картине, а не перед ней: момент желания объективности, волнение эпистемы, источник которого здесь, перед тобой, представлен этими двумя фигурами. Они наставляют тебя буквой, палочкой на путь, знай хорошенько, знай, нужно хорошо знать это, вот истина этой картины, придвинь ее поближе, ответ очень прост. Бесполезно поднимать столько платьев, это и так бросается в глаза.
Вчера вечером я почувствовал, что худшая месть уже свершается и что она мстила кому-то другому, не тебе, не мне. Твое желание воплотило, проложило путь тому, чего ты опасалась и что в конечном счете нашло тебя. В тебе, вне тебя. Я хотел бы быть уверенным, что это ты, только ты, единственная, которая согласилась (не задумываясь ни на секунду) с этой идеей великого огня, называй это "сожжением", так как письму не остается ничего из того, что мы посы-

[282]
дали, вся эта вечность, и что однажды мы снова станем более молодыми, чем когда-либо, и что после сожжения писем я случайно встречу тебя. Я жду рождения, держу пари. И я умею влюбляться в тебя в каждое мгновение. С какой любовью без прошлого ты забываешься во мне, какая сила, я забываю все, чтобы любить тебя, я забываю тебя, тебя, в ту секунду, когда собираюсь броситься к тебе, припасть к тебе, и сейчас ты не хотела бы больше приезжать, только чтобы я хранил тебя, и оставаться "рядом со мной" и т. д., или ничего. Все это ни о чем не говорит, даже сама модистка в это не верит.
Перо на "скромном головном уборе" Плато, там, это немного более похоже на 30-е годы. Мы живем в 70-е! ты понемногу начинаешь забывать это.
Эволюция прозы нашего Сократова романа, я предоставляю ей место для символического рождения: Zentralinstitut fur Kunstgeschichte. И так как я никогда не отказывался от знаний, я собираюсь вернуться в Оксфорд, чтобы довести расследование до конца. По моему возвращению, этим летом, свершится великий акт веры, великое сожжение нас -
Февраль 1979 года.
это уже оговоренное замечание, и все-таки я думаю, что предпочитаю писать тебе (даже когда ты передо мной), так ты меньше от меня отдаляешься. Или, несмотря на все те страдания, которые причиняет мне этот аппарат, звонить тебе. Даже сейчас я хватаюсь за телефон (как
если бы я еще сохранял независимость, свободу регулировать дистанцию на конце провода или

<< Пред. стр.

страница 4
(всего 12)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Copyright © Design by: Sunlight webdesign