LINEBURG


<< Пред. стр.

страница 3
(всего 12)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Истина в том, что именно в его проклятом имени мы потерялись, только в его имени, не ради самой истины, если она и была, но ради желания правды, которое выманило у нас "признания", самые ужасающие, после которых мы были больше чем когда-либо отдалены от нас самих, не приближаясь ни на йоту к истине, какой бы она ни была. К тому же в целях извлечения из этого урока (который, однако, так ничему меня и не научил), состоящего в том, что я почти решился не посылать тебе повторно мое письмо (то, которое вернулось ко мне с почты до востребования): благодаря некоторым деталям оно более правдиво, чем все то, о чем я тебе говорил, и обладает той правдивостью, которая меня абсолютно оправдывает во всех клятвопреступле-

[138]
ниях но это всего лишь детали, у которых есть шанс на благосклонность в твоих глазах, если ты меня любишь, итак, если ты меня любишь, моя удача у тебя не должно возникать никакой нужды в этих уточнениях, этих деталях, этих мелких анализах, которые могли бы удовлетворить лишь извращенное желание видеть или показывать (я считаю тебя вполне способной на это, на это сумасшествие). Но пойми, что все эти секреты ложные, они заслуживают лишь забвения, и никаких признаний. Ничего из этого нас не касается. После всех несчастных признаний, которые мы вытянули друг из друга (выудили лишь внешне но они не могли быть таковыми, пока один из'нас не поддался на захват другому, когда терпеть более стало невмоготу и признание было исторгнуто под пыткой. Затем не остается ничего, кроме инструментов для пыток - то, что нам хотелось бы сохранить, и бесконечное испытание, пожизненные галеры, грести, грести, сочинять, во имя искупления трудом, никогда больше не держаться стоя, отказаться от любви к танцам. С этими плакатами истины о сексе - и на спине - никуда не денешься, мы даем друг
другу отставку
Я снова взялся за работу, нет, не только
за "большую" работу, как я иногда говорю (о нас, обо мне и обо всех этих печалях, не оставляющих меня даже здесь), но за приведение в порядок моей скромной канцелярии. Таким образом, я перечитываю Письма Платона и все эти восхитительные дискуссии вокруг их "подлинности", их принадлежности, как сказал кто-то, к платоновскому корпусу, в том виде, в каком его принято рассматривать после Тразиля. Огромная библиотека толкований: на самом деле, можно ли доподлинно полагаться на то, что эти письма

[139]
(например, то, в котором от имени Платона говорится, что Платон ничего не написал, ни одного произведения, но что все было нацарапано Сократом в расцвете его молодого дарования), можно ли доказать, что они несут печать Платона? И если они были "апокрифическими" (незаконными, как бы "внебрачными", как чаще всего говорят на греческом)? Спор невероятный, и меня подмывает высказаться на эту тему довольно пространно в предисловии к Завещанию (Legs), если когда-нибудь напишу его (если ты оставишь мне на это силы), слегка подтасовывая кое-что, а другой рукой описывая, накладывая на них тени и светлые блики, сцена из Оксфорда (С. и п.). Я мог бы все пересказать тебе, но это нелегко осуществить в одном письме. Оно получилось бы таким же длинным, как седьмое, самое длинное и знаменитое. Забавно, но это совпало именно с числом семь (ты же знаешь, какие встречаются суеверия, в частности у меня, и мое преклонение перед тем, как Фрейд преклоняется перед этой цифрой). Обвинение в "плагиате" звучало довольно часто. Подозревалось огромное количество авторов, а точнее, что каждое письмо или все письма имеют одновременно несколько авторов, несколько подписантов, но прикрывающихся одним именем. Или скорее - не путать подписанта с тем, кто предназначает, получателя или респондента с адресатом - столько' всяких назначений. Поскольку им-то доподлинно известно, что значит предназначать! Вот она, неразрывность эпохи, от Сократа к Фрейду, и немного дальше, огромная метафизическая таблица. Что касается седьмого, некто говорит, парафразируя другого: "Впечатление от одного сборника выражений, заимствованных из диалогов, стиль которых, к несчастью, испорчен небрежностью и

[140]
грубыми ошибками..." и т. д. То, что мне не удается понять, связать воедино, так это сожительство, великолепное терпение этих архивистов, суетящихся вокруг блистательных наследиий, благородная и проницательная компетентность этих хранителей (чем только мы им не обязаны...), сочетающаяся с этакой непроходимой, неискоренимой тупостью, с этой вульгарностью, вульгарностью, основанной на непоколебимой уверенности: они твердо знают, им доступно знание, что побуждает их распространять свои карточки, ведь все выверено с чисто математической точностью - той, которой, следовательно, можно обучить, - в отношении того, что есть подлинное назначение (и ни одному из наших старцев не удается избежать этого, даже тому, родом из Фрайбурга, есть такое опасение, даже если в этом отношении он проявляет максимум осторожности), им-то уж воистину известно, что значит апокриф, т. е. внебрачный! А их вкус! Ах, их вкус, они доведут нас до ручки своим вкусом. Они стремятся определить пресловутое "начало начал". Как будто нельзя сделать вид, что пишешь ненастоящие письма, авторам и многочисленным адресатам! даже писать самому себе! И в то же время рассказывать, что никогда ничего не писал себе.
и я, самый типичный из внебрачных детей, оставляя после себя подобных им и таких разных, везде понемногу
представь теперь, что я собираюсь рассказать некоторые фрагменты, совсем мелкие, незначительные, но тем самым требующие еще большей конфиденциальности с твоей стороны, рассказать тебе, тебе, единственной и самой прекрасной, историю моей жизни, чтобы наши будущие внучатые племянники,

[141]
те, которые даже не будут носить наших имен, угадывая что-то, почти ничего, но то, что перевернет им душу, что они догадаются сквозь все секретные шифры, все эстафеты и почтовые коды о том, что унаследовали желание пережить всю эту красоту (не красивые вещи, которые исчезнут вместе с нами, но их красоту) на нашем месте, ревность, которую они наконец поймут - и в моем случае, ревность самого ревнивого мужчины, который когда-либо существовал (правда, что это только от тебя, моя "естественная", ты можешь смеяться, игнорируя любую ревность, и в этом тоже заключается один из твоих отравленных подарков, моя ревность - это ты), и тогда, и тогда я напишу, я напишу себе для них письма, самые ненастоящие, самые неправдоподобные, которые только могут быть, они больше не узнают, ввиду чего я притворяюсь, что говорю правду, притворяясь, что притворяюсь. Необозримо (я думаю, что говорил это, "необозримо", в "Носителе истины" и еще где-то; являюсь ли я реальным и единственным автором этого письма и тем же автором "Носителя...", кем тем же? Prove it), и они потеряются в этом, как и мы потерялись из виду, одним прекрасным днем, оба. Им больше не выпутаться из этого наследства, они войдут в состав "наших": все наши дети, и все наши мертвые дети, потому что мы, как я тебе уже говорил однажды, уже переживаем их. И, однако (и вот почему), я люблю их, я не желаю им ничего плохого, напротив. Но все же, но все же...
В то же время я хочу их погубить, и пусть ничего они не узнают о нас, ничего не смогут сохранить, ни разгласить, никакого наследства, чтобы не на что было и претендовать, ради этого я взорвал бы всю землю. И ради противоположного тоже.

[142]
Итак, ты видишь, хотя ты и не видишь меня, но ты видишь... А они, моя надежда, увидят ли они цвет моей души, тот, который окрашивает один, по крайней мере один из моих голосов, когда в один злополучный вечер я задумал это
предназначая тебе.
настроение писаря, истинного монаха. Я один, один, совсем один, хоть ты умри. Я тихо плачу, ты меня слышишь. Желание приговорить себя к смерти на моей совести, ты знаешь, почему, и твоя доля вины в этом есть. Что делают люди, когда говорят "я один"? Так как это никогда ни истина, ни ложь, речь идет, прежде всего, но во всех случаях это истина, о том, чтобы произвести эффект на кого-нибудь, сказать ему "приди".
Эти письма "Платона", которые Сократ, разумеется, не читал и не писал, я нахожу их сейчас более великими, чем само творчество. Я хотел бы позвонить тебе, чтобы прочитать вслух несколько отрывков из "высказываний", которыми они призывали, властвовали, задавали программу в течение веков (как бы мне хотелось их использовать для своего завещания, я печатаю их на машинке, а лучше, если когда-нибудь ты вернешь мне это письмо). Ты увидишь, эти люди невозмутимы, особенно великие профессора XIX века. И если бы я зачитал вслух, мы бы разразились хохотом, как когда-то (в лучшие моменты нашей жизни, самые незабываемые, не так ли, и особенно когда, назанимавшись вдоволь любовью, мы подкреплялись и когда мы подражали самым разным парам или ухажерам в ресторанах, преимущественно выходцам из Алжира, - ты всегда подражаешь лучше, чем я). Послушай, этот англичанин, Джон Бернет, он настаивает на том,

[143]
чтобы письма оказались ненастоящими или незаконнорожденными, но при условии, что подделыватель был великим и безупречным экспертом, современником Платона, так как 50 лет спустя невозможно до такой степени освоить манеру речи. И к тому же он не уверен, что не прав, но в конце концов выслушай его, представь его, например, за кафедрой в Университете, скажем, Манчестера:
"Я считаю, что все письма, имеющие хоть какое-либо значение, принадлежат Платону, и соответственно я буду из этого исходить". Он будет из этого исходить! А затем немцы, без конца рассуждая "uber die Echtheit der platon. Briefe". Один высказывается в пользу такого-то письма (Зеллер, как я полагаю, доходя до крайности, заявляет, что все они недостоверны), другой является сторонником такого-то и такого-то. Заметь, сегодня существует достаточное количество великих интеллектуалов, высказывающихся определенно, - располагаясь еще на позиции за и против, - одни за Сексуальность, другие против (это, похоже, принесло много зла, полиция, пытки, ГУЛАГ - то, что не ложно, но все же...), за или против Войны (это, кажется, приносило много зла в течение всей истории и т. д.), за или против Еврейского христианства только наполовину (а это принесло бы много добра или зла), за или против Речи, Власти, Средств массовой информации, Психоанализа, Философии, СССР, Китая или Литературы и т. д. Кто еще двадцать лет назад мог бы предсказать, что к этому вернутся, кто предсказал бы это еще до всех этих веков "культуры"?
Вот какое резюме делает француз из немецких работ по этой теме: "Риттер на основании достаточно углубленного изучения лингвистических критериев допускает подлинность III,

[144]
VII (по меньшей мере существенно!!!) и VIII письма. Тем не менее, осторожно утверждает он, если эти послания не принадлежат самому Платону, то настоящий автор скомпоновал их, основываясь на заметках философа. В течение долгого времени У. фон Виламовец-Мелендорф был настроен очень скептически и делал исключение только для б-го Письма..." [перечитай его, как если бы я написал его сам, основываясь на "заметках философа", особенно концовку, в которой вот о чем говорится - только нужно было бы все перевести заново: "Это письмо, его необходимо читать всем троим, вместе, насколько это возможно, если нет, то хотя бы двоим одновременно, и так часто, как сможете. Рассматривайте его как некую форму клятвы, как соглашение, имеющее силу закона, на котором можно легитимно клясться с серьезностью, смешанной с шутливостью и болтовней, братом серьезности (на самом деле это paidia, "сестра" от spoude, они всегда переводят "сестра" вместо "брата", сваливая все на грамматику). Призовите в свидетели Бога, властителя всего сущего и будущего и всесильного отца первопричины и промысла, которые все мы познаем, если только мы философствуем по-настоящему, со всей ясностью, которая присуща мужчинам, наслаждающимся блаженством..." Нужно прочитать его на греческом, моя нежность, и как если бы я сам писал его вам]. Итак, я продолжаю свою цитату, цитату француза, говорящего о немце, брата-соперника Ницше, "фон Виламовец-Мелендорф был настроен очень скептически и делал исключение только для б-го Письма, против которого, по его признанию [!], у него не было серьезных возражений. Что же касается 7-го и 8-го, он их решительно отвергает, [!!! действительно, это говорит француз, но дру-

[145]
гой начал решительно отвергать] по причине того, что не в правилах Платона выставляться таким образом на публике [!]. Но он выражает публичное покаяние [!] в своем произведении о Платоне и отныне высказывается в пользу [!] VI, VII и VIII письма. Таково также и недавнее мнение Говальда (Die Briefe PIatons, 1923).
Уже очень поздно, ты, должно быть, спишь, у меня возникает желание приехать: 7 часов в машине, в компании старого фильма об автокатастрофе, чтобы все разрешить, я отсюда уже слышу их голоса, "никогда не узнаешь, намеренно ли он врезался в дерево и взлетел на воздух" (что на самом деле хотят этим сказать, взлететь на воздух?), и т. д. "Что вы, знаем мы, что означает автокатастрофа, это не происходит случайно с кем угодно и в какой угодно момент. Вы знали? Впрочем, я и сам догадывался, и потом это витало над ним" и так далее... Полагаю, что снял я это кино еще раньше, чем научился водить машину. Если бы я не боялся разбудить всех, я бы приехал, в любом случае я бы позвонил. Когда можно будет позвонить без звонка? Если бы имелся какой-нибудь индикатор или можно было носить на себе, у сердца или в кармане, какой-то приборчик, для каких-нибудь секретных звонков.
ты ничего не получишь, ничего не поймешь, даже ты не больше, чем кто-либо. Хорошо, оставим это, я все-таки продолжу царапать, читать и писать мое заумное письмо, нежели просто делать заметки на маленьких белых картонках, над которыми ты всегда издеваешься. А сейчас - Франция, французский университет. Ты обвиняешь меня в том, что я безжалостен и особенно несправедлив к ней (наверное, сведение счетов: разве не они

[146]
выгнали меня из школы, когда мне было 11 лет, причем ни один немец и ногой не ступил в Алжир? Единственный завуч, имя которого я помню даже сегодня, вызвал меня в свой кабинет: "ты должен вернуться к себе, мой мальчик, твои родители получат уведомление". Тогда я ничего не понял, но после? Разве не начали бы они снова, если бы могли, запрещать мне ходить в школу? Не по этой ли причине я устроился здесь, как будто так было всегда, чтобы провоцировать их и подарить им великое желание иметь возможность хотя бы еще раз изгнать меня? Нет, я ничуть не верю, нисколько во все эти гипотезы, они соблазнительны или занятны, ими можно жонглировать, но они не имеют никакого значения, это всего лишь клише. И потом ты знаешь, что я против разрушения университетов или исчезновения охранников, но все-таки необходимо устроить для них какую-нибудь войну, когда мракобесие и особенно вульгарность устроятся здесь, поскольку это неизбежно. Итак, я возвращаюсь к этому - Франция, Письма Платона. "Во Франции, - говорит все тот же, - этому вопросу уделялось мало внимания. Для изучения Платоновой философии предпочитали использовать достоверные документы". Ты слышишь? Смеяться до слез? нет, не стоит. Сэссе: "С какой точки зрения их ни рассматривай, эти письма, даже не исключая седьмое (так, так), совершенно недостойны Платона". Кузэн, Шенье, Хьюит (нужно бы воспроизвести сценарий, собрать их на одной сцене, сделать из них огромные плакаты для актового зала - и, конечно же, не оставлять без внимания эпоху, состояние традиций и университетскую переписку той эпохи, все смягчающие обстоятельства, но все же), Кузэн, Шенье, Хьюит отправляют в корзину все письма. Тщательно:

[147]
"очень осторожно" (хороший довод, я согласен). Вершина достаточно близка к нам, Круазе (1921), на высоте бессмертия: "Среди Писем только два имеют какую-либо ценность: третье и седьмое, которые, казалось, были написаны, основываясь на достаточно точном документе, и которые являются полезными источниками для биографии Платона. Что касается других, они или незначительны, или смешны. В сумме вся эта коллекция действительно недостоверна;
даже в третьем и седьмом письме не находят абсолютно ничего, что бы напоминало манеру Платона". Таким образом, он-то знал манеру Платона. Что он думал о своих стилях, маневрах и других интригах, когда двигал всеми своими руками (их, без сомнения, больше двух) за спиной Сократа? Фантом Плато должен ехидничать, наблюдая суетливость этих охранников. Это именно то, чего он добивался, позволяя себе заставлять писать С. Ты представляешь свои письма (я уверен, что ты мечтаешь в этот момент) в руках какого-то Круазе? Ты прочтешь, если захочешь, исследования об эпистолярном жанре в литературе (мой тезис: его не существует, просто-напросто я хочу сказать, что это было бы самой литературой, если бы он существовал, но в принципе я больше не верю в это - стоп - письмо продолжается - стоп), это все в том же тоне с интересными ремарками в целом о закате эллинизма и распространении писем в этой "умирающей риторике", о "софистах, которые любили этот процесс" (потому что "были неспособны воссоздать великие произведения искусства предыдущих эпох"). Это "позволяло им развивать их личные идеи, политические или какие-нибудь другие, прикрывая их авторитетом великого имени". И француз спокойно добавля-

[148]
ет: "Эти послания часто создавали неразбериху, и критика иногда испытывала трудности в различении подлога". Давай разберемся. Они не только претендуют на то, что умеют делать различие между подлинником и подделкой, однако они даже не хотят выполнять свою работу, они считают, что фальшивка сама должна показать на себя пальцем и сказать: "вот, смотрите, остерегайтесь, я не подлинник!" Они также хотели бы, чтобы подлинник был таковым от и до, но в то же время апокрифическим и незаконным. Они хотели бы, чтобы фальшивомонетчики предвосхищали свои действия объявлением: мы фальшивомонетчики, а это фальшивая монета. Как если бы существовала настоящая монета, действительно настоящая или действительно фальшивая; то, что их сбивает с толку, особенно в их обнаружении, так это то, что эпистолярный подлог не является стабилизирующим, устанавливающим, а главное, осознанным. Если подделка была блестяще произведена, всегда будет присутствовать надежда, "отправной" принцип, и тогда разделение станет возможным. И тогда существовал бы шанс для отслеживания. Но вот никогда не знаешь, сама часть бессознательного никогда не определена точно, и это относится и к структуре письма как почтовой открытке. Он же говорит о письмах Фалариса, Солона, Фемистокла, даже Сократа (если говорить об этом серьезно, но я думаю, что никогда не сделаю этого, это уже начинает наскучивать мне, и у меня возникает желание бежать, бежать к чему-либо другому, если я хочу быть компетентным в том, что касается Сократа-писателя, к письмам или другим вещам, вообще, нужно, чтобы я прочел диссертацию Гилельмуса Обенса Qua aetate Socratis et Socraticorum epistulae quae dicuntur, scriptae sint, 1912),

[149]
и он добавляет, читай, следуя за моим пальцем (я цитирую, но, как всегда, немного изменяя. Догадайся о количестве неверных цитат в моих публикациях...): "Софисты предполагали переписку государственных чиновников, известных писателей, ораторов и распространяли их среди публики или заставляли их циркулировать в узких кругах посвященных. Еще раз, не все было добровольным и обдуманным мошенничеством:
большинство этих произведений были всего лишь школьными упражнениями; и их авторы были бы очень удивлены, если бы могли предвидеть свой успех. В той массе документов, дошедших до нас, не так уж легко провести различие между умышленными фальшивками и простыми работами по риторике". Выше он уже обвинял: "будь то из жадности, или любви к искусству [?], или из-за способа выполнения упражнения". Именно это, ты видишь, это меня занимает, "умышленная подделка", которая что-то предает, но, тем не менее, все не может быть трансформировано в подделку, а если да, то не будет ли это тем, что возникнет желание подделки, о которой никогда нельзя сказать, настоящая она или фальшивая, вместе со всем, что к этому относится. Ну вот, я следую за нашими софистами, и то, что ты больше не можешь оценить как умышленную подделку, назовешь ли ты это подлинником (при виде чего?) или чем-либо настоящим? Слишком, слишком поздно, я надеюсь, что ты уже спишь, я смотрю на тебя спящую и стараюсь проникнуть под твои веки (это как фильм), смотреть в твои глаза с другой стороны, склонившись над тобой, и в то же время позади тебя, руководить твоими снами, защищать тебя так, как водят любимую сомнамбулу, королеву (моя мать была такой, молодой девушкой, а мой дедушка следовал за ней

[150]
по улице, когда не привязывал ее к ее кровати, - я всегда буду жалеть о том, что ты не знала моего дедушку по материнской линии, этакий мудрец с маленькой бородкой, я не знаю, любил ли я его когда-нибудь, это был мужчина (да и все поколение), которого больше всего в семье интересовали книги, и у него их было достаточно - большинство на французском - о морали и еврейской религии, у него была мания подписывать их своему сыну или своим внукам, так мне кажется). Ты спишь? А если я позвоню? И если возле трубки я расположу, ничего не говоря, этот диск. Какой? Догадайся, догадайся.
Я все еще царапаю, я хотел бы писать двумя руками и одной, как мы делали однажды, рисовать у тебя между глаз и на твоем животе, приклеивая эти маленькие звездочки, которые ты Бог знает где купила и которые ты сохранила, не смывая несколько дней. Вот уж эта наша эротомания секретарства - мы установили между тобой некоторую астрологию, и в свою очередь ты
"мастера эпистолярного жанра или их адресаты в основном представляют собой видных персонажей, а их письма принимают форму то ли коротких записок, где после некоторого исследования выражена мысль о морали, часто ничего не значащая, то ли настоящих брошюрок, которые претендуют на некое выступление или даже роман. Автор черпает свою тему в истории и позволяет разыграться воображению. [...] эпистолярные сочинители ищут в старинных традициях сюжеты для своих образов: это характер, которому они стараются придать значение в рассказах, более или менее представляющих собой доктрину, которую они развивают по образу предполагаемого персонажа, событие, ко-

[151]
торое они разворачивают с большей или меньшей правдоподобностью, со всем шармом, присущим легенде. Этого достаточно, чтобы сверить эти утверждения, пробежать глазами Epistolographi graeci и прочесть, наряду с другими, письма Сократа, где сгруппированы сказания, касающиеся жизни, методов и даже смерти афинского философа..."
И еще: "...имя трех адресатов [какая удача, есть возможность сосчитать, конечно же, речь идет об Эпикуре] ...действительно не должно стать разменной монетой. Здесь оно всего лишь символ жанра адаптированной литературы, но на самом деле Эпикур обращается в эпистолярной форме к кружку своих последователей, вкратце излагает для них существенные моменты своей доктрины". Вот что никогда не может случиться с нами, моя единственная, моя совсем одинокая, и не только потому, что у меня нет никакой доктрины, чтобы передать, и ни одного последователя для соблазнения, а потому, что мой закон, закон, который безраздельно царит в моем сердце, состоит в том, чтобы никогда не заимствовать твое имя, никогда не пользоваться им, даже для того, чтобы поговорить с тобой о тебе, только чтобы позвать тебя, позвать тебя, позвать тебя, издалека, без фраз, без продолжения, без окончания, ничего не говоря, даже не говоря "приди" сейчас и даже не говоря "вернись".
Очевидно, ему уже было трудно отличить частные письма от общественных: "..давным-давно Изократ написал некоторое количество писем, многие из которых представляли собой настоящие короткие трактаты о морали и политике. Естественно, не все фрагменты этого сборника являются частными письмами, некоторые из них дока-

[152]
зывают нам существование некоторого жанра, уже достаточно определенного и распространенного в IV веке до Рождества Христова. Это скорее "открытые письма", частью предназначенные строго определенному персонажу и особенно рассчитанные на широкую публику. Эти послания не должны остаться тайными; они написаны для того, чтобы быть опубликованными. Этого достаточно, чтобы убедиться, чтобы заметить то кокетство, с каким автор оттачивает свою мысль и совершенствует свой стиль, ту заботу, которую он проявляет, чтобы не нарушить правил своего искусства". И вот пример этого искусства, который он дает: "У меня еще есть что сказать, исходя из природы моего сюжета, но я останавливаюсь. Я действительно думаю, что вы с легкостью можете, ты и твои самые лучшие друзья, добавить к моим словам все, что вам заблагорассудится. Тем не менее, я боюсь злоупотребить этим, так как уже понемногу, даже не замечая этого, я превзошел границы письма и достиг размеров целой речи".
10 сентября 1977 года.
я чувствую себя хорошо, несмотря на недостаток сна, а все потому, что ты очень скоро приедешь, прямо сейчас. Напомни, чтобы я рассказал тебе сон о Жозефине Бэйкер, который, кажется, занял у меня какую-то часть сегодняшней ночи (я записал несколько слов на ночном столике, даже не включая света). И вот я снова принимаюсь за игру цитат, непрерываемых по меньшей мере в течение нескольких часов (это все та же книга, я не способен написать что-нибудь другое). Немного ниже, итак (цитата из другого письма Изократа): "...не подумайте,

[153]
что это письмо имеет какую-либо другую цель, кроме той, что я хочу ответить на вашу дружбу и что я хочу устроить парад красноречия [epideixin, выставления напоказ, выставки]. Я еще не достиг той степени безумия, чтобы не отдавать себе отчета в том, что отныне я буду не способен писать вещи лучше, чем те, которые уже когда-то были опубликованы мною, так как я уже далек от того цветущего возраста, и что, создавая какие-нибудь более посредственные произведения, я приобрету репутацию гораздо более низкого уровня, чем ту, которой я сейчас пользуюсь среди вас". [...] Все эти хитрости редакции, если к ним добавить многочисленные намеки о роли литературы и политики греческого оратора, эта подчеркнутая простота, которая выявляет риторику писателя, мне кажутся явными признаками цели Изократа в некоторых из его писем; он не довольствуется обращением к единственному читателю, но он хочет заручиться неким доверием обычных любителей художественного языка. Одна часть переписки Изократа принадлежит литературе на том же основании, как и торжественная речь. Можем ли мы, таким образом, отбросить a priori письма Платона под предлогом того, что масса апокрифов была создана и опубликована в позднюю эпоху? [...] Скажем, что это просто невероятно, что "Платон сам сохранил копии этих писем в своей частной библиотеке" или что его корреспонденты сохранили "свою переписку таким образом, что пятьюдесятью, ста годами позже их наследники имели возможность услышать друг друга, чтобы ответить на предположительный звонок первых издателей Афин или Александрии?" (Хьюит, Жизнь и Творчество Платона). Ты сама представляешь себе библиотеку Платона? Как ты думаешь, какой он

[154]
видел ее в 1893, этот Хьюит? Нам бы вместе выпустить в свет историю (генезис и состав) библиотек великих мыслителей и великих писателей: как они хранили, выстраивали, классифицировали, аннотировали, "записывали на карточки", архивировали то, что они только делали вид, что читали и, что еще более интересно, не читали, и т. д. "Пятьюдесятью и ста годами позже", это уже было слишком много для него. Но это, в глобальном смысле, было лишь маленьким эпизодом, незаметным мгновением в короткометражном фильме. Название: X. позволяет посылать по телексу, точнее говоря, через своих наследников, завещание (legs), которое он им предназначает, даже не имея возможности их идентифицировать. Они его запирают, приставляют к нему его секретаря и посылают ему приказы по телексу, на его или их языке. Он радуется и подписывает. Главное - это не то, что он дает, но то, что хранят с его именем, с его подписью, даже если он не думал ни об одном слове из того, что они хотят заставить его подписать. Когда они узнают, что Сократ писал под мою диктовку завещание, которое делает его моим единственным законным наследником среди других, и что, стоя позади меня, моя неоглядная, ты шептала мне все это прямо в ухо (например, когда я вел машину по итальянской автомагистрали и когда я видел тебя в зеркале заднего вида). И все-таки я еще не видел тебя, несмотря на ту вечность, которую мы посвятили попыткам утопить себя в глазах другого с уверенностью, что боги явились в нашем образе, слившись в объятиях, и что отныне целую вечность мы будем вспоминать об этом. Однако катастрофа уже разыгрывается здесь, сейчас, ты никогда не видела себя во мне, ты уже больше не представляешь, даже здесь, кто

[155]
ты, и я тоже не знаю, кто я. Оксфордская открытка смотрит на меня, я перечитываю письма Платона, у меня впечатление, что я открываю их, совсем живых, близких, оживленных, я живу с ними на море, между Грецией и Сицилией (это еще одно из твоих тайных имен, это страна, куда, я боюсь, мы никогда не выберемся), я все чаще думаю о том, чтобы сделать из этой эпистолярной иконографии вступление, переходящее в разбор По ту сторону ПУ и переписки Фрейда. И этому множество причин. Атезис и постановка вопроса или пауза в доставке корреспонденции (что значит "устанавливать"? и т. д.), а вначале эта история с принципами, взаимоотношение почтовой отсрочки, существующее между Принципом Удовольствия (ПУ) и Принципом Реальности (ПР), наряду с образными выражениями весьма "политического свойства", которые к нему применяет Фрейд (Herrschaft, господство, власть). Необходимость "скрестить" этот политико-почтовый мотив, например, с Письмом II к Дионису, в котором содержится намек на профилактическую защиту письма, путем заучивания "наизусть". Там же присутствует тема тайны, доктрины, предназначенной только для посвященных (нет, пока еще не так, как в Prognostica Socratis basilei), которая может быть представлена только в зашифрованных письмах. "Таинственное" письмо справедливо касается здесь "природы принципа", "первичного", "владыки" всего сущего (таким образом, "ты утверждаешь, что он излагает [никогда ничего прямо, он всегда излагает, делает вид, что излагает, как если бы он читал, как если бы к нему нисходило то, что он дает тебе читать, с некой отражающей поверхности, например то, что С., в свою очередь, только что прочел или написал], что тебе еще недо-

[156]
статочно раскрыли природу Первичного. Итак, я должен поговорить с тобой об этом, но загадками, на случай если с этим письмом произойдет что-либо непредвиденное на земле или на воде, невозможно было бы ничего разобрать, прочитав его. Речь идет вот о чем; вокруг Властелина Вселенной (panton basiliea) вращается все сущее; он воплощает собой смысл сущего и всего и первопричину прекрасного; вокруг "Второго" находится все вторичное, а вокруг "Третьего" - сущности третьего порядка. Человеческая душа стремится познать их качество, так как она стремится к тому, что роднит ее с ней самой, но ничто не может удовлетворить ее. Но когда речь идет о Властелине и реальностях, о которых я говорил, она не находит искомого. Итак, душа вопрошает: эта природа, какая она все-таки? Это и есть тот вопрос, о сыне Дениса и Дорис, который является причиной всех зол или, скорее, напоминает схватки при родах, которые он вызывает в душе, и, пока он не увидит свет, достижение истины невозможно. Когда мы гуляли в твоих садах, под лаврами, ты сказала мне, что сама размышляла об этом и что это было твое собственное открытие. Я ответил, что, если это действительно было так, ты прибережешь для меня эти речи".
Остается только, чтобы царственная истина прошла через неисчислимое количество буквенных путей, переписок, эстафет, почт до востребования, почтальонов. В начале этого письма Денису уже было предложено писать правду, если другой об этом у него попросит. И, как всегда, он идет от правды в ответе к обвинению, к внутреннему ходу процесса, результату причины ("Я узнал от Аркедемоса, что, по твоему мнению, не только я должен хранить молчание

[157]
о тебе, но и сами мои друзья должны быть осторожными, чтобы не сделать или не сказать чего-нибудь неприятного, касающегося тебя [...]. Я говорю тебе это, потому что Кратистолос и Поликсен не сообщили тебе ничего разумного. Один из двоих утверждал, что слышал в Олимпии многих, кто был со мной для того, чтобы хулить тебя, может быть, действительно существует слух лучше моего. В любом случае я ничего не слышал. По-моему, единственное, что остается, так это, если подобное обвинение будет снова выдвинуто против одного из нас, - спроси меня письмом, и я скажу тебе истину без колебания или ложного стыда"). И связать эту истину, их связь, как говорит переводчик, за текстом которого я следую в целях экономии времени, их sunousia, с главной истиной, той, которую находят, восходя к Первичному или принципам: "Вот какова она, ситуация, в которой мы находимся: мы не являемся неизвестными, я бы сказал, ни для кого в Греции, и наша связь не секрет. Не игнорируй также того, что даже в будущем она не пройдет в молчании, слишком многочисленны те, кто сделал из этого традицию как бы из дружбы, которая не была ни слабой, ни тайной. Что я хочу этим сказать? Я хочу объяснить тебе это, восходя к принципу, что мудрость и власть естественно стремятся объединиться. [...] Все это для того, чтобы показать тебе, что после нашей смерти молва о нас не умолкнет: а посему нам надлежит оставаться при покойнике [...], у мертвых есть какое-то чувство в этом отношении [...]. Я приехал на Сицилию с репутацией человека, превзошедшего многих других философов, а затем в Сиракузы, чтобы получить свидетельство об этом от тебя, чтобы во мне философия как бы приобрела уважение самой толпы. Но я не преуспел в этом.

[158]
Причина? Я не хочу повторять ту, на которую ссылается большинство, но мне кажется, что ты больше не доверяешь мне в достаточной степени, ты делаешь вид, что собираешься дать мне отставку и призвать других: у тебя такой вид, как будто ты пытаешься понять, какими могли быть мои намерения, но, кажется, ты не доверяешь мне".
А для любой связи, любого сообщения между философией и властью, межцу династией философа и династией тирана, для всей этой наследуемой династии нужны почтальоны, о которых всегда мало говорят. Например, этот верный Васcheios, о ten epistolen pheron, я бы очень хотел познакомиться с ним: он приносит предсмертное причащение и в то же время деньги и письмо (как в книге Эстер, но в противоположность тому, что в то же время происходит в Украденном письме, где деньги и письмо обращаются в обратном направлении: в принципе, письмо меняют на деньги, королева платит Дюпэну, который направляет письмо на путь к возврату). Сцена с фетишами великолепна, попробуй перевести ее в плоскость надписей на открытках, углубив насколько возможно их политическую подоплеку. В порядке напоминания, что сначала он был представлен как абсолютный владыка (auto-crator), призванный "защищать ваш город" еще до того, как он был подло "отозван", Платон в первом Письме использует слово, однокоренное слову профилактической защиты, о котором я тебе как-то говорил. Таким образом, он доверяет и письмо и деньги этому Baccheios, который одним прекрасным утром должен взойти на судно с приказом, суммой и заказным письмом. Весь этот переход длится вплоть до нас. Предположим, что ничто не будет апокрифом и что какой-

[159]
нибудь Дюпэн или еще больший пройдоха, какой-нибудь ловкий рассказчик, сможет его разговорить... нужно бы все перевести заново: "Отныне я объявляю, что выбрал стиль жизни, который еще больше отдаляет меня от людей, и ты, тиран, каким ты являешься, ты будешь жить в изоляции, та блестящая сумма, которую ты дал мне для отъезда, Baccheios, носитель этого письма, передаст ее тебе: она в одно и то же время была и недостаточной для дорожных расходов и не имела никакой пользы для чего-нибудь другого. Она принесет тебе, получателю, только самое худшее бесчестье, а мне, если бы я ее принял, - еще более худшее. [...] Прощай. Признай эти огромные несправедливости по отношению ко мне, чтобы не допустить их по отношению к другим". Так, будто сам он непогрешим.
Он проповедует абсолютную асимметрию. Я не убежден, что бы он ни говорил, что в конечном итоге он прав в своей позиции философа, когда сила знания сталкивается с силой власти. Просто он пишет, это он предназначает (как ему представляется), а другой участвует в сцене из того письма, остаток которого предположительно будет свидетельством. Другой не отвечает, его не публикуют. Эта асимметрия "авторитета" достигает вершины высокомерия во втором Письме: "Одним словом, разница между тобой и мной - это украшение (cosmos) для нас обоих; а межцу мной и тобой - позор, как для одного, так и для другого. Ну вот, довольно об этом". Наконец ты видишь -
Я никогда не писал тебе такого длинного письма, переполненного, как фелюга рыбешкой, частицами знания. Прости меня, все это только для того, чтобы прогнать тревогу (ты не позвонила, как

[160]
обещала), чтобы разогнать эти безумные видения. Ты знаешь их лучше меня, вот что всегда будет мешать мне избавиться от них, ты оказалась там до меня. Это разлучило нас, бесконечно разлучило, но чтобы заставить "пережить" (можно ли назвать это пережить?) эту разлуку и чтобы лелеять эту тайну с тех пор, с тех пор, как она удерживает нас незримо вместе, а мы, адресуя себя один другому, подставляем друг другу спину, да, мы оба. И я скребу, скребу, чтобы продлить мгновение, потому что завтра, по твоему возвращению, быть может, выйдет срок, будет объявлено "решение", брошен мой жребий. Я жду тебя, как в той истории, которую ты мне рассказала (гусарская рулетка на набережной...)
И потом, я не пишу псевдонаучных писем, чтобы оградить себя от бреда, который охватывает меня, я пишу бредовые письма, знание замуровывает их в их же склепе, и нужно знать эти склепы, где бредовые буквы складываются в заумные письма, которые я помещаю в открытку. Я их цитирую, чтобы представить, и точка. Я запутываю, а они пусть распутывают. Итак, чтобы продлить хождение по кругу в недрах Энциклопедии, вот для моих архивов окончание Вольтера, которое, по их словам, как по мне шито: "Что касается тех, кто фамильярно посылает вам по почте трагедию на развернутом листе, с крупным шрифтом, с чистыми листками, чтобы вы могли поместить на них свои замечания, или те, кто угощает вас первым томом метафизики, ожидая второго, можно сказать им, что им недостает скромности и что даже существуют страны, где они рисковали бы тем, что министру довели бы до сведения, что они никудышные поэты и метафизики". Это про меня, я уже слышу, как некто, натолкнувшийся

[161]
случайно на это письмо, выскажет это, так как очень заинтересован, чтобы это сказать. Все это настолько запрограммировано, что я посылаю к черту, я хочу сказать, к концу предыдущей статьи об одержимости. Это мне тоже подходит, точно мой размерчик, я никогда не чувствовал себя настолько одержимым, разыгранным так телепатически и призрачно. Нет, не тобой, а призраками, теми, что навязывают войну и натравляют нас одного на другого в самый неподходящий момент.
Нет, я не дьявол, и ты тоже, но он в нас, и это ужасно, что на протяжении года мы преследуем друг друга невероятными историями контракта или, как художник из Ф., двойственного обязательства... Вот Вольтер (в конечном счете симпатичное имя, ты не находишь?), об Одержимости, которую я помещу между Prognostica Socratis basilei и fortune-telling book и всеми дьяволами, которым Фрейд собирается стать "адвокатом" в По ту сторону... посреди всех этих игральных карт: "...в лесу Фонтенбло. [...] В каждой деревне был свой колдун или своя колдунья; каждый принц имел своего астролога; всем дамам предсказывали будущее; одержимые бежали по полям; это были те, кто видел или собирался повидаться с дьяволом: все это было неисчерпаемой темой для разговоров, которая держала умы в напряжении. В настоящее время безвкусно играют в карты, потеряно умение быть вне заблуждений".
И ты тоже этого хочешь, как только мы получили этот приказ, мы были в одно и то же время и спасены и погублены: мы больше не можем быть ни верными, ни неверными ни этому анонимному закону, ни нам самим. Нет больше клятвы верности, которую мы могли бы сдержать.

[162]
P. S. Я опять хочу вложить в это письмо оксфордскую открытку, чтобы ты почувствовала кое-что, догадайся. Может быть, из-за бессонницы я воспринимаю их обоих дьявольскими, зловещими. И не просто так, для вида, но как бы несущими мне самую худшую весть или преследующими меня по закону, устраивая словесный процесс над моим гнусным предательством. Разбитная парочка двух негодных старикашек. Бородатых и раздвоенных. Взгляни на их ноги, я отрезаю их на уровне шеи и приклеиваю здесь, всякий раз представляется, будто бы это одна раздвоенная нога. А три глаза как неподвижные точки. В них сквозит и устрашение и опасение одновременно. Они ужасаются своему собственному заговору. Страх перед нами, одного перед другим. Дьявол - это они, она, парочка Платон/Сократ, делимая и неделимая, их бесконечная партитура, контракт, который нас к ним привязывает до скончания века. Ты среди них, взгляни на эту сцену, стань на их место, С., подписывающий контракт, который п. ему диктует после бессонной ночи, с которым ты можешь сделать все что пожелаешь, он продает ему или одалживает ему своего демона, а другой, в свою очередь, обязуется обеспечить продолжение его книгам, письмам и т. д. И, таким образом, не разбираясь что к чему, они берутся предсказывать будущее, как короли. Нет, они не предсказывают его, они его формируют, и это похоже на иллюстрированное издание, журнал, который ты сможешь достать в любом киоске, в любой привокзальной библиотеке, пока будут ходить поезда и издаваться газеты. И всякий раз будут открываться новые эпизоды. Иллюстрированное издание, которому не видно конца. Я не устаю поражаться этой пароч-

[163]
кой интриганов, один из которых выскребает, делая вид, что пишет на месте другого, который пишет и делает вид, что выскребает. Вкладывая огромный капитал фальшивых монет, они развертывают планы устройства гигантской автодорожной сети с площадками для посадки аэробусов и станциями поездов с купейными вагонами (особенно со спальными вагонами, о да, спальные вагоны, ты повсюду встречаешь их, ложась спать, а перед глазами маячит "агентство Кука" от Оксфорда до Афин и обратно, эта комната, это другой спальный вагон, где Эрнст играет с катушкой, а Зигмунду снится поезд), систем телекоммуникаций, полностью оснащенных вычислительной техникой, повсюду сотрудницы в фирменной одежде. Каким бы ни был маршрут следования (ничего не дается даром), как только ты открываешь рот, и даже если ты его закрываешь, нужно пройти через них, остановиться на пункте сбора дорожной пошлины или заплатить налог. Ты всегда обязана платить налоги. Они мертвы, эти оба пса, и тем не менее они проходят к кассе, возобновляют взносы, они расширяют свою империю с наглостью, которой им никогда не простят. Но хоть они мертвы, все же их фантом явится однажды вечером, чтобы свести счеты от их имени. Только имя возвращается ("имена - это выходцы с того света"), и, конечно же, ты никогда не узнаешь, когда я произношу или пишу их имена, этих двух псов, упоминаю ли о них или их имена. Это проблема ""Fido"-Fido" (ты в курсе, Райл, Рассел и т. д., и вопрос в том, зову ли я свою собаку или упоминаю имя, носителем которого она является, использую ли я или называю его имя. Я обожаю эти теоретизирования, зачастую чисто в оксфордском духе, их необыкновенную и необходимую утонченность так

[164]
же, как их невозмутимую наивность psychoanalytically speaking; они всегда будут полагаться на закон кавычек. По несчастью или к счастью, суть в том, что Fido, Fido, или ты об этом не пишешь, и дело плохо, или ты пишешь, что тоже не лучше, ибо тебе придется потрудиться, чтобы узнать, который из них подвернется тебе первым. А ведь он способен и укусить, даже в виде небесного созвездия, или, по крайней мере, облаять. А в середине одной очень хорошей книги ты, что называется, натыкаешься на примеры, которые, как представляется, не вызывают никаких проблем (по крайней мере, по своему образцовому содержанию) в данном контексте (я не ставлю кавычки слишком близко, чтобы не перепутать всего, но тогда?). Вот две фразы, приведенные как два разных типа функционирования (и действительно, с виду):"
Сократ не писал
"Сократ" (Socrate) состоит из семи букв" и "тест на заменяемость":
"Сократ" = имя учителя Платона (верно)
"Сократ" состоит из семи букв (верно)
имя учителя Платона состоит из семи букв (верно)"
Вот и чудно, в отношении законов, регулирующих приведенную проблематику, нет вопросов, если только не поднять вопрос относительно самого закона, закона имени собственного, относительно этих парочек, которые именуются кавычками. Я говорю (им и тебе, моя любимая): это мое тело, в трудах и заботах, люби меня, проанализируй тело, которое я вам вверяю, которое я вытягиваю здесь на этой кровати из бумаги, про-

[165]
тяните кавычки между волосками, с головы до ног, и, если вы меня еще любите, вы войдете во вкус. А затем вы похороните меня, чтобы спать спокойно. Вы забудете меня, меня и мое имя.
Автор книги, о которой я говорю, он сам, а не его имя (он простит мне, что я не назвал его), проявляет сдержанность в отношении весьма интересной "позиции Quine" ("слово-внутри-кавычек - это имя собственное слова, которое забрано в кавычки, и одновременно представляет собой слово, которое забрано (в) кавычки, и слово-внутри-кавычек, причем последнее относится к первому, как часть к целому", очевидно, что подобная логика включения может быть не совсем самодостаточна, чтобы передать в полной мере это самое "одновременно", но здесь не это важно), и, намекая на "забвение", это его слово, забвение, "действительно облегченное тем сходством, которое существует между словом и именем этого слова, преисполненным значения из-за своего положения между кавычками", он заключил, я цитирую: "Но нельзя позволить злоупотреблять этим сходством и путать два имени, не больше того, что по крайней мере не путают vert (зеленый) и verre (стекло)". Скажи это, повтори это. Червь (Ver) есть стих (Vers). He более того, по крайней мере, говорит он. Не более, если только не... Не более по крайней мере, эх, это никак не доходит? Хорошо, и не надо. "Не стоит". Согласен, обещаю, они больше не будут делать этого. Разве что не нарочно. Разве только по забывчивости, но невозможно нарочно забыть, поскольку они так похожи. - Кто? - Кто, кто, Сократ. Они мертвы, и они проходят сквозь нас, чтобы добраться до кассы, не они - их имена, в каждое мгновение. Даже в этот момент. Как же

[166]
они похожи. Никогда не забывай, что они действительно существовали вне своих имен. - Как так? - ты говоришь. - Да так, как ты и я. - Быть не может! - Да нет, может, может. Таким образом, каждое слово должно быть оплачено, чтобы быть адресованным кому бы то ни было. Ав-то-ма-ти-чес-ки. Что бы я ни говорил, что бы я ни делал, я должен приклеить себе марку с изображением этой нечистой парочки, этих незабываемых прохиндеев, этих двух терпеливых лжецов. Маленькая виньетка с королевской четой, стерильной, но бесконечной в своем идеальном потомстве. Цинично, без единого су за душой, они пустили в обращение универсальную марку. Почтовую и гербовую, делая вид, что обеспечивают денежный оборот. И на самой марке их видят двоих, одного перед другим, в процессе рисования марки и подписывания оригинала. Они афишируют себя. Этакий гигантский плакат. Они подписали нашу долговую расписку, и мы не можем больше не признавать ее. А также и наши собственные дети. Такая вот традиция, умопомрачительное наследие. Люди об этом даже не догадываются, им нет нужды знать, что они продолжают платить (взимание осуществляется автоматически), ни кому они платят (имени или сущности: имя есть сущность), чем бы они ни занимались, войной или любовью, когда они спекулируют на энергетическом кризисе, строят социализм, пишут романы, организуют концентрационные лагеря для поэтов или гомосексуалистов, покупают хлеб или угоняют самолет, избираются тайным голосованием, хоронят близких, критикуют без разбора средства массовой информации, мечтают об огромном сафари, создают журналы, обучают или мочатся у дерева. Они могли даже никогда не слышать имени п. и С. (смотри-

[167]
ка, вдруг они показались мне совсем игривыми). Всеми видами культурных связей, т. е. почтовых, они платят свою мзду, и нет необходимости для этого быть оплаченным "платонизмом", и даже если ты низвергнула платонизм (посмотри на них, переверни открытку, как они пишут, склонив головы, в самолете). Конечно же, налог взимается в пользу имен, т. е. ни в чью пользу (заметь, для "живых", это, строго говоря, ненамного отличается), потому что обоих пилотов больше не существует, а есть только подданные, покоренные, подчиненные своим именам, в изображении, голова в головном уборе из имени. Не более чем Гегель, Фрейд или Хайдеггер, которые сами должны были стать на место законных наследников, впереди или позади. Стоя или лежа, ни движения, ни шага без них. Хотелось бы верить, что те, кто расплачивается лучше и быстрее, те, по крайней мере, кто желает платить как можно меньше и расплатиться более честно, это те, кто пытается общаться прямо с ними, как если бы это было возможно, терпеливые философы, историки, архивариусы, которые упорно бьются над эмиссией марки, всегда хотят знать еще больше по этой теме, грезят об оригинальном оттиске. Я, например. Но, естественно, чем больше стремятся расквитаться с долгом, тем больше платят. И чем меньше платят, тем больше расплачиваются, - вот в чем заключается ловушка этого умозаключения. Ты не сможешь вернуть той же монетой. Невозможно вернуть, ты оплачиваешь все и ничего этой голубой или оранжевой карточкой. Она и не подлинная, и не поддельная. Эмиссия марки в то же время огромна, она навязывается и заставляет признать себя повсюду, обусловливает любой другой тип, тимпан или марку; и, однако, ты с трудом ее различаешь,

[168]
она миниатюрна, бесконечно делима, скомпонована из миллиарда других позиций налогообложения или обложения дополнительными налогами, но погашенными. А мы, мой ангел, мы любим друг друга, находясь на этой дороге, в этом пункте сбора дорожной пошлины, возвращаясь с уик-энда (к счастью, можно любить друг друга в машине), раздавленные налогами, в постоянном восстании против "прошлого", однако полные признания и не тронутые долгом, как в первое утро сотворения мира. Эта история - ловушка, подстроенная тем, кто подписывает долговую расписку в пользу другого так, что другой становится обязанным, ни сном ни духом не ведая, не успев протереть глаза, это история ребенка и история любви, и наша - если ты еще этого желаешь. С самой первой зари
А сейчас подвигай картинку со стороны в сторону, прокрути для себя этот фильм. А он-то собирается извергнуть семя (он говорит об этом не переставая, не так ли?), он хочет осеменить всю землю, и наилучший рычаг для этого у него под рукой, посмотри, это С., бесплодный акушер. Итак, он овладевает им, он заполучает себе ребенка, через него, ekgonon, отпрыска или просто выгоду. Перед тобой выстроились уменьшенные в размере рычаги в виде больших и поменьше шприцев. Все это происходит быстрее, чем в два счета, со спины другого, который с виду ничего и не замечает. И не без оснований это не попадает в цель, надо полагать, так же оно и пишется, и не перестает размножаться, этакая ветхозаветная чета бородатых старцев, неисправимых фальшивомонетчиков, которые не дают нам покоя по ночам своими разглагольствованиями об истине, phantasmata и logoi, об удовольствии и запредельности

[169]
удовольствия, о политике, тирании, и первичности, и вторичности, и, наконец, об Эросе. Они сами в это не верили. При этом у них нет и тени сомнения. А нам всего и остается, что выполнять приказы и следовать программе. А поскольку мне больше всех надо, я и расплачиваюсь больше, чем кто-либо, поверь мне.
Уже рассвело. Ты вот-вот приедешь, и я предпочитаю ожидать тебя, почти не сомкнув глаз. Ты возвращаешься со своим "решением", своей "решимостью", и я внутренне готовлюсь к этому, пребывая в неведении, как приговоренный к смерти в своей одиночной камере. Невозможно с уверенностью утверждать, надеется ли он на "помилование" или ему грезится о том, что однажды на рассвете он сможет от него отказаться, чтобы, наконец, это свершилось и наступила смерть. Итак, я собираюсь запечатать это письмо (я не распечатывал то, другое, и пока не знаю, как им распорядиться, это, без сомнения, будет зависеть от тебя), я сказал тебе главное, то, о чем ты и так, должно быть, знала на протяжении многих, долгих лет, мы все пережили и все сказали бессчетное количество раз, в самой разной форме, словами и без слов, и каждое письмо, любой микроскопический знак уподобляется в один прекрасный миг этой крупинке соли, очень сухой на солнце, на коже, вслушайся, как ты говоришь, в ней Средиземное море, сохрани его, это пустяк, но это не имеет цены, сохрани это, как кольцо, скромный аквамарин, это пустяк, которому далеко до драгоценного камня, но, если угодно, ему нет цены, мы плавали в нем и раз за разом погружались в забвение. Если ты не в состоянии расслышать, никто не сможет тебя в этом обвинить по определению, и особенно я. "Определять" предстоит тебе.

[170]
Существуют кольца, которых никогда не дарят, не хранят и не возвращают. Можно лишь вверить им себя, а можно и отречься. Поскольку я не хочу, чтобы ты получала это письмо по почте после бог весть какой сцены, поэтому я запечатываю его в конверт и отдам тебе только на вокзале.
Когда я занимаюсь корреспонденцией (не так, как в данном случае), я имею в виду, когда пишу подряд много писем, мне становится не по себе в момент вложения написанного в конверт. Вдруг я ошибусь адресатом, или перепутаю адреса, или вложу несколько писем в один конверт. И когда это случается со мной, нечасто, но все же, я снова вскрываю некоторые письма, после того как мне не удается их разглядеть на просвет в тот момент, когда я опускаю их в почтовый ящик. Моя сортировка и почтовая транспортировка - это и есть та самая сцена. Она предшествует и она же следует за навязчивой идеей выемки писем, другой, будущей или той, которую я пропустил. Момент наваждения зачастую выходит за все пределы воображаемого. Как только письмо или стопка писем падают (я наконец разжал руку), я стою, застыв перед почтовым ящиком, как перед непоправимым преступлением, искушаемый дождаться следующей выемки, чтобы уговорить почтальона и все вернуть, по крайней мере сверить в последний раз соответствие адресов (я решился на это однажды, но это выглядело немного иначе, чтобы перехватить мою собственную корреспонденцию, которая "следовала" туда, куда нежелательно было, чтобы она попала, и куда бы она попала раньше меня), а главное, что на один конверт приходится лишь одно, соответствующее ему письмо. Такая ситуация напоминает признание в преступлении, которого

[171]
не совершал (как будто такое возможно; еще как возможно), это когда вещественные доказательства выдаются за причину преступления. Во всяком случае, это признание перед почтовым ящиком, оно не имеет отношения к тому, что пишут, я хочу сказать, в том упрощенном смысле "послания", но только тогда, когда об этом уже говорят, когда дотрагиваются до него, когда наслаждаются им. И не только из-за того, что во всем есть нечто от почтовой открытки, но даже если ты оставишь ее девственно чистой и без адреса, их всегда оказывается несколько, одновременно и в одном конверте.
как разница между Cedex (Корреспонденция Предприятия) и Cidex. Cidex (Индивидуальная корреспонденция с доставкой лично в руки), итак, скажем, провинция: вообрази себе батарею ящиков для писем в одном установленном месте (в этакой затерянной в горах деревушке), они устанавливаются Почтовой службой, а почтальон заезжает на автомобиле или мотоцикле, и адресаты, "пользователи", приходят и вынимают свою корреспонденцию. Правилами может быть предусмотрено, что пользователи имеют право включить специальную лампочку, если хотят, чтобы "доставщик" заехал к ним в следующий раз. Они зовут почтальона без единого слова, световым сигналом. И он приходит, чтобы принести или забрать.
Почтовая Прогностика - вот место для псих. и политпроблематики отныне (женский вопрос, вопрос психоанализа и политики, это вбирает в себя все); вопрос о Власти, как они еще говорят, это прежде всего почты и средства связи, это хорошо всем известно. Итак, необходимо знать, что объем переписки будет увеличиваться приблизительно на 3 %

[172]
в год, как говорит Главный Инспектор, он неравно поделен между разными объектами корреспонденции - более высокий процент у "экономической" переписки, с понижением доли "домашней". Это увеличение будет сопровождаться развитием информационных систем, которое в ближайшие годы перевернет не только высоко-индустриализированные страны, но также и другие страны мира". Предположи, что я пишу книгу, положим "Платон и телеком.", это неизбежно попадет в руки г-на Брегу, Главного Инспектора Почт и Телекоммуникаций, он решает (потому что я его цитирую) выставить это на продажу, как они иногда делают, во всех почтовых отделениях под видом благотворительности в пользу почтальонов. Книга представлена в каждом отделении, поэтому должно неплохо набегать. И потом переводы. Более того, продавать ее по цене одной или двух упаковок марок - это значит позволить Платону проникнуть в деревушки. Чтобы увеличить продажу, по совету издателя я буду критиковать издательские учреждения и средства массовой информации (которые тоже являются почтовыми инстанциями) и сниму ленту: единственный писатель, который отказывается от той или другой эмиссии. Они тут же пригласят меня, и в последний момент - естественно, это будет сюрпризом для всех - я приму приглашение с условием, что смогу свободно импровизировать на тему почтовой инстанции в иранском восстании (революционной роли отдаления, роли Бога или аятоллы телекомейни, раздающего интервью с самого пригорода Парижа) или хотя бы выступать с тонкими комментариями с завтрашнего дня в одном из еженедельников или ежемесячников. Очень тривиально замечание, что отношения между почтой,

[173]
полицией и средствами массовой информации призваны глубоко видоизменяться, как любовное послание (еще под более тщательным наблюдением, даже если это всегда было так), по причине информации. А следовательно, и все сети п. п. (псих. и пол.). Но разве отношения междуполицией, психоаналитическим учреждением и письмами будут этим существенно затронуты? Неизбежно, и это уже начинается. Разве По смог бы построить на этом Украденное письмо? Способно ли оно к такой адаптации? Здесь я заключу пари, что да, но это будет достаточно трудно. Закат почтовой эпохи - это, без сомнения, также и закат литературы. Мне все-таки представляется более вероятным, что в своем теперешнем состоянии посредством психоанализа не под силу прочесть Украденное письмо, скорее последнее способно выдать ему его же отражение, что весьма немаловажно для прогресса данного института. В любом случае, прошлое и настоящее вышеупомянутого института немыслимы без некоторой почтовой технологии, без корреспонденции, общественной или частной, даже секретной, которая отметила в них этапы и кризисы, предполагая достаточно определенный тип почтовой рациональности, отношений между монополией Государства и тайной частных посланий, как и их бессознательных следствий. Пусть часть "личной" переписки стремится к нулю, это не уменьшит шансов великой переписки (последней Фрейда или Кафки), это преобразит все поле аналитической практики, причем в более или менее короткий срок, со всеми вообразимыми и невообразимыми последствиями "аналитической ситуации", "сеанса" и форм трансфера. Процедуры "сортировки" и распределения, пути передачи касаются также самой основы посланий,

[174]
чтобы не затрагивать содержания, и я говорю не только о воображаемом содержании. "Конверт" исчезает, нужно бы найти что-то другое, но в то же время это будет империя почтовых открыток без границ, которая начинается буквально с черты, еще до того, что они называют письмом (еще даже до появления переписки в виде пучка разноцветных палочек или узелков у инков), и упадок почтовой открытки в "узком смысле", той, которой уже почти больше века, но которая в качестве одного из последних феноменов, знака устремления к закату, составляет часть "классической" почтовой системы, "почты", станции по доставке почты, "документа" для передачи, основы и послания. В разговорном языке отличают почту в узком смысле, если угодно, от других средств связи (телеграфа или телефона, например, и связи в целом), отличают именно благодаря этой черте: транспортировка "документа", его материальная основа. Представление довольно расплывчатое, но весьма полезное для создания консенсуса вокруг банального понятия почты - ив этом действительно есть необходимость. Но достаточно немного проанализировать это понятие "документа" или его материальной основы, как сразу же возникают трудности. (Ты только что позвонила с вокзала, ты устраиваешься в поезде, а я вдруг почувствовал себя очень спокойно. Еще несколько часов, и я поеду встречать тебя.) Таким образом, это некая форма основы, которая находится на грани исчезновения, и бессознательное должно с этим смириться, и этот процесс уже начался. Я говорил тебе о прогрессирующем исчезновении частной переписки и о моем ужасе перед "коллективным" конвертом. В тот момент я еще не читал г-на Брегу. Я только что сподобился на это. Представь се-

[175]
бе всю нашу историю, самое недавнее, представь ее в прогностике г-на Брегу: "Развитие информатики, настолько же в почте, насколько и у пользователей, без сомнения, позволит создать новые формы передачи информации. В ближайшие годы, за исключением частной переписки ["исключение сделано", какое, до каких пор?], можно предположить, что это больше не будет посланием, которое будет передано, но перфорированная карта, микрофильм или магнитная лента. Придет день, когда благодаря "телепочте" данные будут передаваться по проводу, начиная от компьютера пользователя до входных устройств компьютера почты, наиболее близко расположенной к дому адресата [даже так], который возьмет на себя распечатку заказа или фактуры [в его различии между перепиской частных лиц и прочей слишком очевидно угадывается, что частные лица - мы - отправляем друг другу нечто совсем другое, нежели заказы и фактуры, действительно, пресловутые великие технологии неизменно отличала этакая метафизическая наивность, что является частью их самих]. Почтовому служащему ничего не остается, как пустить в ход конверт, который таким образом может получать несколько корреспонденции, исходящих от разных отправителей. Итак, традиционный процесс тоже будет перевернут для значительной части переписки". И да и нет: до тех пор, пока не будет доказано, что в каждое из наших писем, таких секретных, таких непроницаемо закрытых, не проникнет несколько отправителей, даже несколько адресатов, невозможно будет выразить потрясение, которое охватит нас. Если наши письма являются потрясающими, в качестве противодействия, это может быть потому, что нас несколько на линии, толпа, даже здесь, по мень-

[176]
шей мере консорциум отправителей и адресатов, настоящее акционерное общество с ограниченной ответственностью, вся литература, и однако, это правда, моя уникальная, что г-н Брегу описывает сам мой ужас, Ужас. Он настаивает, с чувством удовлетворения главы предприятия, который произведет демонстрацию новых, только что полученных машин. И он ждет других, которые еще больше увеличат производительность на благо всех - производителей и потребителей, рабочих и хозяев. "В эпоху, когда сельская цивилизация уступает место урбанизации, все более продвинутой, почта должна адаптироваться к нуждам своей клиентуры, трудные перемены, например, когда почтовый обмен в некоторых деревнях больше не оправдывает содержание отделения, тогда как недостаток исполнителей очень жестко чувствуется в больших агломерациях. И чтобы достичь этого, нужно, может быть, изменить некоторые привычки. Почему бы не предусмотреть распространение функций почты [здесь ты поверишь, что я придумываю слова для своего доказательства], которые вездесущи своими отделениями или "почтальонами" [по душе мне эти кавычки], они могли бы производить все [я подчеркиваю] операции по осуществлению контакта между населением и администрацией?" Каково! и даже контакт между Населением и Администрацией! Почему бы не предусмотреть вездесущность, говорит он. Вездесущность отделений и "почтальонов". Я не могу решить, что же здесь самое захватывающее: чудовищность этого будущего, которое Главный Инспектор предусматривает с наивной и прогрессивной беззаботностью (тогда как он нам спокойно повествует о худшей, государственной и трансгосударственной полиции, об общем перфорировании: например, С.,

[177]
аннанализируя у П., может и даже должен, по причине затора во время сеанса, отправить свою пленку или карточки ассоциаций - свободные, конечно - указанному П., проходя через вездесущего г-на Брегу. И чтобы обеспечить автономию психоаналитического института по отношению к Государству, которое назначает по предложению корпуса штатных аналитиков, собравшихся в ассоциацию, какова бы ни была их группа, Комиссию Мудрых - их было бы, например, семь, - которые будут наблюдать за всеми трансферами, проходящими через вездесущего, чтобы профессиональный секрет был сохранен от посягательства любой полиции, даже секретной. Естественно, для того, чтобы все оставалось соответствующим призванию (как назвать это по-другому?), психоаналитическому призванию, духу и букве Фрейда, шесть членов Комиссии по правам психоанализа будут в аннанализе, по меньшей мере часть, а седьмой, который в какой-то степени избран всеобщим избирательным правом (я описываю демократию), должен выкручиваться сам, совсем один, с вездесущим или с одним из почтальонов, например г-ном Брегу), я не знаю, что меня ужасает больше - чудовищность этой прогностики или, напротив, сама древность, даже сама нормальность вещи. Она имеет в своей сущности, конечно, больше двадцати пяти веков. Ну, довольно об этом. Я иду ждать тебя, ждать вас на перроне, так что я быстро заканчиваю эту маленькую записку, в которой я тебе так ничего и не сказал, особенно если сравнивать это с тем, что ты заранее знаешь то, что я хотел бы тебе сказать
так как от тебя не ускользнуло, что тот, другой, моя бесконечная, вездесущая, - это ты. И я так хочу этого. Пусть ничто из моих пи-

[178]
сем, самых тайных, никогда не избежит тебя. Нет, не та самая вездесущая, а другая - ты.
Пожалуйста, не терзай меня больше этими "деталями" и не проси меня снова выслать тебе письмо, которое вернулось ко мне.
Сейчас уже поздно. Я еду и, наконец, приезжаю. Когда ты выйдешь из поезда, я подожду, когда мы останемся одни, - и я начну любить тебя (кстати, я принес это письмо).
22 сентября 1977 года.
песня и даже экстаз между нами стали анахроническими. Однажды я говорил тебе об этом - даже очень часто, - и ты произнесла это сквозь помехи (так как мы созванивались), о "бог временного расхождения". У меня все еще двое часов, на левой руке у меня опережение, на шесть часов всего, что я, казалось, прожил в Трамбале. Я все симулирую, чтобы ты была мне синхронна, любовь моя, и чтобы в тот момент, когда я звоню тебе, благодаря твоему имени, ничто бы больше не создавало никакого экрана, ни свет, ни ритмы тела, ни солнце, ни сон. И это не так уж иллюзорно. Я проснулся почти в то же время, что и ты этим утром (но это только первый день, да), и ты тотчас же позвонила, а я считаю твои звонки. Вчера, в Кеннеди, тот же сценарий, что и в прошлые годы, у меня было впечатление, что это было вчера: Пол и Хиллис ждали меня, приехав из Иейла (каким образом возможна встреча, несмотря на все интервалы и трансконтинентальные часовые пояса, и верность, которой я живу, и это чудо, перед которым я всегда остаюсь ребенком?). Поприветствовав их, я заставил их ждать (опять), как обычно, чтобы позвонить

[179]
тебе из телефона-автомата, единственного, который я здесь знаю наряду с Grand Central или Penn Station, откуда не обязательно звонить за счет вызываемого абонента. Через секунду ты уже была моей в ночи, ты собиралась лечь спать вместе со мной на большой кровати, и я вышел из аэропорта, раздавленный солнцем (нью-йоркская жара в августе, непрекращающаяся, ужасная жара), безмятежный и отчаявшийся, шутя с моими друзьями и какой-то весь растерянный. Я все меньше отдаю себе отчет в том, где мое тело - и все эти фантомы, здесь или там, и в котором часу. Сбереги меня, сбереги нас, дай мне время.
Как и ему (М. Б.), мне по душе слово "бедствие", люблю называть таким образом несчастье без границ, которому мы были предназначены с первого утра, с первой бессонной ночи. Несмотря на время, которое до скончания века противилось нашему воссоединению (какое слово, ты не находишь?) - (ты только что позвонила, только что вошла в комнату), бедствие объединяет нас. Я люблю все слова, все буквы в слове "бедствие", каждое неугомонное созвездие, все жребии, что исходят от него и даже немного возвышают нас.
Несовпадение часовых поясов во мне, это я. Оно блокирует, тормозит, разъединяет, останавливает - но оно в то же время поднимает планку, оно окрыляет меня, я никогда ничего себе не запрещаю, ты знаешь, и наконец это к тебе, к тебе я лечу. Только к тебе. В ту же секунду.
23 сентября 1977 года.
Что бы мы делали (любовь на расстоянии, со всей нашей телеоргазмизаци-

[180]
ей) во времена Рима (другого), во времена публичных забегов (170 миль, один день и одна ночь, однако неплохо для того времени, а для нас)?
Послушай, я все время следую за тобой. А ты, ты воплощаешь для меня время, ты отдаешься мне, особенно когда тебя нет дома, - ты здесь, вездесущая, и я оплакиваю тебя, плачу на тебе, в тебе, привлекая к себе твои волосы, я держу их в руках, им недостает длины, ты надо мной, и я больше не отпущу тебя, даже если ты меня больше не видишь, даже если ты смотришь куда-то в сторону, чтобы однажды искать
я ощущаю себя настолько маленьким по отношению к тебе, я так боюсь отвлечь тебя от жизни, от всего того, чего другие хотят от тебя (все, я чувствую, как они, зачарованные тобой, вымаливают у тебя хоть слово или хоть один взгляд и чтобы ты написала им все то (и им тоже), что ты пишешь мне). Я зашел на почту, от тебя ничего не было, но это естественно. Межуниверситетская переписка еще более медлительная и в самом Иейле. Если бы у меня был адрес в городе (как в прошлом году в Бетани), я бы выиграл несколько дней. Когда я ничего от тебя не получаю, я становлюсь похожим на черепаху, которая погибает, еще трепыхаясь, перевернутая на спину. Ты видишь, как она тянется в своем бессилии к небу, никогда ей не удастся самой...
То, что между собой, из-за недостатка аргументов, на исходе сил, мы называем "прошлым", я призываю все языки мира, все, чтобы перевести однажды это слово. Мы сами, когда мы говорим об этом как о судьбе наиболее безжалостной, укоряя в бессилии самих богов, мы недостаточно хорошо вдумываемся в то, что мы говорим.

[181]
Это лишь одно из всего, что я пытаюсь тебе объяснить в письме, которое вернулось ко мне с Почты до Востребования (я принес его сюда, но боюсь открыть его, и мало-помалу я забываю его, забываю даже "детали", но в нем были только детали, и они существовали не только для того, чтобы оправдать меня, как если бы ты хотела получить их в каком-либо другом виде. Главное, я высказал их тебе, с таким же успехом можно было отправить и пустой конверт. Тебе придется поверить мне на слово и отделаться от мысли, что они тебе необходимы, если ты меня любишь. Вот почему я не пошлю тебе это письмо во второй раз).
Я продолжаю на одной из этих открыток - я привез их с собой очень много. Переверни ее и посмотри горизонтально, Плато - на спине. Иногда он вызывает у меня сострадание. Он не хотел умирать.
24 сентября 1977 года.
и я думаю об этих великих циниках: они злоупотребляют своим общественным положением, отправляя через прессу и издательскую систему "личные послания". Радио передает, люди покупают, никто ничего не понимает, но, в конце концов, это выгодно, здесь всегда можно сделать взнос. И это не исключение, от Сократа до Фрейда, они все поступали так же. А коллекционеры почтовых открыток открывают библиотеки, пишут тезисы, торжественно открывают университеты, исследовательские институты, департаменты философии и сравнительной литературы.
Это, любовь моя, я: последний фотоматон.

[182]
Я написал бы тебе, тебя также всевозможными кодами, любил бы на любой лад. Все цвета, все тона - наши.
Я все еще ничего не получил от тебя, так тянется время, мне недостает тебя. Со вчерашнего дня я разведывал места, как я делал всюду, куда приезжал. Что переводится следующим образом: я подготавливаю для себя максимум возможных выемок, которые я должен не пропустить, например, по субботам после полудня и по воскресеньям. Это первый миг успокоения, когда тебя нет рядом, и, чтобы лучше почувствовать то, о чем я говорю, я хочу сказать о моем теле, нужно напомнить тебе, что такое американский mailbox, стоящий на улице, как он открывается, как узнают о выемках писем, какова форма и вес этой боковой пластинки, которую ты тянешь на себя в последний момент. И затем я возвращаюсь, вот главпочтамт, совсем белый, чтобы купить серии редких или недавно выпущенных марок, и, как ты знаешь, это становится ритуалом, медленной церемонией каждого письма. Я выбираю, считаю и пишу тебе на конверте со всеми штампами (дама, которая продает марки оптом или марки для филателистов, я вижу ее каждой осенью, она невероятных размеров и с трудом передвигается внутри зеленой кабины, где ее заперли; она очень властная и тем не менее очень живая, я думаю, что она меня очень хорошо понимает, она хотела бы принять участие в большой сцене, которой не видит, она заботится обо мне как о сыне, который пришел к ней с неприличными откровениями). Это что-то новенькое, любовь к маркам, что касается меня, это не любовь коллекционера, но всего лишь отправителя. И мне хочется, чтобы ты долго рассматривала конверт, прежде чем открыть его. Я не говорю

[183]
здесь о слове "марка", с которым у меня существует старинная связь (со всеми возможными типами и т. д.), но я говорю о маленькой прямоугольной виньетке, снабженной легендами и картинками. Каждый раз это аллегория всей истории, нашей, которую я бы хотел непрерывно рассказывать тебе в письме, как если бы я старался поместить ее здесь полностью. Например, предположи, что однажды сделают марку С. и п. И еще задолго до этого они поймут нас, эти двое. С некоторым искусством классической и повторной композиции можно сказать все, сказать все нам, сказать все о нас, используя черты этой сцены. Я держу пари, что ничто здесь не будет упущено, и мы тоже окажемся здесь. Хватит манипулировать - как они все-таки умело это делают (ловкий маневр, игра рук, неуловимые движения), - разрезать, склеить, заставить двигаться, и все это с перемещением тайников и чрезвычайной ловкостью. Возможно даже будет, держу пари, сделать из этого фальшивую трансцендентальную марку, в которую можно будет перевести любую другую возможную марку, а также королей, королев, войны, победы, изобретения, цветы, религиозные или государственные институты, коммунизм и демократию (смотри, например, эта, которую я приклеиваю на конверт, с птичьим пером в чернильнице и легендой о том, что "способность писать - сущность демократии"). Чтобы покончить с этой ежедневной открыткой моих путешествий в Иейле, долгие остановки в этих лавочках, которые меня никогда не интересовали во Франции: Cards n'Things. Я провожу там часы в поисках репродукций, особенно этих непристойных лубочных картинок, которыми я наводню тебя, в течение многих недель, и потом весь материал

[184]
stationary (бумага для писем с надписями, конверты всех размеров - но я не буду их больше покупать, меня ужасают эти письма без конвертов - ). Все, все, я останавливаюсь.
Веришь ли ты, что экстаз, то, что они называют оргазмом, синхроническим, если угодно, устраняет сложность несовпадения часовых поясов? Я нет. Одно из самых возвышенных безумий Альсибьяда, конец Похоронных бюро, я думаю об этом, строгая и пламенная хвала, обдуманная мистика, как я люблю ее, с каким-то анахроническим наслаждением: дать другому время, дать ему насладиться в одиночку (ах, перед тобой конечно, но что это значит? перед тобой и благодаря тебе), это будет самым чистым даром любви, единственным, несвоевременным, когда ты остаешься один на берегу. Синхрония, современник - это средоточие всех вульгарностей, ты так не думаешь? Это надо же, стоило только другому, по-видимому, чем-то отвлечься, как, взгляни, у того уже пенис в руках, но чьих, поди узнай, но только ты должна хранить молчание, как о нашей абсолютной тайне:
после телефонного звонка, я повернусь к тебе спиной, чтобы заснуть, как обычно, а ты прильнешь ко мне, отдавая мне руку и обволакивая меня.
25 сентября 1977 года.
Я возвращаюсь с почты, всего лишь одно письмо от тебя, как это все-таки долго; это то письмо, которое ты отправила до моего отъезда. Это расхождение убивает меня и в то же время заставляет жить, я нахожу в этом даже какое-то наслаждение.

[185]
Да, ты правильно угадала, скорее догадалась, чем идентифицировала. Это были те пачули на ярмарке в Троне (как ты надо мной издевалась!), я нашел это в ванной. Но вопреки тому, чему ты, кажется, поверила, этого не было не только в бороде Сократа, но и нигде в другом месте, поищи-ка, если еще что-то осталось. И ты права, научная, "истинная" интерпретация С. и п. ничего не меняет. Икона, вот она, пред нами, гораздо более обширная, чем наука, основа всех наших фантазмов. Вначале это принадлежало им, чтобы все породить, вплоть до произведения Париса. Сначала, согласно Плато, якобы Сократ написал, вдохновив или позволив писать ему. Именно в этом и состоит страдание назначения (нет, не невроз судьбы, хотя...), в котором у меня все шансы узнать себя. Я страдаю (но как все, нет? я, я это знаю) от настоящей патологии назначения: я всегда обращаюсь к кому-то другому (нет, еще к кому-то другому!), но к кому? Я оправдываю себя, замечая, что это стремится, еще до меня самого, к власти, что это представляет собой какой-то знак, каким бы он ни был, "первой" чертой, "первым" знаком, который оказался точно подмечен, повторен, а значит, разделен, отвлечен от какого бы то ни было конкретного назначения, и все это благодаря самой своей возможности, самому своему адресу. Это благодаря его ловкости рук все преобразуется в почтовую открытку, которая тебя, моя получательница или получатель, превращает в толпу. Естественная патология, не так ли, но для меня это убийственно: кого-то убивают, адресуя ему письмо, которое ему не предназначено, изливая на него, таким образом, любовь или даже ненависть. Я убиваю тебя в каждое мгновение, но я люблю тебя. И тебе не приходится в этом сомне-

[186]
ваться, даже если я уничтожу все с самым влюбленным терпением (так же как, впрочем, и ты), начиная с тебя. I'm destroying my own life (Я разрушаю свою собственную жизнь [вар. пер.]), я сказал это ему по-английски в машине. Если я обращаюсь, как говорят, всегда к кому-то другому и по-другому (даже здесь), я больше не могу обращаться сам к себе. Что ты скажешь мне самому, отправляя мне в конечном итоге все эти открытки, отправляя мне Сократа и Плато, как и они отправляют себя друг другу. Нет, не так, не возвращая, это не возвращается ко мне. Я теряю все, вплоть до самой тождественности, как они говорят, отправителя, эмитента. И тем не менее, никто лучше меня не умел, даже, скорее, не любил по-настоящему предназначать. Вот то бедствие, начиная с которого я люблю только тебя. Тебя, к кому даже в этот момент, забывая все вплоть до твоего имени, я обращаюсь.
До скорого, навсегда,
я выхожу, чтобы опустить это письмо в ящик на углу улицы, я вкладываю в него еще Дюпона (Dupont) и Дюпона (Dupond) (второй, сыщик, занимается тавтологией и добавляет, как тот последователь диалогов, поднимая вверх палец: "я скажу даже больше"). Только не подумай, что их действительно двое. Если ты отнесешься к этому с должным вниманием, как и мы, они тайно похожи, они посылают себя один другому - немного больше, чем картинку, я даже скажу больше, чем фантазм, безумие этого сверхусилия, над которым мы экспериментируем до полного истощения наших сил.
Я собираюсь позвонить тебе из phonebooth на Elm street после того, как отдам это той необъятной обжоре, которая вернет

[187]
тебе его некоторое время спустя. А потом я собираюсь позвонить тебе "collect" от г-на Брегу, ты услышишь мой голос, а я услышу, как ты отказываешься, говоря, что та, кто отвечает от твоего имени, отсутствует. Это не стоило нам и десяти центов. О да, я здесь в "connect, I cut"*, как говорит малыш из пустой крепости.
26 сентября 1977 года.
после первых лекций я снова взялся за работу. Иногда я снова размышляю об этом предисловии к Завещанию (Legs), которое предварит книгу о почтах (как говорят, книгу мертвых), продолжая гладить другими руками, между прочими предметами и словами, нашего нижеприлагаемого друга, я имею в виду "Фидо" и Фидо. И конечно же, речь не только о носителе истины, об отнюдь, о семейных сценах и сценах наследования, о выдвижении претензий в отношении аналитического движения и т. д., существует еще, как ты мне тотчас же заметила, этот шанс, которым не стоит пренебрегать: Принцип Реальности (кто разбирается в нем лучше нас?), он же и Почта до Востребования (ПВ) Почтового Принципа, я хочу сказать Принципа Удовольствия (ПУ)**. И это доказуемо, со смертью по обе стороны. Если бы у меня было на это время, я бы написал еще о необходимости и злоупотреблениях этих ложных формалистов, играющих первоначальную роль. Почему это получило развитие в наши дни (у меня есть несколько гипотез).
* Коннектикут, игра слов (прим. пер.).
** Игра слов и их сокращений: Principe de Realite (PR) = Poste Restante (PR): Principe Postale (PP) = Principe de Plaisir (PP), (фpaнц., прим. пер.).

[188]
Но ты знаешь, что я никогда ни о чем не пишу, даже на почтовой открытке или на этой телемашиноштуковине. Даже если я притворяюсь, что пишу об этом, и что бы я ни говорил об этом, прежде всего я ищу способы произвести эффект (на тебя, on you. Как они ухитряются в этом случае избежать множественного числа? Их грамматика очень подозрительна. Я не мог бы любить тебя на английском, ты непереводима. Или, в таком случае, я бы стал прибегать больше чем когда-либо к анахроническим процессам, еще больше к ретро, я бы театрализовал, обожествил тебя. Ты думаешь, что это что-нибудь изменило бы, это единственное число в устаревшем варианте?). "Связь" также (любовная или почтовая) - вот подходящее слово, чтобы на совершенно законном основании увязать тему предисловия со всей этой проблематикой энергии, связанной с Bindung в "По ту сторону...". Basta, как говорит Фидо, довольно об этом. Говорил ли я тебе, что мы близнецы (гетерозиготные, но гомосексуальные) этих двух Сози-Сози?*
Сегодня утром - опять ничего от тебя. Силы изменяют мне во всем, даже в том, чтобы писать тебе, иначе у меня было бы желание заниматься этим без перерыва. И все же - даже когда ты дома. Даже когда ты дома, ты преследуешь меня, у меня возникает желание позвать тебя на помощь, может быть, для того, чтобы ты меня окончательно покинула и чтобы наконец я не нуждался больше ни в чем. Не верь этому совсем, здесь это ты говоришь во мне. Ты узнаешь свою речь. Ты любишь меня, только когда я дома. Но "дома" - это то слово, которое мы никогда не могли перевести один другому.
* Sosie - двойник (прим. пер.).

[189]
Ни для (для тебя, я даю, я есть, я обращаюсь, я посвящаю, я подчиняюсь). В тот день, когда ты поймешь, что это значит, ты позвонишь мне, не ожидая
Вдали от тебя я все время спотыкаюсь. Вот почему нужно, чтобы я соединился с тобой, чтобы я держал тебя за руку или за волосы и все время, без перерыва, писал тебе. Поскольку я тебе пишу, ты не знала этого, не прерываясь, - даже если не посылаю всего. И если при этом уходит моя жизнь, то по правильному назначению (так как тебя нет дома), тональность прозвучала отказом. Тональность для меня это имя Бога, моего Бога, того, которого я не нахожу. Все, ты слышишь меня, все, я их знаю, и все предположительно доступны для меня, я так стар, и все эти жанры. Я не выношу ни одного из них, я тотчас же узнаю условие жанра. В конечном счете это все черты языка, которые я хотел бы стереть, возвращаясь к самому простому (ты знаешь, когда я дышу в трубку, ничего не говоря, а ты смеешься и Атлантика исчезает), не для того, чтобы "создать-любовь-моя-новый-язык" (я пока не собираюсь прибегать к нему в общении с тобой, хотя я всегда верю в это, в этот старый почтовый код), но для того, чтобы посылать тебе "слова" достаточно "правдивые", чтобы я сам не узнал их больше. Итак, я буду признан невиновным, никакой жанр не будет идентифицируемым, подозрительным, не больше, чем если бы я копировал для тебя, сейчас, самым безответственным способом, словарь персидского языка (и еще, персидский язык, ты поверишь, что я подсчитал, как все эти репродукции, подсчитал по причине Эстер или Сируса, великий "зачинатель" почтовой империи, великий господин порядка, другие заподозрят в этом предвзятость более провинци-

[190]
альную, чем когда-либо, туристическую декларацию по поводу восстания в Иране: ты знаешь, что я об этом думаю). Как поступить, как продолжить движение? Я все время спотыкаюсь (в одном или другом жанре). Ты одна можешь молча поставить меня на ноги, если ты еще говоришь мне "приди", прямо здесь.
Я сказал тебе, что жду, что ты скажешь мне, но не бойся,
27 сентября 1977 года. Я пишу тебе в поезде, который увозит меня из Нью-Йорка. Я чувствую себя не очень хорошо, слишком много всего в памяти, слишком много воспоминаний, которые беспощадно перекрывают и исключают друг друга.
Скажи мне, любовь моя, подари мне истину, чтобы я покончил со всем этим, подбери дозу (это слово ужасно, мы хорошо знаем его во всех моментах его истории, однажды ночью я спросил тебя о том же, и ты сказала мне, что истина не измеряется дозами, или не дозируется, я уж и не помню точно.
Мне надоело внушать страх. Кого я боюсь? кого боится он, этот ребенок, и кто пользуется им, чтобы рассылать повсюду эти ужасные знаки, чтобы наслаждаться этим и оправдывать себя в то же время, чтобы писать?
Мне не хватает тебя. Когда мы простим друг друга, любовь моя? Ах, если бы только ты могла прочесть это письмо, которое вернулось ко мне, если бы это могло быть сделано за один раз, без конверта и хождения туда и обратно. Сейчас ты уже не прочтешь его, я отказываюсь от этого, и ты никогда мне этого не простишь. А между тем могла бы,

[191]
не дожидаясь от меня и слова в мое оправдание. Ты могла бы запретить мне сделать жест, заключающийся в том, чтобы объясниться и описать - и сделать прыжок Не сделал ли я его? Да, сравнение невозможно, и асимметрия остается бесконечной, но по справедливости, по справедливости.
27 сентября 1977 года.
"Дезастрология"* - это будет названием, тебе нравится? Я думаю, что оно нам подходит.
Однажды ты шла передо мной, даже не зная меня, не глядя на меня. Я наткнулся на тебя.
28 сентября 1977 года.
Поскольку ты приезжаешь ко мне из единственного места, где я не чувствую себя любимым, у меня возникает чувство, что только ты, одна ты, можешь любить меня и одна ты можешь не любить меня. И тот домик, ты знаешь, этот шанс самой первой встречи - такой маловероятной и такой фатальной. Как часто мы себя спрашиваем, что бы случилось, если бы та деталь, в тот час (и речь всегда идет о машинах и поезде, и, конечно же, письме)
2 октября 1977 года.
Так как день, когда произойдет чтение оксфордской открытки, единственное и истинное, станет концом истории. Или станет прозой нашей любви.
* Desastre (франц.) - бедствие, катастрофа. Отсюда игра слов (прим. пер).

[192]
3 октября 1977 года.
Целый пакет писем, наконец-то, здесь они никогда не приходят одно за другим. Я возродился, я слишком опасался. Все, что ты мне говорила, так хорошо.
Действительно, поговорим еще раз об этом, я уделяю мало внимания структуре братского соперничества между С. и п. И ты права, напоминая мне, что я, однако, заплатил, чтобы знать это, в моей семье фармацевтов, и имя старшего пишется со всеми буквами. Они могут посылать друг другу только детей и осуждать их на смерть, переписываясь.
5 октября 1977 года.
Я перечитываю одно из писем, полученных вчера. Знай, что эти "детали" не представляют для тебя никакого интереса, какими бы правдивыми они ни были, нет никакой пользы в том, чтобы они стали вопросом жизни и смерти для тебя или для права покинуть тебя, как ты говоришь, с твоей любовью. Речь идет о том, что в любом случае я прожил один и что никогда не сможет, хоть в малейшей степени, испортить нашу жизнь. Я со своей стороны никогда не понимал и не принимал "тайны", ни даже того, что она вообще возможна (когда думают о чем-то и когда могут, уже физически, хранить это про себя, и что это не читается в одну секунду на гигантском экране, превосходящем размерами лоб, эта чудовищность, которая навсегда останется немыслимой для меня, но как наименьшая слабость Вездесущего, как твое отсутствие, и что такой близкой тебя нет здесь в этот момент, когда я пишу тебе, тогда как за другим столом этого ресторана студенческая пара попросила официантку предложить мне

[193]
пива "because they enjoyed your lecture" ("так как им понравилась ваша лекция" [вар. пер.]) (это была лекция на английском о Сеарле - это не означает, что они "наслаждались" ею, но все-таки, чаще всего мне приходило в голову то, что я не понимаю то, что говорю, в этом тексте, переведенном Сэмом, я нахожу здесь достаточно красивую аллегорию наслаждения). Итак, я не стану еще раз посылать это письмо, которое, к счастью или к несчастью, вернулось ко мне и которое мне удалось забыть без тебя, делай, как я, и проникнись верой. Я уже и не помню, как, комментируя "признание", если так можно сказать, которое ты у меня выудила, - это да, можно сказать, - я уточнил, сказав "это не невозможно", а не так, как ты всегда повторяешь "это возможно".
6 октября 1977 года.
и когда я говорю "я есть" с тобой, это похоже на игру в покер, я слежу за тобой, как следят за повышением ставок, и, делая шаг или прыжок и ставя на твою веру, я возвращаюсь - и жду, что ты вернешься, ты, к своему "предопределению" (я ненавижу это слово, которое набило уже оскомину, скажи "Bestimmung", если уж так хочется, или "назначение"! и вдобавок ты его изменишь, без лишнего шума, как если бы ты стояла у игорного стола, и, если бы я послал тебе свою маленькую защитную речь, датированную сентябрем, ты была бы способна по-прежнему играть со мной).
7 октября 1977 года.
как я любил все то, что ты мне сказала теперь, твой голос был безупречен. Какую силу ты придаешь мне

[194]
и я снова взялся, снова взялся за работу и снова начал бегать. Это правда, никогда не существовало более прекрасной четы.
неразлучная. Все сводится к ребенку. Обрати внимание на эту речь, с которой они обращаются друг к другу о бессмертии души. А на самом деле им нечего было сказать о бессмертии. Переписываясь, они сделали бессмертие похожим на то, как мы занимаемся любовью. Это наш беспрерывный симпозиум, наш консилиум или конклав.
Я вижу, ты очень интересуешься их бородой, я тоже; заметила ли ты, что каждый раз, когда мы расстаемся, мне в голову приходит идея отпустить бороду? Я сделал это однажды, на Пасху (твое "определение" было более определенно, чем когда-либо), я остался один на каникулах, и я не брился семь дней (правда, по просьбе двух мальчиков). "Семь дней", у нас это первая неделя траура, мужчины не должны ни в коем случае бриться. Об этом -говорят "он отбыл семь дней". В эти дни едят только у себя дома. Когда мы увиделись снова, я подумал, что это не так уж сильно тебе не понравилось.
Ты, ты все знаешь, скажи мне правду, раскрой мне свою тайну. Что на самом деле означает предназначать? Я перечитываю, прежде чем заклеить конверт (это приводит меня в ужас, я почти никогда этого не делаю, это как если бы я хотел контролировать, запоминать или просеивать то, что я говорю тебе, хоть немного уступить проклятой литературе), и я помню, что однажды, уже в машине, ты сказала мне, или я сам, да, это единственный союз в мире. Сбереги нас, я рисую нас здесь, там, и я зову тебя твоим именем.

[195]
7 октября 1977 года.
Мне одолжили радиоприемник и магнитофон. Кассету, которую я только что тебе отправил, ты получишь через три или четыре дня. Чтобы просчитать "с запасом", ты позвонишь в следующее воскресенье (для тебя - в полночь) в тот момент, когда ты начнешь меня слушать (в общем, это, конечно же, музыка, песня другого голоса, но ты согласишься, что это буду я, и потом, я добавил к этому еще несколько слов, очень немного, которые я не смог сдержать еще раз, ты знаешь мою аллергию). Здесь будет б часов. Я буду на земле, лежать на спине
Не затеряй эту пленку.
7 октября 1977 года.
Нет, правда - это доза.
7 октября 1977 года.
два брата, один из которых мертв, а другие ревнуют, по ту сторону принципа удовольствия (II).
Когда мы натолкнулись один на другого, я в тот же миг узнал, ты можешь проверить это по своим старым письмам, что все это было сыграно раньше, написано в бедствии, партитура разлинеена, "как нотная бумага".
7 октября 1977 года.
Ты понимаешь, что эта чета их сводит с ума. Не стоит помогать им стирать или присваивать себе это, заключать его в их ограниченное вульгарное пространство. Я хочу, чтобы

[196]
ты сохранила благородство, ты само благородство, я люблю только тебя, ты сумасшедшая союзница, которая пугает себя саму, даже сейчас. Не позволяй им отравить нашу любовь. Пусть доза царит между нами. Доза жизни или смерти, ты не должна оставлять им эту меру. Это письмо, я цитирую тебе, бесконечно, потому что оно просит у тебя невозможного.
7 октября 1977 года.
Помоги мне по меньшей мере сделать так, чтобы смерть пришла к нам от нас. Не уступай большинству.
Это правда, я бы - слово, которым ты постоянно жалуешься, без сомнения, является более верным - "перехватил" свое собственное письмо. Но я утверждаю, что это будет необратимо. Таким образом, это закон, и никакое письмо никогда не избежит этого. Конверт - не преграда, и перехваченное письмо, вот что я хотел бы, чтобы ты поняла, не представляет ценности, как если бы оно было в распоряжении всех, еще одна почтовая открытка. Не собираешься ли ты что-то решать относительно своей жизни, нашей, на почтовой открытке? И относительно их жизни. Тогда нужно, чтобы ты поверила в нас. Именно потому, что я верю в нас, я и жалею, что написал этот рассказ, что отправил его и что сейчас я его забываю. В общем, почти, но я уже начинаю путать детали и уже не знаю, о ком или о чем я хочу поведать.
7 октября 1977 года.
Действительно, можно сказать, что он пишет на зеркале или зеркале задне-

[197]
го вида и что ему не хватает только цвета. Без музыки: Плато, ты помнишь, в качестве руководителя оркестра (дирижера) и Сократ как оркестрант. Но цвет, да, я не подумал об этом. Однажды ты забудешь все послания, написанные губной помадой на маленьком зеркале в ванной. Время от времени ты уезжала именно в тот момент, когда я составлял такого рода ребус, всегда немного похожий на прежний, а в другой раз я приходил, когда ты смотрелась в зеркало, и я стоял за тобой, я брал красный тюбик и, просунув свою руку под твою, рисовал, а ты смотрела, как я это делал, продолжая свой макияж.
8 октября 1977 года.
означает умолчать имя или, скорее, пропеть его? Что касается меня, я пою его, бесконечно размножая, распространяя его под всеми другими именами, которые я даю твоему имени. Риск смертелен, но и Сущность тоже, и имя твое отзывается только на эту цену, на этот чудовищный риск, которому с первой секунды я подверг тебя. От твоего имени, в обход твоего имени, через твое имя, которое не является тобой, ни даже частью тебя, я всегда могу потерять тебя в дороге, из-за омонимов, из-за всех имен, вещей, которые я заменил, когда пел, по причине твоего обманчивого сходства со всеми твоими именами. Итак, звонок может прерваться по дороге, может делать пропуски через слово (даже через эхо звонка), даже через мой голос, и я начинаю терять тебя, я теряю тебя, если ты не отвечаешь. Но ты ведь можешь; именно это я объяснял тебе в сентябрьском письме. Но я защищаю, защищаю, так вот я больше не хочу защищать процесс перед тобой.

[198]
9 октября 1977 года.
и после, когда ты снова позвонила мне, это слово причинило мне боль, я не осмелился произнести его. Это не было для меня "play-back" (обратной перемоткой), ни мое тело, ни моя душа не позволяли себе отвлекаться.
наконец, не этот "злополучный" play-back, а другой - фатален, и мы ничего не скажем себе по-другому.
Бедствие, раньше я говорил бойня, - это та проклятая часть от через в каждом слове. Так как я позову тебя через твое имя, а если у тебя нет веры в меня и если ты еще раз не поможешь мне сказать - я, ты должна будешь начинать это снова каждый день, каждое мгновение, даже здесь, и play-back явится, чтобы вклиниться между нами. Между моими губами он проходит через твое имя, которое я вручаю тебе, тому шансу, который ты даешь ему, своему имени. Это per между нами, это само место бедствия, и удача всегда может изменить ему. И если все-таки ты не придешь ко мне тем единственным шагом, благодаря той единственной черте, ты позволишь звонку изменить направление, быть может, это случалось всегда, и ты уступаешь меня извращению play-back, всем вероломствам, самым худшим, всем клятвопреступлениям, ты направляешь все мои письма на пагубный путь, и тем самым в ту же секунду ты даешь неверности возможность появиться. Per - это почта, остановка, страдание. Этот закон, Бог милостив, находится в твоих руках. Играй хорошо.
10 октября 1977 года.
Остается чуть более нескольких дней, и у тебя больше не будет тех шес-

[199]
та часов опережения передо мной, я настигну тебя, я догоню тебя, ты повернешься ко мне, и я окажусь дома.
Эти кабели между нами, а вскоре и спутники, все эти спутники. Картинка мне достаточно импонирует, и ты тоже, на маленькой фотографии, со словом "гравитация" на заднем плане. Если ты уезжаешь (ну да, когда ты этого захочешь, когда ты достаточно "определишься"), хорошо, уезжай, ты ничего не сможешь сделать против этой гравитации.
11 октября 1977 года.
и я снова взялся за работу. Переведи, у тебя есть код, я работаю, и речь всегда идет о моем горе, о тебе, и именно это дьявольское разделение отворачивает меня от всего. Даже к себе самому с тех пор, как появилась ты, я больше не могу обратиться. Та часть меня, которую ты хранишь, больше, чем я, и малейшее сомнение ужасно. Еще даже до того, как покинуть меня, каждое мгновение ты теряешь меня. Даже если ты не уезжаешь, если ты никогда не оставляешь меня, забвение меня в тебе становится опустошительным. Так как я должен любить это. Например, ты будешь забвением для меня, тогда я назову собственное имя забвения, в любом случае один из его синонимов, и я вижу тому доказательство в своем сентябрьском письме (если я точно помню, оно вернулось ко мне 14):
если я стану забывать его содержание, не только "общий" смысл, но малейшие описания - ужасно правдивые, я должен это сказать, благодаря чему ты поверишь в это заранее, - и это не в силу какой-то "психологической" слабости того, что они называют памятью. Это гораздо серьез-

[200]
нее - и прекраснее. Это ты. Повернутый к тебе, я, навязчивый "пассеист", великий фетишист воспоминаний, позволяю исчезнуть самому священному в моей истории. И даже не я являюсь инициатором этого, это ты, ты теряешь мою память. Если ты хорошо слышишь то, что я тебе говорю, ты обрадуешься той грубой ошибке в почтовом коде - и тому, что с тех пор, как я отказываюсь посылать тебе это письмо, этот архив не интересует в конечном счете никого, ни тебя, ни меня, никого. Уезжай, если ты хочешь, как ты это сделала, но вспомни, что я только что тебе сказал.
Итак, говорил ли я тебе, что работаю? Я делаю заметки для предисловия. Нужно бы, чтобы я привел (практически, эффективно, производительно), но для тебя, нежная любовь моя, моя огромная, доказательство того, что одно письмо всегда может - а значит, должно - не дойти по назначению. Но в этом нет ничего отрицательного, и это хорошо, это условие (трагическое, конечно, уж мы-то кое-что в этом понимаем), чтобы что-то произошло, - и что я люблю тебя, только тебя. Иначе кого бы я любил? Мою семью, может быть, начиная с моего отца. Что же касается этих двух переодетых шутов, самое важное, без сомнения, это то, что они несут, один и другой, имя над головой. Один несет имя другого. Путаница имен, но имя-то у них всего одно ("Фидо"-Фидо). Ты видишь одного, который теряет и клянется другим. Ношение имени, ношение головы. И все эти клубы запахов вокруг них. От них прямо-таки разит (кстати да, фармакон может быть духами, Платон не любил парфюмеров, я думаю - это стоило бы уточнить). Они вынуждают нас все сказать, все признать (эта парочка чокнутых, этот шашлык из обоих, посмот-

[201]
ри на двойную игру вертелов и восьмерок между ног Сократа, этот дуэт представляет собой одну матрицу, запас типажей и богатство речей). Они держатся начеку и превращают в спутник каждую из наших фраз (однажды я умру, и если ты перечитаешь почтовые открытки, которые я посылал тебе тысячами, не так ли, еще даже до того как наткнулся на С. и п., ты, может быть, поймешь (если придашь этому должное значение), что все, что я написал, - легендарно, то есть это более или менее эллиптическая легенда, многословная и переводимая с картинки. С иконы, которая располагается позади текста и наблюдает за ним или, немного более извращенным способом, с картинки, которая предшествует или следует за посланием. Я никогда ничего не говорил тебе, я только передавал то, что видел или думал, что видел - то, что на самом деле ты позволяла мне видеть. И прежде всего, это правда, я часами бродил по этим лавочкам, музеям в поисках того, что нужно было тебе показать.
Прости за немного печальное начало этого письма. Всегда вспоминается одно и то же, одна и та же рана, она говорит вместо меня, как только я разжимаю губы, но свои однако.
Пообещай мне, что однажды будет один мир и одно тело.
12 октября 1977 года. Ты только что позвонила. Я подтверждаю: Руасси, суббота, 7 часов (по французскому времени). Если я сяду на самолет, отправляющийся раньше, я позвоню из Нью-Йорка или по прибытии. Прошло четыре дня без какой-либо весточки от тебя (абсолютное воздержание, и я слегка подозреваю секретаршу Де-

[202]
партамента, что она слишком заинтересовалась нами, - но нет, она так любезна, но здесь я никогда не вижу почтальона, вся переписка проходит через Университет), и вот сразу несколько писем от тебя, весьма пространных. Я ложусь и перечитываю (сначала я сделал это по пути между Хакнесс Холлом и Трамбалом). Ведь именно так я представляю последствия переливания крови, на последнем издыхании, когда возвращается тепло, оно разливается по всему телу, очень медленно и в то же время очень быстро, и уже невозможно понять, откуда оно распространяется, кажется, что изнутри, но никогда из самого места переливания. Ты говоришь со мной и посылаешь мне мою кровь из глубины меня. Несмотря ни на что, я никогда не был настолько счастлив, как в тот момент. Конечно, этим письмам уже шесть дней, но ты знала об этом заранее, не так ли, но сейчас я наедине с твоими словами, а ты собираешься обменяться другими Бог знает с кем (я смотрю твое расписание: да, я вижу). Прости мне эту мрачную шутку, от которой я не могу так вдруг отделаться: нельзя ошибиться группой крови (А, В, АВ, О, резус-фактор + или -и т. д.), иначе одним уколом шприца можно принести смерть. Или одним из твоих писем, или телеграммой.
Ты права, я не вынуждаю тебя говорить об этом, в таком случае закончим пока с психоанализом. Этот финал, мы вдыхаем его, как воздух нашей истории. Но в конечном итоге это и не могло продлиться долго. То, что открывается, и по той же телеэсхатологической причине, я хочу сказать, с непрерывным концом этой причины, это, быть может, новая эра, постпсихоаналитическая и постпочтовая. Но мы еще полюбим друг друга, мы ведь только начали. Снача-

[203]
ла необходимо, чтобы психоанализ и почта дошли, если это возможно, чтобы они дошли до своего конца.
13 октября 1977 года.
Не обижайся на Эстер. Я не очень в это верю, это, может быть, всего лишь красивое психоаналитическое решение (элегантное, экономичное, как говорят, математическое доказательство высокого стиля). Она бы открыла мне проход, она бы освободила плодородные пути, но в то же время она может остаться самой бесплодной (самой парализующей) из гипотез. Всегда нужно принимать в расчет бесплодие.
Да, да, как я тебя одобряю, литература должна оставаться "невыносимой". Я подразумеваю также:
без малейшей основы.
Я приеду раньше того, любовь моя, что я написал тебе здесь, что я люблю тебя и что ты уже знаешь. Но если вдруг "со мной что-нибудь случится", так сказал бы мой отец, сохрани нас и поверь в мою последнюю мысль.
Р. S. Чуть не забыл, ты совершенно права: один из парадоксов назначения в том, что, если ты хотела доказать кому-то, что нечто никогда не доходит по назначению, это паршиво. Доказательство, однажды достигшее своей цели, станет свидетельством того, что не стоило этого доказывать. Вот почему, дорогой друг, я всегда говорю "письмо всегда может не дойти по назначению и т. д.". Это шанс1.
1 Р. S. Наконец шанс, если ты хочешь, и если ты можешь, и если он у тебя есть, шанс (tukhe, фортуна, вот что я хочу сказать, великолепная фортуна, судьба - это мы). Невезение (неудачный адрес) этого шанса в том, чтобы иметь возможность не дойти, это должно нести в себе силу и структуру, отклонение назначения, что это, в любом случае, тоже должно не дойти. Даже доходя (всегда от некого субъекта), письмо уклоняется от прибытия. Однако оно доходит куда-либо, и всегда по нескольку раз. Ты больше не можешь взять его. Это и есть структура письма (как почтовая открытка, иначе говоря, фатальное деление, которое она должна выдержать), которая хочет этого, я сказал это как-то, предоставленный какому-то почтальону, подчиненному тому же закону. Письмо желает этого, даже здесь, и ты тоже этого желаешь.

[204]
Ты знаешь, я никогда не утруждаю себя доводами и ничего себе не доказываю. Они с трудом это выносят, они хотели бы, чтобы в результате ничего не произошло, и все было стерто с открытки. Жди меня.
14 октября 1977 года. Я уезжаю через несколько часов, наконец-то я приеду. Поезд до Нью-Йорка (Пол провожает меня на вокзал), а потом опять Кеннеди. В момент сбора чемоданов (последние приготовления, сортировка бумаг и т. д.) я не знаю, что делать с моим сентябрьским письмом, которое я таскаю с собой уже больше месяца, молчаливое и красноречивое, со всеми этими фрагментами сна, болтливыми эпизодами, представь себе неистощимую смерть - и потом, иногда, один удар и больше ничего. Неспособный принять решение (я мечусь без перерыва от одного к другому), я в одну секунду делаю выбор хранить его при себе еще на некоторое время.

[205]
В заметках, которые я набросал здесь, неизменно на своих маленьких кусочках белого картона (на почте в англосаксонских странах я должен их все отправить тебе, это огромная эпопея, эта пресловутая история почт), я нахожу здесь то, что пишу для тебя. В общем речь идет о службе, соответствующей той, что находится у нас, в Бордо, так вот, до уничтожения она складирует потерянные письма. Они называют их "мертвыми письмами", а для посылок без определенных адресатов это может закончиться продажей с молотка (аукцион, таким же было слово для продажи рабов, я видел почти стертую надпись на стене в Вирджинии): "Dead Letter Office. - Letters or parcels which cannot be delivered, from defect of address or other cause, are sent to the Division of dead letters and dead parcels post. They are carefully examined on both front and back for the name and address of the sender; if these are found, they are returned to the sender. If the sender's address is lacking, they are kept for a period, after which dead letters are destroyed, while dead parcels are sold at auction."1 "период... после которого...": интересно, как они рассчитывают время? Я никогда не пойму этого. А может, они не считают или у них нет
1 "Отдел мертвых писем. - Письма или посылки, которые не могут быть доставлены по назначению из-за неправильного адреса или по какой-либо другой причине, отправляются в Отдел невостребованных писем и почтовых посылок. Они тщательно просматриваются с двух сторон в поисках имени или адреса отправителя; и если находится какая-нибудь информация, они возвращаются к отправителю. А если адрес отправителя отсутствует, они какое-то время хранятся, после чего эти невостребованные письма уничтожаются, а посылки продаются с аукциона".

[206]
никакого "принципа" подсчета, а это сводится к одному и тому же. "Отдел мертвых писем" - это гениально. Я же говорю "отдел живых писем", и это сводится почти к тому же. Все играет, остается, выигрывает и проигрывает, с момента моей "делимости", я хочу сказать, с того момента я назвал это так (разделение письма, которое разрабатывает идеальность значимого, скажем, как Принцип Разрушения). Я спрашиваю себя, и, по правде сказать, они никогда не могли дать мне удовлетворительного ответа по этому вопросу, как они различают письмо и посылку, мертвое письмо и мертвую посылку и почему они не продают с молотка названное таким образом мертвое письмо. Такое, как у меня в кармане, например, если бы вместо того, чтобы вернуться ко мне, оно отправилось бы в Бордо или, скорее, если бы ты была американкой, почему бы нет, и т. д.
Чтобы закончить, я прилагаю к своему письму еще один свой фотоматон, безжалостный, не так ли? Я посылаю его тебе, чтобы попросить разорвать его на мелкие кусочки и бросить в окно своей машины, движущейся очень быстро, я всегда разбрасываю вещи таким образом. Когда ты это сделаешь, я уже вернусь.
Ноябрь или декабрь 1977 года.
Ты еще спишь в тот момент, когда я уезжаю. То, что я хотел тебе сказать еще с моего возвращения, то, что я могу только писать тебе, это то, что, сравнивая, оправдывая, принимая все твои "доводы", я игнорирую то, что есть решающего, определяющего, если угодно, в твоем печальном "определении", это остается для меня тайной, совершенно непости-

[207]
жимой. Чувство, что некто другая решает за тебя, предназначает тебя этому "определению", причем ты сама не отдаешь себе отчета, какому именно. В тебе существует некая другая, которая сзади диктует тебе ужасные вещи, и она не является моим союзником, без сомнения, у меня с ней никогда не было никаких дел, мы (да, мы) не знаем ее. Без нее никакой из твоих прекрасных "доводов", и я это хорошо понимаю, не продержится и секунды. Будет достаточно того, что мы посмотрим друг на друга, что ты повернешься ко мне, и пфф... мы одни будем вместе, и никакая сила в мире не сможет нас разлучить. По правде говоря, то, что во мне остается запаянным, герметичным, то, что вынуждает меня замкнуться в себе, с моей стороны безвозвратно, это не столько возможность твоего "определения" (я думаю об этом и готовлюсь к этому с первого дня, и я люблю тебя с того момента, как появилась эта мысль), сколько его дата. Да, "момент", который ты выберешь и который, казалось бы, не имеет отношения ни к чему значимому (аргумент сентябрьского письма не имеет никакого значения, и я никогда не беру его в расчет). Почему не многие годы тому назад или через несколько лет? Почему в это время? Как ты его рассчитываешь? Иногда у меня возникает впечатление, что эта та, другая, вытягивает по жребию (стреляет в меня по жребию - и это оружие) в тебе. И с какой нежностью, с какой дьявольской заботливостью ты сообщаешь мне "результат потери", как ты владеешь дозой. Прости мне это слово, я стираю его и сохраняю все проклятие для себя.
17 ноября 1977 года. Я еще люблю это свидание, всегда одно и то же, безупречное, девственное,

[208]
как если бы ничего не было. Ты захотела, чтобы было так, моя предназначенная, и от тебя я приму все. В очередной раз мы почти ничего не сказали друг другу (чай, лимонный пирог, и то, и другое, что мы сказали друг другу тогда и столько раз в другое время, величественнее всего, неиссякаемее всего, что когда-либо говорилось даже между нами, более великое, чем то, что кто-либо это понимает - о, не я - ), и, несмотря на все, все прочее, я особенно восхищался тобой: насколько ты отдаешь себе отчет, куда идешь! как ты, казалось, знала, куда тебе нужно было идти, идти выбирать, идти жертвовать, чтобы спасти то, что ты выберешь. Ты любима, любовь моя, но тобой восхищается монстр,
И,однако, - это ты жестока, нежная моя, это ты рубишь топором в своей жизни, искушаешь судьбу. Ты так величественна, от тебя я принимаю все. Я получаю все, даже то, что ты не знаешь, что знаешь все меньше и меньше.
Ноябрь или декабрь 1977 года. Ты совсем близко, ты читаешь в большой комнате, и я пишу тебе, прислонившись спиной к стене, на маленькой кровати (я снова взял записную книжку, которую ты оставила на ночном столике, и, не "копаясь" в ней, я клянусь, ничего не читая в ней и не расшифровывая, я вырвал эту страницу, с датой, которую ты видишь, только для того, чтобы тебе написать и сделать это карандашом, который ты оставила между страниц). Несмотря на "определение" (это слово убивает меня, может быть, больше, чем то, что оно означает), ты такая близкая со времени возвращения из Иейла. Кстати, это всегда то, что ты говоришь в такие моменты

[209]
за неимением возможности сказать мне что-нибудь лучшее, знаешь, я совсем рядом. Более того, я верю, что это правда, ты абсолютно искренна. Однако ты сама не очень хорошо представляешь, что же ты хочешь сказать. Вне моментов "определения", когда мы вместе, на время "ремиссии" (бесполезно уточнять, ты очень хорошо знаешь, что я хочу этим сказать), тебе нет нужды бросать мне на съедение эту "близость". А я опечален. Из-за тебя, тобой, запятнан смертью и парализован. Парализован: паралич - это не означает, что нельзя двигаться или ходить, но на греческом, если тебя устроит, это означает, что не существует больше связи и что любая связь была прекращена (иначе говоря, конечно, проанализирована), и по причине этого, потому что мы освобождены, откреплены от всего, ничто больше не двигается, ничто больше не заодно, ничто больше не опережает. Необходима некая связь, узел, чтобы сделать шаг.
Я больше не знаю, что делать с "мертвым письмом", о котором ты мне еще раз напомнила, как если бы это могло внушить мне надежду на новую "ремиссию" (нет, не печали, но болезни, которая не отпустит меня живым, я знаю это сейчас без малейшего сомнения, первые признаки ее фатальны, они написаны над нашими головами, они превосходят наши силы, и даже ты, мой Бог, ты ничего не можешь сделать, вот почему в глубине души я так пассивен). Нет, я не знаю, что с ним делать. Таким образом, я не хочу давать тебе даже малейшей надежды прочесть его однажды (я тебе говорил и повторял почему), не больше, однако, того, что ты возьмешь на себя пообещать взамен, во всяком случае, пообещать мне это однозначно и бесповоротно. Я не знаю, что с ним делать, это значит

[210]
только то, что я не знаю куда его деть. Я не хочу ни оставлять его дома, ни прятать его где-нибудь, ни хранить его при себе. Не снимать же мне, право, сейф в каком-нибудь банке (кстати, я навел справки, это достаточно сложно и совсем не годится для моего плана).
Все чаще и чаще я спрашиваю себя, отвечаем ли мы один другому, если я отвечаю тебе, если ты никогда не отвечала на то, что я ждал от тебя, от того, чем ты являешься для меня.
Я выхожу, чтобы немного пройтись и тотчас же обратно, конечно же, я не пойду далеко.
Ноябрь или декабрь 1977 года. Я умру, не зная, как это случилось с твоей стороны, в глубине тебя. Как случилось, что я пришел к тебе живой, если, как минимум, я это сделал, и то, что ты смогла почувствовать однажды, в сам момент
Ты выбрала большинство, и ты теряешь нас, нас обоих. Единственный шанс, это было чудовищно, я сообщал тебе об этом (как благую весть) с первого дня. Это не что иное, как дети, семья и все, что из этого следует, это другой способ узнать их наконец. И позволить узнать себя через безумие (оно знает меня), оставить ему, как Эли, открытой дверь для визита, время и день которого она определила. Не-семья - это тоже семья, та же сеть, та же судьба продолжения рода. Еще предстоит столько сделать, а у нас всего лишь одна жизнь.
Я жду "ремиссии", но я больше не верю в это. Между нами как будто находится убийца, и именно через него мы смотрим друг на друга. И в конце концов это зависит от тебя, а не от меня, чтобы это пре-

[211]
кратилось. Но до тех пор, пока мы говорим друг с другом, пусть для того, чтобы терзать друг друга, оскорблять, проклинать, есть шанс на то, что катастрофа еще не произошла, а ты все еще дома. Если только я уже не говорю сам с собой и не играю, как ученая обезьяна на пишущей машинке.
Я воз-вращаюсь очень, очень поздно, заседание будет длиннее, чем другие. Ты можешь не ждать меня. Не забывай слушать музыку и оставленную на проигрывателе пластинку.
9 декабря 1977 года.
Мне нравилось, когда ты плакала в те моменты, когда мы оказывались на земле,. и я тоже плакал. На мгновение что бы то ни было перестало существовать, что-либо или кто-либо между нами. Или скорее (прости мне эту риторику, я больше не знаю, я знаю меньше, чем когда-либо о том, как писать, и письмо внушает мне ужас, больше, чем в какой-либо другой момент прошлого), все оставаясь между нами, больше не было ничего между нами. Когда мы не могли более ждать, после мимолетного взгляда, божественного решения (божественного, потому что больше неизвестно, кто говорит "да" другому, кто вдруг соглашается, больше не из-за чего страдать, и больше никакой отсрочки), мы бросаемся друг к другу, и даже мысль о наготе нам не приходит в голову. Даже тебя я забываю, и никогда я не был так счастлив, я даже забываю, что это было с нами не раз, множество раз, даже самый первый раз. И вся эта наша история - уже наше прошлое, которое неотрывно следило за нами, я забываю его вместе с тобой. Твой призрак (другой, нехороший, этакий тип модистки, которая

[212]
диктует тебе все эти напыщенные "определения") исчез как по волшебству, наконец мы одни, один обращен к другому на земле (очень твердая почва, я никогда так не любил землю, смерть - это постель, и это так прекрасно
Часом позже ("тем же, часом спустя", как ты говорила в аналогичных ситуациях, в маленьком переулке Афин. Ты шла со мной под руку, громко смеясь, мы оставили ад со всеми его проклятиями всего лишь на два-три часа, за нами часы, и мы уже ищем другой ресторан), час спустя мы много съели (рыба, рыба), и тем не менее я знал, ты едва скрывала это от меня, что мы войдем в фазу другой "ремиссии". Только продолжительность осталась неопределенной, и в первый раз у меня возникла идея прорицательницы. Не для того, чтобы наконец узнать дату, обрести уверенность, предвидение, но для того, чтобы знать, что же такое прорицательница, как она все это анализирует. И кто в самом деле был твоим призраком или этим близнецом, которого у тебя никогда не было. Это я твой близнец, как ты хочешь, чтобы мы выпутались из этого? И когда ты "определишься", то, что ты определишь, это уже больше не ты. Я останавливаюсь (ты только что позвонила, я люблю, когда ты таким образом пользуешься "интервалами").
Декабрь 1977 года (между 9 и 22). Ты дома, совсем рядом, и я все еще нуждаюсь в том, чтобы писать тебе. Ты была права, напомнив мне это однажды вечером, я тоже в момент самых худших отсутствии говорю тебе "я здесь", и это кажется тебе смехотворным, даже если ты получаешь это смеясь. Ремиссия - это хорошо ("отсрочка" че-

[213]
го, на более поздний срок, в ожидании чего? но быть отправленным наконец к себе самому или другому). Я здесь, в нескольких метрах от тебя, я ощущаю каждое твое движение. Я никогда не был таким сильным.
Вернулся к нашим друзьям. Фидо и Фидо показался вдруг очень веселым, и так уже целую неделю. Полностью изменившийся (как ты, спасибо, спасибо, что больше не говоришь мне о "мертвом письме", даже если я знаю, что ты не забыла о нем и все еще хочешь получить его). С. явно двойник п. Его рост в два раза больше, посмотри, однако он тот же. И тем не менее С. - это часть (инструментальная, метонимия или синекдоха инструмента), перо п. С. меньше, чем п., поскольку сидит, и пользуется этим положением. Все всегда верили, что их было двое, и нельзя быть уверенным, что это мнение ошибочно. Однако п., - двойник С., ты чувствуешь, что он покрывает его со спины. Посмотри, наклоненный колосс, как он погружает его между ягодиц другого, пряча его под платьем. Как движением своей руки он бросает вызов всем законам геометрии, оптики, он бросает вызов правдоподобию, такой же была и его манера высказываться и все классическое представление о совокупности, отношение между целым и частью, одним и двумя, четой и парой. Снова употребляя с пользой ремиссию, я хочу перечитать весь платоновский корпус и прочно устроиться, как в очень утонченном борделе, со своими исповедями и ревностью повсюду, со всеми этими тайнами без малейшей вульгарности. Никто никогда никого не встретит, наконец я буду один с тобой, мое благородство (я придумываю это слово, как какая-то чертовка), золото моего рождения. В корпусе всегда именно Письма возбуж-

[214]
дают меня больше всего после Парменида, самые подозрительные, что касается подлинности. Так как в самом апокрифическом я узнаю моего Платона. Я в VIII письме. Например: "Бог для мудрых - это закон, для сумасшедших (aphrosin) - это удовольствие (еdопе)". В предыдущей фразе он сказал: "Мера - это покорность Богу (зависимость, порабощение, douleia), чрезмерность (если она обращается, говорит переводчик) людям". Бог, закон по ту сторону принципа удовольствия. Итак, послушай урок переводчика - создателя текста, некоего Суильхэ, в записке: "Логика этих двух последних предложений скорее в мысли Платона, чем в формулировке, которую он дал [???]. Если взять материально [???] две фразы, их заставят выражать полностью противоположное тому, что хотел сказать автор, так как, если верно подчинение Богу, так как для одних Бог - это закон, а для других - удовольствие, и одни и другие действуют "в соответствии с мерой", подчиняясь соответственно своей божественности. Это, естественно, не то, что думает Платон [!]. Таким образом, следует предположить некую промежуточную идею и т. д.!" "Естественно", это слишком очевидно. Я не выскажусь по этому поводу. Но посмотри на это, это удовольствие, которое они получают, создавая законы, связь, совокупляя свои имена, одно божественнее другого, я вижу нас между их ног, мы создаем закон для вечности. По мере того как мы вместе стареем, у нас за плечами остаются века, наслаждение тобой становится все более возвышенным, все более далеким, оно - по ту сторону удовольствия. Я никогда тебя так не любил, и никогда я не был так уверен в нашем происхождении, так как я зову тебя, как другую, по ту сторону твоего имени, по ту сторону всех имен.

[215]
Декабрь 1977 года (между 9 и 22).
Хорошо работа-лось. Я оставляю эту записку (деньги на холодильнике), прежде чем уехать. Я позвоню тебе оттуда (итак, поразмыслив, становится понятно, не так ли, что имя может лишь созваниваться). Поиграй еще с инициалами на песке или снегу:
С/п - это связь. Иначе, связь - это отношение вторичного/первичного по закону принципа удовольствия, закон и бог связи от Binden, а также Desmos. С и п (С. ненавидит п.) - это первичная связь, связь первичного процесса (не путать пп с ПУ, Принцип Удовольствия) через пв (процесс вторичный), такое вот умопомрачительное умозаключение. Теряется всякая нить, все приходит в упадок, когда начинают вот так играть инициалами. Наша излюбленная игра, и ты в ней мастерица, огромный фейерверк, и серьезные люди возвращаются к себе озабоченными, подозрительными, размышляющими в ночи с чувством, что их деньги заменили фальшивой монетой, что их деньги уже тогда были всего лишь карточной колодой. И между нами остается только взрыв смеха, когда мы наконец бежим по совсем темному переулку, и ты становишься еще более сумасшедшей, чем я
Декабрь 1977 года (между 9 и 22).
вот зрелище, которое разыгралось передо мною сегодня: мужчины и женщины, все психоаналитики, лежащие на спине, ты их хорошо видишь, умоляющие пожилую парочку ("С/п, будь так любезен"), чтобы она соизволила явиться на сеанс анализа. Ну, конечно же, у них, сегодня! А старая священная пароч-

[216]
ка ничего не хочет слышать, она все несется и несет вздор. Прямо на ходу она отсылает встречное приглашение, ну если в ответ, да, в ответ, вы хотите прийти и поговорить немного у нас, кушетки уже готовы, мы устроим это как можно проще, в течение всей ночи будут приходить друзья, а мы все время будем говорить, так и не ложась спать.
Декабрь 1977 года (между 9 и 12).
Мы постоянно озабочены датами. На мой взгляд, даже слишком, это очень плохой знак (возрасты, правила, суеверие годовщин, все эти арифметики судьбы). Но ни о чем не беспокойся, сейчас с нами не может случиться ничего, кроме хорошего.
Ты начинаешь втягиваться в игру моими маленькими спекуляциями о Сп. Я размышляю, размышляю, но в то же время сам являюсь объектом размышлений Сп. Вот уже 25 веков, и, как говорит другой старец о смерти своей дочери, "сеанс продолжается"! Несмотря на своего дядю-фальшивомонетчика, который проявил немало инициативы в этой области, и мы еще не закончили платить за знание, сам дедушка психоанализа, в свою очередь, подвергся спекуляции Сп. В программе их двойного, бесконечного и взаимного самоанализа - определение священной парочки. Комбинируй, поиграй с такими вариантами: С. производит анализ п. Это его заставляет писать или это ему позволяет писать. С. анализирует п.:
он слушает с отсутствующим видом, и, невидимый для другого, он делает заметки (которые, однако, не сложатся ни в одну книгу, ни в одно произведение или "синграмму"). В промежутках, по-

[217]

<< Пред. стр.

страница 3
(всего 12)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Copyright © Design by: Sunlight webdesign