LINEBURG


<< Пред. стр.

страница 3
(всего 12)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>


ло как бы в жертву самое уязвимое тело, подставив его под самые оправданные
удары. Обладая двойным изъяном, оно сочетало бы в себе две ошибки, на первый
взгляд противоречащие друг другу: 1) претензию на контроль или общий обзор
(металингвистический, металогический, метафилософский и т. д.); 2) превращение
текста в произведение искусства (перформанс или литературный перформатив,
вымысел, творчество), в эстетствующую игру некоего дискурса, вместо ожидаемого
серьезного, вдумчивого или философского ответа.

III


Так что же делать? Ответить невозможно. Невозможно ответить на вопрос об ответе.
Невозможно ответить на вопрос, в котором мы спрашиваем себя именно о том, надо
ли отвечать или не отвечать, является ли это необходимым, возможным или
невозможным. Эта бесконечная апория блокирует нас потому, что связывает нас
двояким образом (я должен и я не должен, я должен не..., это необходимо и
невозможно и т.д.). В одном и том же месте, в пределах одной и той же системы,
мы оказываемся со связанными и пригвожденными руками. Что делать? С другой
стороны, что же происходит, если принять во внимание, что все это не мешает
говорить, продолжать описывать ситуацию, пытаться заставить слушать себя? Какова
же природа этого языка, поскольку, как можно было убедиться, он не принадлежит
более ни к вопросу, ни к ответу, чьи пределы мы только что выяснили и продолжаем
уточнять? В чем заключается это уточнение, которое никогда не происходит без
жертв? Может быть назвать это свидетельствам в том смысле, который не
исчерпывается понятиями ни мученичества, ни подтверждения, ни завещания? И при
условии, что оно, как каж-
43 страсти

дое свидетельство, никогда не подвергнется проверке, необходимости повторного
доказательства или предъявления, одним словом, изучению?
Возвращаясь к началу, мы среди всего прочего убеждаемся в том, что аналитик, то
есть тот, кого мы наделили этим именем, не может больше описывать или
объективировать запрограммированное развитие ритуала, еще в меньшей степени -
жертвенного приношения. Никто не желает играть роль приносимого в жертву или
приносящего жертву; все действующие лица (священнослужители, жертвы, участники,
зрители, читатели) не только отказываются действовать, но, даже если бы они
изъявили желание исполнять положенные движения, их бы остановила
противоречивость распоряжений. Таким образом, под угрозой находится не только
религиозная общность в своей целостности, но и философская общность, поскольку
она предполагает порядок (преимущественно круговой) обращения, вопроса и ответа.
Одни скажут, что именно в этом заключается принцип сообщества, которому, таким
образом, грозит опасность разрыва внутренних связей. Другие скажут, что такой
опасности не существует, так как угроза разрыва всегда служила организующим или
созидательным началом религиозных или философских связей, социальной связи
вообще: сообщество живет и питается этой уязвимостью, и это хорошо. В самом
деле, если аналитик видит пределы своей работы по научной объективизации, это
вполне нормальное явление: он предстает в качестве заинтересованной стороны в
процессе, который намеревается анализировать; он может виртуально играть в нем
(т.е. имитировать11) все роли. Эти пределы положительно обозначают условие его
способности мышления, чтения и интерпретации. Но каково условие этого условия?
Оно в том, что критический читатель ап-
44 Ж. Деррида
риори и бесконечно сам подвергается некоему критическому прочтению.
Что может ускользнуть от жертвенного контроля и обеспечить таким образом само
пространство этого дискурса, к примеру? Никакой вопрос, никакой ответ, никакая
ответственность. Скажем, что здесь кроется некая тайна. Свидетельствуем: здесь
есть что-то от тайны. На сегодня мы останемся при этом мнении, но не без
некоторого апофатического вида упражнения над сущностью и существованием такого
рода тайны. Апофатическое не обязательно относится в данном случае к негативной
теологии, даже если оно делает ее возможной. И то, что мы пытаемся подвергнуть
испытанию, и есть сама возможность, а на самом деле невозможность какого-либо
свидетельства убедиться в самом себе, представая в следующей форме и в следующем
грамматическом обороте: "Свидетельствуем о..."
Мы свидетельствуем о тайне без содержания, без содержания, отделимого от ее
перформативного опыта, от ее перформативного очертания (мы не скажем: "от ее
результативного высказывания" или "от ее пропозициональной аргументации"; мы
оставим в стороне большое количество вопросов относительно пер-формативности
вообще).
Итак, скажем: "здесь есть что-то от тайны". Речь не пойдет о техническом или
художественном секрете, принадлежащем кому-то одному или нескольким, как,
например, какой-либо стиль, прием, печать таланта или признак гениальности, - о
мастерстве, которое считается некоммуникабельным, непередаваемым, неподдающимся
преподаванию и имитации. Речь не пойдет даже о той психофизической тайне,
искусстве, скрытом в глубинах человеческой души, о которой говорит Кант в связи
с трансцендентальным схематизмом и воображением (eine verbogene Kunst in den
Tiefen der menschlichen Seele).
45 страсти
Здесь есть что-то от тайны. Речь не пойдет о тай-не как представлении скрытом
сознательным субъектом, ни тем более о содержании бессознательного
представления, некоем побудителе, тайном или мистическом, который моралист12 или
психоаналитик могли бы расшифровать, иначе говоря, демистифицировать. С точки
зрения истории метафизики, эта тайна даже не относилась бы, согласно не вполне
ортодоксальному видению, к абсолютной субъективности, которую Киркегор
приписывает существованию и всему тому, что противостоит концепции или разрушает
систему так же, как и гегелевскую диалектику. Эта тайна не относилась бы также
ни к одной из стадий (эстетической, этической, религиозной "a" или "b"), которые
различает Киркегор. Она не была бы ни религиозной, ни светской.
Здесь есть что-то от тайны. Но если учесть то, что мы только что предположили,
бытие-здесь тайны относится к частному не более, чем к публичному. Это не
внутреннее содержание частного, которое нам пришлось бы раскрыть, в котором нам
пришлось бы исповедоваться, о котором нам пришлось бы заявить, иначе говоря, за
которое нам пришлось бы отвечать и тематизировать у всех на виду. Кто сможет
когда-нибудь определить точный уровень тематизации, чтобы счесть ее наконец
достаточной? Существует ли большее насилие, чем то, которое заключается в
настоятельном требовании ответа, предоставлении отчета обо всем, к тому же,
преимущественно, тематически? Эта тайна не поддается феноменологизации; она ни
феноменальна, ни ноуменальна. Не более, чем религия, учтем это, философия,
мораль, политика или право не могут принять безусловное соблюдение этой тайны.
Эти институты создавались как предназначенные для предоставления отчета перед
ними, то есть ответа за взятую на себя ответственность. Несомненно, они иногда
допус-
46 Ж. Деррида
кают возможность условных тайн (тайна исповеди, профессиональная тайна, военная
тайна, производственная тайна, государственная тайна). Во всех этих случаях,
однако, право на тайну условно, так как тайна в них разделима и ограничена
предварительными условиями. Тайна становится просто проблемой. В других условиях
она может и должна быть декларирована. Везде, где требуется ответ и
ответственность, право на тайну становится условным. Не существует тайны,
существует только проблема для тех областей знания, которыми являются в этом
отношении не только философия, наука и техника, но также религия, мораль,
политика и право.
Есть тайна. Она не относится ни к тому, к чему приобщает или дает в откровении
открытая религия (а именно, тайна страстей), ни к ученому незнанию (в
христианской общине, практикующей нечто вроде негативной теологии), ни к
инициирующему содержанию эзотерической доктрины (например, в пифагорейском,
платоновском или неоплатоновском сообществе). Во всяком случае ко всему этому
тайна не сводится, поскольку она служит условием их существования. Она не носит
мистического характера.
Есть тайна. Но она не скрывается. Чуждая скрытому, темному, ночному, невидимому,
тому, что поддается сокрытию, то есть тому, в общем не обнаруживает себя, она
нераскрываема. Она остается нерушимой даже тогда, когда кажется, что удалось ее
постичь. Не то, чтобы она навсегда была сокрыта в неподдающемся расшифровке
склепе или за тотальной завесой. Она просто выходит за пределы игры "скрытие/
раскрытие", "укрывание/обнаружение", "ночь/день", "забвение/вспоминание",
"земля/небо" и т. д. Следовательно, она не принадлежит к истине: ни к истине в
качестве homoiosis или соответствия, ни к истине как памяти (Mnemosyne,
aletheia), ни к истине данной, ни к
47 страсти
истине обещанной, ни к истине недостижимой. Ее нефеноменальность не находится в
связи, даже негативной, с феноменальностью. Ее сдержанность - не из области
интимного, которое принято считать секретным, всего того, что является очень
близким и собственным, что жаждет или питает значительное количество глубоких
суждений (Geheimnis или, еще образнее, неисчерпаемое Unheimliche).
Несомненно, можно было бы назвать эту тайну какими-то другими именами,
независимо от того, нашли мы их или дали ей. Впрочем это то, что случается
постоянно. Она остается тайной под всеми именами, и в этом состоит ее
несводимость собственно к имени, которое делает ее тайной, даже тогда, когда, по
весьма своеобразному выражению Августина, "творится правда" по ее поводу. Тайна
заключается в том, что ее называют здесь тайной, связывая ее со всеми тайнами,
которые носят то же имя, но не сводятся только к нему. Тайна явилась бы также
омонимией, не столько скрытым ресурсом омонимии, сколько функциональной
возможностью омонимии или мимeзuca.
Есть тайна. Сколько бы о ней ни говорили, этого недостаточно, чтобы ее нарушить.
О ней можно говорить бесконечно, рассказывая всяческие истории, произносить все
речи, которые она провоцирует, пересказывать истории, которые она развязывает
или завязывает, так как тайна часто напоминает тайные истории и даже вызывает к
ним интерес. Тайна останется тайной, безмолвной, бесстрастной как хора, чуждая
любому вымыслу, как в смысле Geschichte или res gestal, так и в смысле знания и
исторического повествования (episteme, historia rerum gestarum), чуждой любой
периодизации, любой эпохализации. Она молчит не для того, чтобы сохранить
какие-то слова в резерве или для отступления, но потому, что остается чуждой
словам, -
48 Ж. Деррида
можно было сказать, используя изысканную синтагму: "тайна - это то, что в речи
чуждается слов". В речи тайна - не что иное, как нечто чуждое словам. Она не
отвечает слову, она не говорит: "Я - тайна", она не соответствует, она не
отвечает ни за себя, ни перед кем бы то ни было, ни перед чем бы то ни было.
Не-ответ в чистом виде, от которого нельзя было бы даже требовать отчета или
аванса, которому нельзя было бы предоставить освобождение от обязательств, от
которого нельзя было бы принять извинения или "предоставить скидку"
("discounts"), - все это уловки, постоянно имеющие целью вовлечь его в процесс
философский, этический, политический, юридический и т. д. Тайна не дает места
никакому процессу. Это даже не "эффект тайны". Она может с виду дать этому место
(что именно всегда и происходит), она может этому отдаться, но никогда не
сдаться. Этика дискуссии всегда может игнорировать тайну (она должна испытывать
к ней уважение, даже если это покажется сложным и противоречивым; ведь тайна не
поддается толкованию), но это не уменьшит ее значения. Впрочем, ни одна
дискуссия не могла бы начаться или получить развитие без нее. Независимо оттого,
считаются с ней или нет, тайна бесстрастно остается на своем месте, на
расстоянии, вне досягаемости. По этой причине с ней невозможно не считаться,
хочешь ты этого или нет, знаешь ты это или нет.
Здесь нет больше ни времени, ни места.
В заключение одно откровенное признание. Может быть, я просто хотел поделиться
или утвердиться в моем интересе (возможно, безоговорочном) к литературе, точнее,
к литературному письму. Это не означает, ни что я люблю литературу вообще, ни
что я ее предпочитаю всему остальному, например, философии, как считают те, кто,
в конечном счете, не сведущ ни в той, ни в другой области. Это не означает, что
я
49 страсти
хотел бы все свести к литературе, и, во всяком случае, это не касается
философии. В сущности я обхожусь без литературы, и, надо признаться, довольно
легко. Если бы мне предстояло уединиться на каком-либо острове, я бы взял с
собой в основном только книги по истории и мемуары, которые читал бы привычным
мне способом, может быть для того, чтобы сделать из них литературу, если только
не произойдет обратное; то же самое было бы и с другими книгами (искусство,
философия, религия, гуманитарные или естественные науки, право и т. д.). Но не
любя литературу в общем смысле и ради нее самой, мне нравится в ней нечто, что
никоим образом не сводится к некоторому эстетическому качеству, некоторому
источнику формального удовлетворения, это нечто выступает вместо тайны. Вместо
абсолютной тайны. Здесь могла бы быть страсть. Не существует страсти без тайны,
без этой именно тайны; но не существует тайны без этой страсти. Вместо тайны:
там, где все сказано, и где остальное ничто, даже не литература.
Мне часто приходилось настаивать на необходимости делать различие между
литературой и беллетристикой или поэзией. Литература является современным
изобретением, она входит составной частью в конвенции и институты, которые уже в
силу одного этого обеспечивают ей право говорить в принципе все. Литература
связывает свою судьбу, таким образом, с некоторой неподцензурностью, с
пространством демократической свободы (свобода печати, свобода мнений и т. д.).
Нет демократии без литературы, нет литературы без демократии. Всегда возможно
такое положение, при котором нет потребности ни в той, ни в другой; и любой
общественный строй порой спокойно обходится без них. Вполне возможно не
рассматривать ни ту, ни другую в каче-
50 Ж. Деррида
стве абсолютного блага и неотъемлемых прав. Но ни при каких обстоятельствах
невозможно их разделять. Никакой анализ не был бы в состоянии это сделать. И
каждый раз, когда какое-либо литературное произведение подвергается цензуре,
демократии угрожает опасность, - с этим нельзя не согласиться. Возможности
литературы, права, данные ей обществом, отказ от подозрительности или террора по
отношению к ней, - все это сопровождается в политическом смысле неограниченным
правом ставить любые вопросы, не доверять никаким проявлениям догматизма,
анализировать все предпосылочные суждения независимо от того, относятся ли они к
этике или к политике ответственности.
Но это разрешение говорить все и обо всем парадоксальным образом снимает с
автора ответственность перед кем угодно, даже перед самим собой, за то, что
говорят и делают герои или действующие лица его произведений, то есть за то, что
автор сам себе позволил написать. Эти "голоса" говорят, разрешают или заставляют
придти - даже в литературных произведениях, где нет героев и нет действующих
лиц. Эта свобода говорить все и обо всем (сопровождающая демократию в качестве
видимой гиперответственности "субъекта") признает право на однозначный не-ответ
там, где не может быть и речи о том, чтобы отвечать, иметь возможность отвечать
или быть обязанным отвечать. Этот не-ответ имеет более естественный
(изначальный) и скрытый характер, чем категории возможности и обязанности, так
как представляет гетерогенное по отношению к ним понятие. Мы имеем здесь дело с
гиперболизированным условием демократии, которое кажется противоречащим
определенной исторически ограниченной концепции этой самой демократии,
концепции, связывающей ее с понятием субъек-
51 страсти
та предсказуемого, вычисляемого, потенциально обвиняемого, ответственного и
обязанного отвечать и говорить правду, обязанного свидетельствовать перед
законом в соответствии с произносимой клятвой ("всю правду, ничего кроме
правды"), обязанного раскрыть тайну, за исключением некоторых обстоятельств,
определяемых и регламентируемых законом (исповедь, профессиональная тайна врача,
психоаналитика или адвоката, тайна государственной безопасности или
государственная тайна вообще, производственная тайна или секрет производства и
т. д.). Это противоречие определяет также задачи всех будущих демократий (задачи
мышления, а также задачи теории и практики).
В литературе, в ее образцовой тайне заложена возможность сказать все, не касаясь
самой тайны. Когда дозволены бесконечные и необоснованные гипотезы относительно
смысла текста или конечных намерений автора (личность которого в равной степени
представлена и не представлена каким-либо персонажем или рассказчиком13,
поэтической фразой или художественным словом, которые отделяются от их
предполагаемого источника и остаются, таким образом, в тайне), когда нет- больше
смысла пытаться раскрыть тайну под покровом текстового проявления (именно эту
ситуацию я называю текстом или следом), когда зов этой тайны отсылает к кому-то
или к чему-то, когда именно это держит в напряжении нашу страсть и привязывает
нас к другому, тогда тайна увлекает и захватывает нас. Даже если ее нет, даже
если она не существует, сокрытая позади чего бы то ни было. Даже если тайна не
является тайной, даже если никогда не существовало тайны. Ни одной.
Можно ли когда-нибудь навсегда покончить с косвенностью? Тайна, если она имеет
место, не прячется за углом, но она и не подставляет себя под двойствен-
52 Ж. Деррида
ный или косой взгляд. Она просто сама себя не видит. Не более, чем любое слово.
Как только появляется слово, и это можно также сказать о следе вообще и о
возможности, которую он в себе воплощает, непосредственная интуиция лишается
последнего шанса. Можно разоблачить (что мы только что сделали) слово
"косвенный"; но с того момента, как обнаруживается след, невозможно отрицать
предумышленную окольность; или, если угодно, можно лишь ее не признавать.
Всегда можно "подвергнуть досмотру" тайну, заставить ее говорить, создать
видимость, что она существует там, где ее нет. Можно лгать, обманывать,
соблазнять, используя тайну. Можно делать из тайны подобие симулякра, иллюзии
или дополнительной уловки. Некий "эффект". На нее можно ссылаться как на
неприступный источник. Можно попытаться таким образом обеспечить себе
фантазматическую власть над другими. Это происходит ежедневно. Но сам этот
симулякр свидетельствует также о превосходящей его потенции. Однако она
превосходит его не на пути к некоей идеальной общности, а скорее в направлении
одиночества, не имеющего ничего общего с одиночеством отдельного субъекта,
солипсизма "эго" (ego), чья сфера принадлежности (Eigentlichkeit) могла бы дать
повод к некоторому аналогичному представлению alter ego и к некоторому генезису
интерсубъективности (Гуссерль), или с одиночеством Gemeinigkeit.. бытия-вот
(Dasein), являющимся, как говорит Хайдеггер, еще одной разновидностью
бытия-вместе (Mitsein). Одиночество - другое название тайны, о чем лишний раз
свидетельствует симулякр, не относится ни к сознанию, ни к субъекту, ни к
Dasein, ни даже к Dasein в его аутентичной возможности бытия, свидетельство или
подтверждение которого анализирует Хайдеггер (Bezeugung, см. "Sein und Zeit",
54 и след.). Одиночество
53 страсти
делает их возможными, но то, что оно делает возможным, не приводит к
исчезновению тайны. Последняя не дает одержать над собой верх, не дает перекрыть
себя ни отношением к другому, ни бытием-вместе или любой другой формой
"социальной связи". Даже если тайна делает их возможными, она им не отвечает;
она - то, что не отвечает. Никакой отзывчивости (responsiveness). Можно ли
назвать это смертью? Смертью данной? Смертью принятой? Я не вижу никаких причин
для того чтобы не назвать это жизнью, существованием, следом. И это не
противоречие.
С этого момента, если симулякр еще свидетельствует о превосходящей его
возможности, превосходство остается, оно (есть) остаток, оно таковым остается,
даже если в данном случае нельзя доверять никакому определенному свидетелю,
никакому гарантированному значению свидетельства; иначе говоря, как на это
указывает само слово*, истории никакого мученичества (martyria). Ведь никогда не
сравняется, это невозможно и не нужно, значение свидетельства и значение знания
и убеждения. Никогда не удастся свести, это невозможно и не нужно, одно к
другому.
Вот чем остается, на мой взгляд, абсолютное одиночество страсти, лишенной
мученичества.
___________________
* Гр. martyria, от которого производится фр. "martyre" (мученичество), означает
свидетельствовать, служить свидетельством или подтверждать. Как, например, в
формуле "Смерть есть последнее свидетельство о вере". - Прим. перев.



примечания


1 Некий "контекст" формирует содержание или сердцевину этих размышлений.
Первоначальная версия публикуемого здесь с некоторыми изменениями текста под
названием "Reponse" ("Ответ") была переведена Дэвидом Вудом и опубликована на
английском языке в труде, озаглавленном Derrida: a critical reader / D. Wood
(ed.). - Oxford (UK), Cambridge (USA): Basil Blackwell. Для чтения этого текста
более чем необходимы некоторые контекстуальные замечания. Этот труд включал
двенадцать эссе, в том числе вышеупомянутое, которое, в принципе, должно было
отвечать остальным. В соответствии с англо-саксонской традицией этот сборник не
замышлялся как простая презентация или комментарий, и еще менее как
свидетельство уважения: скорее, как на то указывало заглавие, как пространство
для критической дискуссии. Участниками последней являлись: Geoffry Bennington,
Robert Bemasconi, Michel Haar, Yrene Harvey, Manfred Frank, Yohn Llewelyn,
Yean-Luc Nancy, Christopher Norris, Richara Rorty, Yohn Sallis, DavidWooi
2 Какую именно мысль внушает нарратор относительно анализа и аналитика в
"Украденном письме" и в особенности на первых страницах "Двойного убийства на
улице Морг"? Чтобы придать большую остроту неупорядоченному понятию аналитика,
он внушает мысль о том, что этот последний должен действовать по ту сторону
расчета и даже правила: "Ведь в сущности любой расчет сам по себе не является
анализом... Талант аналитика проявляется именно в тех ситуациях, которые
находятся вне правил; он молча делает (in silence, - я подчеркиваю - Ж. Д.)
массу наблюдений и выводов. Его партнеры вероятно делают то же самое... Мы
сможем убедиться в том, что изобретательный человек всегда переполнен
фантазиями, и что человек с действительно богатым воображением никогда не
является ничем другим, кроме как аналитиком". (Цитируется по переводу Бодлера:
Bibliotheque de la Pleiade. / Y.G. Le Dantec (dir.).
55 страсти

-P. 7- 10. ["Yet to calculate is not in itself to analyze. [...] But it is in
matters beyond the limits of mere rules that the skill ofthe analyst is evinced.
He makes, in sulence, a host of observations andinferences. So, perhaps do his
companions. [...] It will be found, in fact, that the ingenious are always
fanciful, and the truly imaginative never otherwise than analytic".]).
В "Украденном письме" Дюпэн цитирует Шамфора и разоблачает как "глупость"
условность, согласно которой математическое мышление является "истинным образцом
мышления вообще" (the reason par exellence), и как чисто французское "научное
мошенничество" применение термина "анализ" исключительно к "алгебраическим
действиям". Отметим сразу, так как в дальнейшем это будет нашей темой, что эти
контакты между повествователем и Дюпэном происходят тайно, в "тайном месте". Так
же как они, вместе с ними, мы принадлежим тайне, как говорится по-французски, и
"посвящены в тайну", что не означаег, что мы знаем что-либо. Это по меньшей мере
именно то, о чем (нам) говорит рассказчик в форме написанного и опубликованного
Эдгаром По текста: тайна названа дважды [даже дан адрес: "темная задняя комната
книжной лавки на улице Монмартр" ("at an obscure library in the rue
Montmartre"), затем "отдаленный и пустынный район предместья Сен-Жермен" ("in a
retired and desolate portion of the faubourg St. German"), затем "улица Дюно,
ј33", ("in this little back library, or book-closet, ј33 rue Dunot, Faubourg St.
German)] , но при этом та же тайна никак не нарушена. Все это потому, что речь
идет о следе, а в отношении следа высказывания, записанного или переписанного
высказывания или - если следовать условности - письма, литературного текста,
художественной литературы и вымысла повествования, исходящего из уст
рассказчика, ничто не обязывает нас оказывать ему доверие в силу совокупности
всех этих факторов. Пусть тайна будет заявлена, не будучи раскрытой, иначе
говоря, пусть тайна будет показана - вот что имеется (es gibt) и навсегда
останется как подлежащее интерпретации (переводу), именно здесь и т.д.
3 "Меня глубоко заинтересовала его непритязательная семейная история, которую он
мне рассказал в мельчайших подробностях, с тем простодушием и самозабвением, с
той бесцеремонностью (се sans-facon du moi), которые отли-
56 Ж.Деррида

чают любого француза, когда он говорит о своих личных делах", (op.cit., trad, p.
11) (" I was deeply interested in the little family history which he detailed to
me with all the candor whith a Frenchman indulges whenever mere self is tthe
theme"). Достаточно ли говорить по-французски, научиться говорить по-французски,
быть или стать французским подданным, чтобы присваивать себе то, что, согласно
специфическому бодлеровскому переводу, - переводу более присваивающему, чем
соответствующему, - является "неотъемлемым свойством любого француза"?
4 Должно не быть должным, хотя бы из экономии, экономить здесь на длительном,
опосредованном, неопределенном анализе того, что в некоторых определенных
лингвистических и литературных сферах ("некоторых", следовательно, не во всех и
не во всех в одинаковой степени) вменяет обязанность в долг. До тех пор мы не
углубимся в этот анализ, мы не сможем отделаться от ощущения, о котором трудно
сказать, обусловлено оно или нет каким-то языком или культурой. Это несомненно
нечто большее, чем просто ощущение (в самом общем смысле слова, в смысле
восприимчивости и "патологического", о котором говорит Кант), но мы ясно ощущаем
этот парадокс: поступок являлся бы аморальным (он не соответствовал бы
дарующему, бесконечному, невычисляемому или нерасчетливому утверждению, без
возможности повторного присвоения, по которому следует оценивать этичность или
нравственность этики), если бы он был совершен по обязанности в смысле
"обязательства возмещения", по обязанности, которая сводилась бы к ликвидации
долга, по обязанности в смысле обязанности отдать то, что было одолжено или
взято на время.
Нравственность в чистом виде должна быть выше всех расчетов, осознанных или
бессознательных, всех целей, всех планов относительно возмещения или нового
присвоения. Это же самое чувство подсказывает нам, вероятно ничего не навязывая,
что нужно выйти за рамки обязанности, по крайней мере, обязанности в качестве
долга: обязанность не должна ничего, она должна ничем не быть должной; во всяком
случае, она должна была бы не быть ничем должной. Но существует ли обязанность
без долга? Как понимать, как интепретировать высказывание о том, что обя-
57 страсти
занность не должна ничем быть обязанной, чтобы быть тем, чем она должна быть,
или делать то, что она должна делать, а именно выполнять обязанности, свои
обязанности? Здесь намечается незаметный и бессловестный разрыв с культурой и
речью; это и есть, в этом и состояли бы эти обязанности.
Но если долг, экономика долга, продолжает неотрывно сопутствовать всякой
обязанности, скажем ли мы в этом случае, что обязанность диктует выйти за

<< Пред. стр.

страница 3
(всего 12)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Copyright © Design by: Sunlight webdesign