LINEBURG


страница 1
(всего 4)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Сканирование: Янко Слава (библиотека Fort / Da) yanko_slava@yahoo.com | | http://yanko.lib.ru || зеркало: http://members.fortunecity.com/slavaaa/ya.html
|| http://yankos.chat.ru/ya.html | Icq# 75088656
update 19.10.01 Номера страниц предшествуют тексту

Жан БОДРИЙЯР
СИСТЕМА ВЕЩЕЙ


издательство «РУДОМИНО» МОСКВА, 2001
ББЛ 84.4. Фр. Б75
Перевод выполнен по изданию:
Jean Baudrillard. Le systeme des objets.
Gallimard, 1991 (Collection Tel)
Перевод с французского
и сопроводительная статья
С. Зенкина
ISBN 5-7380-0156-7 ISBN 5-7380-0038-2
© Издательство «Рудомино». 2001 © С.H. Зенкин, перевод. 1995, 2001

О ПЕРВОЙ КНИГЕ ЖАНА БОДРИЙЯРА.. 3
Введение. 4
А. ФУНКЦИОНАЛЬНАЯ СИСТЕМА, ИЛИ ДИСКУРС ОБЪЕКТА.. 6
I. Структуры расстановки. 6
ТРАДИЦИОННАЯ ОБСТАНОВКА.. 6
СОВРЕМЕННАЯ ВЕЩЬ, СВОБОДНАЯ В СВОЕЙ ФУНКЦИИ.. 6
ИНТЕРЬЕР-МОДЕЛЬ.. 7
Корпусные блоки. 7
Стены и свет. 7
Освещение. 8
Зеркала и портреты.. 8
Часы и время. 8
НА ПУТИ К СОЦИОЛОГИИ РАССТАНОВКИ?. 9
ЧЕЛОВЕК РАССТАНОВКИ.. 9
II. Структуры среды.. 10
СМЫСЛОВЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ СРЕДЫ: КРАСКИ.. 10
Традиционная окраска. 10
«Природная» окраска. 11
«Функциональная» окраска. 11
Тепло и холод. 12
СМЫСЛОВЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ СРЕДЫ: МАТЕРИАЛЫ... 12
Природное и культурное дерево. 12
Логика среды.. 13
Материал-модель: стекло. 13
ЧЕЛОВЕК ОТНОШЕНИЙ И СРЕДЫ... 14
Мягкая мебель. 14
Окультуренность и цензура. 15
СМЫСЛОВЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ СРЕДЫ: ЖЕСТУАЛЬНОСТЬ И ЕЕ ФОРМЫ... 15
Традиционная жестуальность усилия. 15
Функциональная жестуальность контроля. 16
Новое оперативное поле. 16
Миниатюризация. 16
СТИЛИЗАЦИЯ -СПОДРУЧНОСТЬ - УПАКОВКА.. 17
Конец символического измерения. 17
Абстракция могущества. 18
Функционалистский миф.. 18
Функциональная форма: зажигалка. 19
Формальная коннотация: крыло автомобиля. 19
Алиби формы.. 19
III. Заключение: природность и функциональность. 20
ПРИЛОЖЕНИЕ: ДОМАШНИЙ МИР И АВТОМОБИЛЬ.. 21
В. НЕФУНКЦИОНАЛЬНАЯ СИСТЕМА, ИЛИ ДИСКУРС СУБЪЕКТА.. 22
I. Маргинальная вещь — старинная вещь. 22
ЭФФЕКТ СРЕДЫ: ИСТОРИЧНОСТЬ.. 22
СИМВОЛИЧЕСКИЙ ЭФФЕКТ: МИФ О ПЕРВОНАЧАЛЕ. 23
«ПОДЛИННОСТЬ». 23
НЕОКУЛЬТУРНЫЙ СИНДРОМ: РЕСТАВРАЦИЯ.. 23
СИНХРОНИЯ, ДИАХРОНИЯ, АНАХРОНИЯ.. 24
ОБРАТНАЯ ПРОЕКЦИЯ: ТЕХНИЧЕСКИЙ ПРЕДМЕТ У ПЕРВОБЫТНОГО ЧЕЛОВЕКА.. 25
РЫНОК СТАРИНЫ... 25
КУЛЬТУРНЫЙ НЕОИМПЕРИАЛИЗМ.. 26
II. Маргинальная система: коллекция. 26
ВЕЩЬ, АБСТРАГИРОВАННАЯ ОТ ФУНКЦИИ.. 26
ПРЕДМЕТ-СТРАСТЬ.. 26
ЛУЧШЕЕ ИЗ ДОМАШНИХ ЖИВОТНЫХ. 27
СЕРИЙНАЯ ИГРА.. 27
ОТ КОЛИЧЕСТВА К КАЧЕСТВУ: УНИКАЛЬНАЯ ВЕЩЬ.. 28
ВЕЩИ И ПРИВЫЧКИ: ЧАСЫ... 28
ВЕЩЬ И ВРЕМЯ: УПРАВЛЯЕМЫЙ ЦИКЛ.. 29
ТАИМАЯ ВЕЩЬ: РЕВНОСТЬ.. 30
ДЕСТРУКТУРИРУЕМАЯ ВЕЩЬ: ПЕРВЕРСИЯ.. 30
ОТ СЕРИЙНОЙ МОТИВАЦИИ К МОТИВАЦИИ РЕАЛЬНОЙ.. 31
САМОНАПРАВЛЕННЫЙ ДИСКУРС.. 32
С. МЕТА- И ДИСФУНКЦИОНАЛЬНАЯ СИСТЕМА: ГАДЖЕТЫ И РОБОТЫ... 32
«ТЕХНИЧЕСКАЯ» КОННОТАЦИЯ: АВТОМАТИКА.. 32
«ФУНКЦИОНАЛЬНАЯ» ТРАНСЦЕНДЕНТНОСТЬ.. 33
ФУНКЦИОНАЛЬНОЕ ОТКЛОНЕНИЕ: ГАДЖЕТ. 33
ПСЕВДОФУНКЦИОНАЛЬНОСТЬ: «ШТУКОВИНА». 34
МЕТАФУНКЦИОНАЛЬНОСТЬ: РОБОТ. 35
АВАТАРЫ ТЕХНИКИ.. 37
ТЕХНИКА И СИСТЕМА БЕССОЗНАТЕЛЬНОГО.. 38
D. СОЦИОИДЕОЛОГИЧЕСКАЯ СИСТЕМА ВЕЩЕЙ И ПОТРЕБЛЕНИЯ.. 40
I. Модели и серии. 40
ДОИНДУСТРИАЛЬНАЯ ВЕЩЬ И ИНДУСТРИАЛЬНАЯ МОДЕЛЬ.. 40
«ПЕРСОНАЛИЗИРОВАННАЯ» ВЕЩЬ.. 40
Выбор. 41
Маргинальное отличие. 41
ИДЕАЛЬНОСТЬ МОДЕЛИ.. 42
ОТ МОДЕЛИ К СЕРИИ.. 42
Технический дефицит. 42
Дефицит «стиля». 43
Классовая рознь. 43
Привилегия актуальности. 44
Личность в беде. 44
Идеология моделей. 45
II. Кредит. 45
ПРАВА И ОБЯЗАННОСТИ ГРАЖДАНИНА ПОТРЕБИТЕЛЯ.. 45
ОПЕРЕЖАЮЩЕЕ ПОТРЕБЛЕНИЕ: НОВАЯ ЭТИКА.. 46
ПРИНУДИТЕЛЬНОСТЬ ПОКУПКИ.. 46
ВОЛШЕБСТВО ПОКУПКИ.. 47
ДВОЙСТВЕННОСТЬ ДОМАШНИХ ВЕЩЕЙ.. 47
III. Реклама. 47
ДИСКУРС О ВЕЩАХ И ДИСКУРС-ВЕЩЬ.. 47
РЕКЛАМНЫЙ ИМПЕРАТИВ И ИНДИКАТИВ.. 48
ЛОГИКА ДЕДА МОРОЗА.. 48
ИНСТАНЦИЯ МАТЕРИ: КРЕСЛО «ЭРБОРН». 48
ФЕСТИВАЛЬ ПОКУПАТЕЛЬНОЙ СПОСОБНОСТИ.. 50
ДВОЙСТВЕННАЯ ИНСТАНЦИЯ: ОДАРИВАНИЕ И ПОДАВЛЕНИЕ.. 50
ПРЕЗУМПЦИЯ КОЛЛЕКТИВА.. 51
Стиральный порошок «Пакс». 51
ГАРАП.. 52
НОВЫЙ ГУМАНИЗМ?. 52
Серийная постановка рефлекса. 52
НОВЫЙ ЯЗЫК?. 54
Универсальный код: стэндинг. 56
Заключение: к определению понятия «потребление». 56
СОДЕРЖАНИЕ. 58

О ПЕРВОЙ КНИГЕ ЖАНА БОДРИЙЯРА
«Система вещей» вышла впервые в 1968 году и сразу при­несла славу своему автору, французскому ученому и эссеис­ту Жану Бодрийяру (род. в 1929 г.). Целая сфера современ­ного общественного быта — потребление товаров, вещей — открылась в ней для исследования строгими научными ме­тодами и одновременно для глубокой социальной критики.
Потребление, по мысли Бодрийяра, - это характерно современный феномен, определяющий признак так назы­ваемого общества изобилия. В таком обществе использова­ние вещей не исчерпывается их простым практическим при­менением (какое имело место всегда и всюду) или даже их семиотическим применением как знаков отличия, богат­ства, престижа и т.д. (что тоже встречается во всех челове­ческих обществах). Потребление — это интенсивный про­цесс выбора, организации и регулярного обновления быто­вых вещей, в котором неизбежно участвует каждый член общества. Приобретая вещи, человек стремится к вечно ус­кользающему идеалу - модному образцу-модели, опережа­ет время благодаря покупке в кредит, пытается зафиксиро­вать и присвоить себе время, собирая старинные, коллек­ционные вещи. Свои фантазмы и тревоги он проецирует на технические игрушки современной цивилизации - так на­зываемые «гаджеты», на сложные автоматы и полуфантас­тических роботов, этот гибрид вещи и человека. Для утвер­ждения и регулирования такого способа обращения с вещами служит реклама, цель которой — не столько способ­ствовать продаже того или иного конкретного товара, сколь­ко внедрять в сознание людей целостный образ общества, «одаривающего» своих членов материальными благами. Понятое таким образом, потребительство не знает предела
4
и насыщения, поскольку имеет дело не с вещами как тако­выми, а с культурными знаками, обмен которыми идет не­прерывно и бесконечно, со все нарастающей скоростью. Эти знаки четко соотносятся друг с другом в рамках струк­турного кода, зато все больше отрываются от референтно­го, то есть собственно человеческого (личностного или ро­дового) смысла; это знаки дегуманизированной культуры, в которой человек отчужден.
«Система вещей» вышла в пору расцвета французского структурализма и поначалу могла восприниматься как одно из произведений этого научного направления. Действитель­но, Бодрийяр широко пользуется лингвистическими кате­гориями структуральной семиотики — прежде всего поня­тием «коннотации», дополнительного смысла, приписыва­емого обществом обычному знаку или, в данном случае, вещи; он открыто опирается на опыт Ролана Барта, кото­рый в книге «Мифологии» (1957) обосновал это понятие и в работах последующих лет стремился распространить семи­отические методы на сферу повседневного быта. Само на­звание книги Бодрийяра — «Система вещей» - соотносится с заголовком последней на тот момент работы Барта «Сис­тема моды» (1967), с которой ее сближает и задача методи­ческого описания легковесной, казалось бы, сферы быто­вых вкусов и привычек как стройной многоуровневой сис­темы значений. Однако первая книга Бодрийяра уже содержит в себе и неявную критику структурализма: дело в том, что системное манипулирование вещами-знаками, ко­торым занимается структуралист-аналитик, имеет себе со­ответствие и на уровне самого «общества потребления» -например, в той же деятельности коллекционера. Структур­ный метод из научного метаязыка, метода критики совре­менного общества незаметно превращается в один из объек­тов критического анализа. Подобное происходит в «Сис­теме вещей» и с марксизмом, популярным в то время среди французских интеллектуалов (не лишне напомнить, что книга вышла в 1968 году - в год «студенческой револю­ции» в Париже, причем застрельщиками массовых выступ-
5
лений явились тогда студенты Нантерского университета -того самого, где преподавал социологию Жан Бодрийяр). С одной стороны, в книге сделана попытка углубить маркси­стскую критику буржуазного общества, выявив механизмы подчинения, отчуждения личности не только в сфере товар­ного производства, но и в сфере потребления, которую мар­ксисты до тех пор были скорее склонны считать прибежи­щем человеческой свободы и индивидуальности. С другой стороны, такое углубление и расширение перспективы вско­ре показало Бодрийяру, что сам феномен капиталистичес­кого производства в новейшую эпоху уже не является цент­ральным и определяющим, что он сам включен в систему знаковых отношений на правах более или менее условной подсистемы. Поэтому Бодрийяру пришлось заменить поли­тическую экономию материального производства и обраще­ния более обобщенной «политической экономией знака» («К критике политической экономии знака», 1972), а само производство предстало ему обманчивым призраком-симу­лякром, кривым зеркалом общественного сознания («Зер­кало производства», 1973).
В «Системе вещей» впервые вводится, хотя и без четко­го определения, это центральное понятие зрелого Бодрий­яра — «симулякр», то есть ложное подобие, условный знак чего-либо, функционирующий в обществе как его замести­тель. Примеры, приводимые автором книги (например, си­мулякр природности, которой искусственно окружает себя отдыхающий «на лоне природы» отпускник, или же симу­лякр истории, ностальгически обустраиваемый хозяином со­временного дома путем включения в его конструкцию ос­татков старинной фермы, разрушенной при его строитель­стве), показывают, что он и здесь исходит из размышлений Р.Барта об обманчивой «натурализации» идеологических значений, о превращении реальной природы (или же исто­рии) в условный знак природности или историчности. Прав­да, в своем анализе бытовых вещей Бодрийяр еще выделяет «нулевой уровень» симуляции - уровень чисто функцио­нальных, собственно технологических задач и решений, ко-
6
торые внутренне не зависят от знаковой системы потребле­ния, однако могут искажаться и сдерживаться ею в своем развитии. Именно под давлением этой системы, пишет он вслед за другими социологами (Льюисом Мамфордом, Эд­гаром Мореном), бытовая техника уже несколько десятиле­тий переживает стагнацию, не обогащаясь какими-либо принципиально новыми объектами и решениями; в скором будущем его безрадостная констатация была опровергнута появлением такой революционной технической новинки, как персональный компьютер... В позднейших своих рабо­тах — и, пожалуй, только в этом отношении «Система ве­щей» может считаться его «ранней» книгой - Бодрийяр был вынужден оставить идею «настоящей» технической реаль­ности вещей, опираясь на которую можно было бы вести критику неподлинных подобий; симулякры у него все бо­лее и более заполняют мир, не давая никакого доступа к «подлинности». Такая обобщенная критическая теория со­временного мира как мира знаков и подобий выдвинула зре­лого Бодрияйра в ряд ведущих теоретиков так называемого постмодернистского состояния общества, которому соот­ветствуют и новейшие формы постмодернистского искус­ства (их анализу также посвящены многие тексты Бодрийя­ра 70-90-х годов).
Первая книга Жана Бодрийяра, как и вообще его твор­чество, отличается ясностью изложения, парадоксальным остроумием мысли, блеском литературно-эссеистического стиля. В ней новаторски ставятся важнейшие проблемы со­циологии, философии, психоанализа, семиотики и искус­ствознания. Для России, с запозданием приобщившейся или приобщающейся к строю общества потребления, эта книга сегодня особенно актуальна, помогая трезво оценить чело­веческие возможности подобного общества, перспективы личностного самоосуществления живущих в нем людей.
С. Зенкин
Введение
Поддается ли классификации буйная поросль вещей — наподобие флоры или фауны, где бывают виды тропичес­кие и полярные, резкие мутации, исчезающие виды? В на­шей городской цивилизации все быстрее сменяют друг дру­га новые поколения продуктов, приборов, «гаджетов», в сравнении с которыми человек выступает как вид чрезвы­чайно устойчивый. Если вдуматься, их изобилие ничуть не более странно, чем бесчисленная множественность природ­ных видов, а им человек уже составил подробную опись. Причем в ту самую эпоху, когда он начал делать это систе­матически, он сумел также создать в Энциклопедии исчер­пывающую картину окружавших его бытовых и техничес­ких предметов. В дальнейшем равновесие нарушилось: бы­товые вещи (о машинах здесь речи нет) стремительно размножаются, потребностей становится все больше, про­цесс производства заставляет вещи рождаться и умирать все быстрее, в языке не хватает слов, чтобы их именовать. Так возможно ли расклассифицировать этот мир вещей, меняющийся у нас на глазах, возможно ли создать его деск­риптивную систему? Критериев классификации как будто почти столько же, сколько самих вещей: классифицировать вещи можно и по величине, и по степени функциональнос­ти (как вещь соотносится со своей объективной функцией), и по связанной с ними жестуальности (богатая она или бед­ная, традиционная или нет), и по их форме, долговечности, и по тому, в какое время дня они перед нами возникают (на­сколько прерывисто они присутствуют в поле нашего зре­ния и насколько мы это осознаем), и по тому, какую мате­рию они трансформируют (это ясно в случае кофемолки —
10
временном моторе каждая сколько-нибудь важная деталь так тесно связана с другими через процессы энергетического обмена, что она уже не может быть другой... В зависимости от формы головки цилиндра, от металла, из которого она сделана, от их взаимосвязи с другими элементами цикла определяется степень нагрева электродов свечи зажигания; в свою очередь эта температура влияет на характеристики зажигания и всего мотора в целом.
Современный мотор конкретен, прежде же он был абстрактен. В старом моторе та или иная деталь участвует в цикле внутреннего сгорания лишь в определенный момент, а дальше уже как бы не воздействует на другие детали; части мотора подобны работникам, сменяющим друг друга в од­ном и том же трудовом процессе, но не знакомым между собой... Существует, таким образом, некая примитивная, абстрактная форма технической вещи, где каждая теорети­ческая или материальная единица понимается как некий абсолют, который для своего нормального функционирова­ния должен образовывать замкнутую систему. При этом про­блема интеграции деталей в целое распадается на ряд част­ных проблем, решаемых по отдельности... для каждой из основных частей мотора создаются особые структуры, ко­торые можно назвать защитными: например, головку ци­линдра для охлаждения делают ребристой. Эти ребра как бы приставлены извне к идеальному цилиндру и его головке, выполняя одну-единственную функцию охлаждения. В двигателях же последних лет эти ребра играют еще и ме­ханическую роль — служат ребрами жесткости, препятству­ющими деформации головки под давлением газов... Обе функции больше не различимы — образовалась единая структура, представляющая собой не компромисс, но взаи­моналожение и конвергенцию двух функций. Ребристую головку можно сделать более тонкой, что позволяет добиться более быстрого охлаждения; то есть бивалентная система ребер охлаждения / ребер жесткости синтезирует в себе две
11
прежде различных функции, и притом выполняет их более качественно; интегрируя эти две функции, она превосходит каждую из них... Мы можем, таким образом, сказать, что эта структура конкретнее прежней и знаменует собой объективный процесс развития технической вещи; ибо ре­альная технологическая проблема заключается в том, что­бы добиться конвергенции функций в одной структурной единице, а не в том, чтобы искать компромисса между их противоречивыми задачами. В пределе такого движения от абстрактного к конкретному техническая вещь имеет тен­денцию к превращению во всецело связную, всецело объе­диненную систему» (с. 25-26).
Это очень важная мысль: в ней намечается такая внутренняя связность вещей, которая никогда нами не пережи­вается, никогда не осознается в практическом обиходе. Тех­нология излагает нам строго научную историю вещей, где антагонизмы функций разрешаются в рамках все более ши­роких структур. При каждом переходе от одной системы к другой, более интегрированной, при каждой перестройке внутри уже структурированной системы, при каждом син­тезе различных функций возникает новый смысл, некая объективная смысловая структура, независимая от индиви­дов, которые ею пользуются; мы здесь находимся на уровне языкового кода, и по аналогии с лингвистикой эти простые технические элементы, которые отличны от реальных ве­щей и на сочетании которых основывается технологическая эволюция, можно назвать «технемами». На данном уровне могла бы возникнуть структуральная технология — наука об организации этих технем в более сложные технические объекты, об их синтаксисе в рамках простых технических комплексов (отличных от реальных вещей), а также о смыс­ловых взаимоотношениях между этими различными веща­ми и комплексами.
Но подобная наука является строго применимой лишь в узких секторах техники — в лабораторных разработках или
l 2
же в таких высокотехничных областях, как авиация, космо­навтика, судостроение, большегрузные автомобили, сложные станки и т.д. Иными словами, там, где острая техническая необходимость позволяет в полной мере осуществиться тре­бованиям структурности, где в силу коллективного, внеличностного характера предметов сводится к минимуму воздей­ствие моды. Легковой автомобиль всецело определяется ком­бинацией своих форм, тогда как технологический его статус (водяное охлаждение, цилиндровый двигатель и т.д.) остает­ся чем-то второстепенным; напротив, в авиации по чисто функциональным причинам (безопасность, скорость, эффек­тивность) приходится создавать в высшей степени конкрет­ные технические изделия. В подобном случае линия техно­логической эволюции прорисовывается почти безукоризнен­но. Но такой структурно-технологический анализ явно не срабатывает в применении к системе бытовых вещей.
Можно мечтать об исчерпывающем описании технем и смысловых отношений между ними, которое охватило бы весь мир реальных вещей; но все это не более чем мечты. Если мы соблазнимся использовать технемы как звезды в астрономии — то есть, по словам Платона, «так же, как в геометрии, с применением общих положений, а то, что на небе, оставим в стороне, раз мы хотим действительно осво­ить астрономию и использовать еще неиспользованное ра­зумное по своей природе начало нашей души» («Государ­ство», VII)1, — мы немедленно столкнемся с психосоциоло­гической переживаемостью вещей, которая независимо от их материальной ощутимости создает ряд своих требований, постоянно изменяющих и нарушающих связность техноло­гической системы. Здесь нас как раз и интересуют такие нарушения — то, как рациональность вещей борется с ир­рациональностью потребностей и как из такого противоре­чия возникает система значений, пытающаяся его разре­шить; нас будет занимать только это, а не технологические
1 Платон, Собр. соч. в 4-х тт., т. 3. М., 1994, с. 314. - Прим. перев.
13
модели, хотя именно на фоне их фундаментальной истин­ности и вырисовывается постоянно переживаемая реаль­ность вещи.
Каждый из предметов нашего быта связан с одним или несколькими структурными элементами, но при этом обяза­тельно ускользает от технологической структурности в сфе­ру вторичных значений, от технологической системы в сис­тему культуры. Наше бытовое окружение остается в значи­тельной мере «абстрактной» системой: как правило, в нем уживается множество функционально разобщенных вещей, и лишь человек, исходя из своих потребностей, заставляет их сосуществовать в одном функциональном контексте, в ма­лоэкономичной и малосвязной системе, подобной архаичес­кому устройству примитивных бензиновых моторов; они яв­ляют собой набор частных, зачастую несвязанных или даже противоречащих одна другой функций. При этом современ­ная тенденция такова, чтобы не искать разрешения этой не­связности, а просто отвечать на новые потребности все но­выми вещами. В результате каждая вещь, прибавляясь к уже существующим, отвечает своей собственной функции, зато противоречит единству целого, а бывает даже, что одновре­менно и отвечает и противоречит своей же функции.
Кроме того, поскольку на несвязность функций накладыва­ются формально-технические коннотации, то возникает живо переживаемая, но несущественная система социализирован­ных или бессознательных, культурных или практических потребностей, которая сама воздействует на существенный технический строй вещей и делает сомнительным их объек­тивный статус.
Возьмем для примера кофемолку: в ней структурно «су­щественное», то есть самое конкретно-объективное, — это электромотор, энергия, получаемая с электростанции, за­коны выработки и преобразования энергии; уже менее объективна, так как связана с потребностями того или ино­го человека, ее конкретная функция помола кофе; и уж со-
l 4
всем необъективно, а стало быть, несущественно, то, что она зеленая и квадратная, а не розовая и трапециобразная. Одна и та же структура — электромотор — может конкретизиро­ваться в различных функциях; функциональная дифферен­циация оказывается уже вторичной (и оттого может дойти до полной несвязности «гаджета»). В свою очередь, один и тот же функциональный предмет может конкретизировать­ся в различных формах — здесь мы вступаем в область «пер­сонализации» изделий, в область формальных коннотаций, то есть в область несущественного. А вещи промышленно­го производства тем и отличаются от ремесленных изделий, что несущественные черты определяются здесь не случай­ными вкусами заказчика и исполнителя — они всецело сис­тематизируются современным индустриальным производ­ством1, которое через эти несущественные черты (и через универсальную комбинаторику моды) осуществляет свои собственные цели.
Такая чрезвычайная усложненность ведет к тому, что выделять автономную сферу технологии, делая возможным структуральный анализ в области вещей, приходится при иных предпосылках, чем в области языка. Если исключить предметы чисто технические, с которыми мы никогда не вступаем в субъективное отношение, то окажется, что два уровня — объективной денотации и коннотации (на кото­ром вещь получает психическую нагрузку, идет на продажу, персонализируется, поступает в практический обиход и включается в систему культуры) — в современных условиях производства и потребления не поддаются точному разде­лению, как языковой код и речь в лингвистике. Технологи­ческий уровень не образует структурной автономии, где «ре­чевые факты» (в данном случае — вещь как «вербализован-
1 Ныне, таким образом, становятся относительно систематичны сами модальности перехода от существенного к несущественному. Эта сис­тематизация несущественного имеет социологические и психологические аспекты, у нее имеется также и идеологическая функция интеграции (см. раздел «Модели и серии»).
15
ный» предмет) были бы нерелевантны при анализе вещей, как нерелевантны они при анализе языковых фактов. Если раскатистое или грассирующее произношение «р» ничего не меняет в системе языка, то есть коннотативный смысл ни в чем не подрывает денотативных структур, то в вещи конно­тация ощутимо изменяет и искажает ее технические струк­туры. В отличие от естественного языка, технология не об­разует стабильной системы. Технемы, в противоположность монемам и фонемам, постоянно эволюционируют. А коль скоро система технологии, находясь в состоянии перма­нентной революции, тем самым оказывается тесно привя­зана к временному бытованию «вербализирующих» ее ве­щей (так происходит и с системой языка, но в бесконечно меньшей мере); коль скоро цель подобной системы — по­мочь человеку в освоении мира и удовлетворить его потреб­ности, — цель более конкретная и труднее отделимая от практики, чем коммуникация, составляющая цель языка; коль скоро, наконец, технология жестко обусловлена соци­альными факторами, состоянием технологических разрабо­ток, а тем самым и мировым строем производства и потреб­ления (такого внешнего воздействия совсем не испытывает естественный язык), — то из всего этого вытекает, что сис­тема вещей, в отличие от системы языка, может быть научно описана лишь постольку, поскольку вместе с тем рассмат­ривается как результат постоянного наложения бытовой си­стемы на техническую. Действительное положение дел опи­сывается не столько через внутренне связные структуры тех­ники, сколько через те способы, которыми быт воздействует на технику или, точнее говоря, сковывает ее. Словом, опи­сание системы вещей невозможно без критики практичес­кой идеологии этой системы. На уровне технологии проти­воречия нет: здесь у вещей есть только их прямой смысл. Гуманитарная же наука может быть лишь наукой о смысле и его нарушении — о том, каким образом связная система тех­ники диффундирует в бессвязную систему быта, каким об-
16
разом «язык» вещей «вербализуется», каким образом эта си­стема «речи» (или что-то среднее между языковым кодом и речью) устраняет систему кода. То есть, в итоге, о том уров­не, где действует не абстрактная связность системы вещей, а ее непосредственно переживаемая противоречивость1.
1 На основе данного разграничения можно провести тесную аналогию между анализом вещей и лингвистикой, вернее семиологией. То, что в об­ласти вещей мы называем маргинальным, или несущественным раз­личием, аналогично введенному в семиологии понятию «дисперсивного поля»: «Дисперсивное поле образовано вариантами реализации какой-либо единицы (например, фонемы), которые не влекут за собой смысловых изменений (то есть не становятся релевантными)... Имея в виду язык пищи, можно говорить о дисперсивном поле какого-либо блюда; это поле будет ограждено границами, в пределах которых данное блюдо остается значимым, каковы бы ни были индивидуальные «новации» его изготови­теля. Варианты, образующие дисперсивное поле, называются комбина­торными вариантами: они не участвуют в коммутации смысла, не явля­ются релевантными... Эти варианты долгое время рассматривались как факты речи. Они и на самом деле очень близки к речи, но в настоящее время их считают фактами языка, если они имеют «обязательный» харак­тер» (Ролан Барт — «Коммюникасьон», № 4, с. 128)*. И далее Р. Барт пи­шет, что это понятие призвано сделаться центральным в семиологии, ибо подобные варианты, незначимые в плане денотации, могут стать значи­мыми в плане коннотации.
Как мы видим, между комбинаторными вариантами и маргинальны­ми различиями существует глубокая аналогия: и те и другие касаются не­существенных черт, лишены релевантности, связаны с комбинаторикой и обретают свой смысл на уровне коннотации. Но есть и принципиальная разница: если комбинаторные варианты остаются внешними и безразлич­ными по отношению к семиологическому плану денотации, то маргиналь­ные различия именно что никогда не «маргинальны». Действительно, тех­нология, в отличие от системы языка в лингвистике, составляет здесь не устойчивую методологичскую абстракцию, воздействующую на реальный мир через изменчивость коннотации, но развивающуюся структурную схе­му, которая под действием коннотации (несущественных различий) ста­новится фиксированной, стереотипной и регрессивной. Структурная ди­намика техники застывает на уровне вещей, в дифференциальной субъек­тивности системы культуры, а та в свою очередь оказывает обратное действие и на уровне техники.
* Ср.: Р.Барт. Основы семиологии. — В кн.: Структурализм: «за» и «против». М., 1975, с. 154-155. — Прим. перев.
А. ФУНКЦИОНАЛЬНАЯ СИСТЕМА, ИЛИ ДИСКУРС ОБЪЕКТА
l 8
I. Структуры расстановки
ТРАДИЦИОННАЯ ОБСТАНОВКА
В расположении мебели точно отражаются семейные и социальные структуры эпохи. Типичный буржуазный ин­терьер носит патриархальный характер — это столовая плюс спальня. Вся мебель здесь, различная по своим фун­кциям, но жестко включенная в систему, тяготеет к двум центральным предметам — буфету или кровати. Действует тенденция занять, загромоздить все пространство, сделать его замкнутым. Всем вещам свойственна монофункцио­нальность, несменяемость, внушительность присутствия и иерархический этикет. У каждого предмета строго одно назначение, соответствующее той или иной функции се­мьи как ячейки общества, а в более отдаленной перспек­тиве это отсылает к представлению о личности как об урав­новешенном наборе отличных друг от друга способностей. Предметы переглядываются между собой, сковывают друг друга, образуя скорее моральное, чем пространственное единство. Все они располагаются на одной оси, обеспечи­вающей регулярную последовательность поступков и сим­волизирующей постоянную явленность семьи самой себе. В свою очередь, и каждый предмет в таком приватном про­странстве усваивает себе свою функцию и получает от нее символическое достоинство; на уровне дома в целом меж­личностные отношения окончательно включаются в полу­замкнутую систему семейства.
Все вместе это образует особый организм, построенный на патриархальных отношениях традиции и авторитета, в сердце же его — сложная аффективная соотнесенность
19
его членов. Семейный дом — специфическое пространство, мало зависящее от объективной расстановки вещей, ибо в нем главная функция мебели и прочих вещей — воплощать в себе отношения между людьми, заселять пространство, где они живут, то есть быть одушевленными1. Реальная перс­пектива, в которой они живут, порабощена моральной пер­спективой, которую они призваны обозначать. В своем про­странстве они столь же мало автономны, как и члены семьи в обществе. Вообще, люди и вещи тесно связаны между со­бой, и в такой согласованности вещи обретают внутреннюю плотность и аффективную ценность, которую принято на­зывать их «присутствием». Очевидно, именно из-за этой сложной структуры внутреннего пространства, где вещи очерчивают у нас перед глазами символические контуры фи­гуры, именуемой жилищем, — очевидно, именно из-за нее у нас в памяти столь глубоко запечатлевается образ родного дома. Разделенность внутреннего и внешнего пространства, их формальная противопоставленность в социальном пла­не собственности и в психологическом плане имманентно­сти семьи превращают такое традиционное пространство в нечто замкнуто-трансцендентное. Вещи, словно антропо­морфные боги-лары, воплощающие в пространстве аффек­тивные связи внутри семейной группы и ее устойчивость, становятся исподволь бессмертными, до тех пор пока но­вое поколение не разрознит их, не уберет с глаз долой или же, в некоторых случаях, не восстановит их в правах нос­тальгически актуальных «старинных» вещей. Как нередко бывает и с богами, предметы обстановки порой обретают второе рождение, из наивного обихода перемещаясь в кате­горию культурных причуд.
Эта система «столовая — спальня», структура движимой собственности, соответствующая дому как структуре недвижимости, все еще пропагандируется рекламой в ши­роких кругах публики. Такие магазины, как «Левитан» или «Галери Барбес», по-прежнему внушают общественному вкусу нормы «декоративной» обстановки, пусть даже линии
1 Кроме того, в них может быть — но может и не быть — вкус и стиль.
20
ее «стилизованы», а все убранство в целом уже не столь нас умиляет. Подобная мебель находит покупателя не потому, что стоит дешевле, а потому, что ею как бы официально сан­кционируется буржуазная семейная группа. Таким образом, подобным вещам-монументам (кроватям, буфетам, шифо­ньерам) и их взаимной соотнесенности соответствует стой­кость традиционных семейных структур в весьма широких слоях современного общества.
СОВРЕМЕННАЯ ВЕЩЬ, СВОБОДНАЯ В СВОЕЙ ФУНКЦИИ
Одновременно с переменой во взаимоотношениях ин­дивида с семьей и обществом меняется и стиль домашней обстановки. Традиционные гарнитуры уступают место уг­ловым диванам, задвинутым в угол кроватям, низким сто­ликам, стеллажам, блочной мебели. Меняется и вся орга­низация обстановки: кровать скрадывается, превращаясь в диван-кровать, буфеты и шифоньеры — в скрытые стен­ные шкафы. Вещи складываются и раскладываются, то исчезая, то вновь появляясь в нужный момент. Разумеет­ся, подобные новинки не имеют ничего общего с вольной импровизацией — в большинстве случаев такая повышен­ная подвижность мебели, ее многофункциональность и способность до времени исчезать из виду происходят про­сто от вынужденного приспособления к недостатку жилой площади; это ухищрения от бедности. Поэтому если прежде столовый гарнитур нес на себе тяжелую нагрузку мораль­ных условностей, то тонко продуманные современные ин­терьеры часто производят впечатление чисто функцио­нальных решений. Им «не хватает стиля» просто потому, что не хватает места, их максимальная функциональность возникает от нужды, когда жилище, не утрачивая внутрен­ней замкнутости, утрачивает свою внутреннюю организо­ванность. Таким образом, деструктурирование простран­ства и «присутствия» вещей, не сопровождаемое их преоб­разованием, — это прежде всего обеднение.
21
Итак, современный серийный гарнитур предстает деструктурированным, но не реструктурированным вновь; ничто не компенсирует в нем выразительную силу прежнего символического строя. Однако в этом есть и прогресс — более либеральные отношения между инди­видом и такого рода вещами, не осуществляющими и не символизирующими более морального принуждения; че­рез такие вещи индивид уже не так жестко соотносится с семьей1. Благодаря их подвижности и многофункциональ­ности он становится свободнее в организации простран­ства, что отражает и его более широкие возможности в социальных отношениях. Но подобное освобождение — сугубо неполное. Среди серийных вещей, при отсутствии новой структурированности пространства, такая «функ­циональная» эволюция оказывается, пользуясь термино­логией Маркса, лишь эмансипацией, а не освобождени­ем, означая освобождение функции вещи, но не самой вещи. Такие предметы, как легкий, разборный, нейтрального стиля стол или кровать без ножек, занавесей и балдахина — так сказать, нулевая ступень кровати, — такие предме­ты с «чистыми» очертаниями, как бы даже непохожие на самих себя, сводятся к наипростейшей конструктивной схеме и окончательно секуляризуются: в них стала сво­бодной и тем самым освободила нечто в человеке их фун­кция (или же человек, освобождая себя, освободил ее в вещах). Эта функция более не затемняется моральной те­атральностью старинной мебели, она не осложнена более ритуалом, этикетом — всей этой идеологией, пре­вращавшей обстановку в непрозрачное зеркало овеществ­ленной структуры человека. Нынешние вещи наконец стали кристально прозрачны в своем функциональном на­значении. Таким образом, они свободны в качестве объек­та той или иной функции, то есть обладают свободой
1 Вопрос, однако, в том, не оказывается ли он через их посредство свя­занным со всем обществом в целом; см. на этот счет раздел «Модели и серии».
22
функционировать и (в случае серийных вещей) практически не имеют никакой иной свободы1.
Но пока вещь освобождена лишь в своей функции, человек тоже освобожден лишь в качестве пользователя этой вещи. Следует повторить: это прогресс, но все-таки не решитель­ный шаг. Кровать есть кровать, стул есть стул — между ними нет никаких отношений, пока они служат лишь по своему прямому назначению. А без их соотнесенности нет и про­странства, так как пространство существует лишь будучи открыто, призвано к жизни, наделено ритмом и широтой в силу взаимной соотнесенности вещей — новой структу­ры, превосходящей их функции. Пространство — это как бы действительная свобода вещи, тогда как функция — ее формальная свобода. Буржуазная столовая обладала струк­турностью, но то была замкнутая структура. Функциональ­ная обстановка более открыта, более свободна, зато лише­на структурности, раздроблена на различные свои функ­ции. Между этими двумя полюсами — интегрированным психологическим и раздробленным функциональным про­странством — и располагаются серийные вещи, соприка­саясь и с тем и с другим, порой даже в рамках одного и того же интерьера.
ИНТЕРЬЕР-МОДЕЛЬ
Корпусные блоки
Подобное небывалое прежде пространство, где нет уже ни внешней принужденности, ни внутренней укромности, подобная свобода и «стильность», каких не найти в серий­ных вещах, порабощенных своею функцией, — все это на-
1 Сходным образом буржуазно-промышленная революция постепенно избавляет индивида от повязанности религиозными, моральными, се­мейными структурами, он обретает свободу де-юре в качестве человека, но де-факто — лишь в качестве рабочей силы, то есть свободу продавать себя как рабочую силу. Это не случайное совпадение, но глубокое соответствие: «функциональный» серийный предмет, равно как и социальный индивид, освобождается в своей «функциональной» объективированности, но не в своей особенности и целостности, как вещь или как личность.
23
личествует зато в интерьерах-моделях. В них обнаруживается некая новая структура и некая значимая эволюция1.
Перелистывая роскошные журналы — «Мэзон франсез», «Мобилье э декорасьон» и другие2, можно заметить в них две чередующихся темы. С одной стороны, это великолепные, из ряда вон выходящие дома, старинные здания XVIII века, чудесно оборудованные виллы, итальянские сады с инфра­красным отоплением, обставленные этрусскими статуэтками, - одним словом, мир уникального, который следует лишь созерцать, не питая никаких (по крайней мере, соци­ологически оправданных) надежд его обрести. Все эти мо­дели аристократического жилища своей абсолютной цен­ностью поддерживают вторую тему — тему современного интерьера. Предлагаемые здесь вещи и предметы обстанов­ки, хотя и относятся к высокому уровню «стэндинга», все же допускают социальную реализацию, это уже не просто воображаемые, внекоммерческие творения, а именно модели в точном смысле слова. Из области чистого искусства мы попадаем в сферу, затрагивающую, по крайней мере в по­тенции, все общество.
Такого рода авангардные модели мебели строятся на фундаментальной оппозиции корпусные блоки/мягкая мебель и подчиняются практическому императиву расстановки, то есть синтагматической исчислимости, которому противо­стоит (так же как мягкая мебель противостоит корпусной) общее понятие домашней «среды».
«ТЕКМА: составные корпусные блоки, которые можно сочле­нять, трансформировать и расширять; гармонически сочета­ясь, они образуют безупречно однородную обстановку; они функциональны и удовлетворяют всем требованиям современ-
1 Таким образом, происходит это на уровне привилегированной части общества. Существует целая проблема — социологическая и социальная, — состоящая в том, что определенная узкая группа людей обладает конк­ретной свободой через посредство своих вещей или домашней обстановки выступать в качестве модели в глазах всего общества. Эта проблема будет обсуждаться ниже (раздел «Модели и серии»).
2 Невозможно представить себе журнала, посвященного серийной ме­бели; для этой цели существуют лишь каталоги.
24
ной жизни. Они отвечают на все ваши потребности: в каталоге имеются полки для книг, бар, блок для радио, платяной шкаф, вешалка, секретер, буфет, комод, шкаф для посуды, полки под стеклом, стеллаж для бумаг, выдвижной стол.
ТЕКМА изготовляется из смолистого тика или из лакирован­ного красного дерева».
«ОСКАР: создайте своими руками среду своего дома в стиле ОСКАР! Увлекательно и непривычно! ОСКАР — это мебель­ный конструктор, комплект деталей для сборки.
Откройте для себя удовольствие своими руками построить уменьшенную красочную модель своей обстановки! Вы созда­ете ее у себя дома, не спеша, пробуя разные варианты!
Наконец, найдя окончательное решение, вы заказываете себе гарнитур ОСКАР по оригинальной персональной модели, и он станет гордостью вашего дома!»
«МОНОПОЛИ: Любой из гарнитуров МОНОПОЛИ станет лучшим другом вашей индивидуальности. Это высоко­качественная столярная работа по тику или макоре, четырех­сторонние корпусные блоки со скрытыми сочленениями, допус­кающие бесконечно многообразную компоновку мебели в полном соответствии с вашими вкусами, мерками, потребностями.
Корпусные блоки едины по форме и многообразны по комби­нациям; остановив на них свой выбор, вы и в своем доме со­здадите изысканную атмосферу, о которой мечтаете».
Подобные примеры показывают, как над функциональной вещью надстраивается некий новый уровень организации быта. Символические и потребительские ценности отступа­ют на второй план, оттесняемые смысловыми элементами организационного порядка. Субстанция и форма старой ме­бели окончательно отбрасываются ради предельно свободной игры функций. Вещи более не наделяются «душой» и не наде­ляют нас более своим символическим «присутствием»; наше отношение к ним делается объективным, сводится к разме­щению и комбинаторной игре. Значимость такого отношения
25
-- уже не инстинктивно-психологического, а тактического порядка. Знаками вашей личности служат те или иные при­емы конструктивной игры, а не ваше таинственно-уникаль­ное отношение к вещам. Устраняется фундаментальная замк­нутость домашнего интерьера, и происходит это параллельно с изменением социальных и межличностных структур.
Стены и свет
Сами комнаты выходят за традиционные рамки стен, делавшие дом укромным пространством-убежищем. Ком­наты распахиваются, всецело сообщаются друг с другом, разбиваются на подвижные сектора, когда в каждом углу образуется своя особая зона, плавно переходящая в сосед­ние. Происходит либерализация комнат. Окна — это уже не отверстия для воздуха и света, который раньше падал на вещи извне и освещал их «как изнутри». По сути, окон боль­ше нет, а свет, вместо того чтобы проникать извне, стал как бы универсальным атрибутом каждой вещи. Точно так же и сами предметы утратили лежавшую в их основе субстанцию и замыкавшую их форму, с помощью которой человек при­вязывал их к своему воображаемому облику; ныне между ними свободно играет пространство, становясь универсаль­ной функцией их взаимосвязей и «эффектов».
Освещение
Многие детали показательны для такого рода эволюции — например, тенденция скрывать источники света. «В усту­пе потолка по всему периметру комнаты располагаются нео­новые лампы, скрытно освещающие собой все простран­ство». «Однородный свет от ламп, скрытых в нескольких точках: на потолочной кромке вдоль занавесей, над шкафа­ми, под верхними стенными шкафами и т.д.» Источник света словно рассматривается как лишнее напоминание о том, откуда происходят вещи. Даже когда свет не падает с потол­ка на собравшееся за столом семейство, даже будучи рассе­янным, исходящим из многих точек, он все еще остается знаком особо укромной интимности, накладывает на вещи особую значимость, оттеняет их, очерчивает контуры их
26
присутствия. Понятно, что система, тяготеющая к исчис­лимости простых и однородных элементов, стремится уст­ранить даже малейшие признаки такого внутреннего свече­ния вещей, символически обволакивающихся взором или желанием.
Зеркала и портреты
Другой симптом — исчезновение больших и малых зер­кал. О Зеркале было так много метафизических рассужде­ний — пора бы написать и его психосоциологию. Традици­онная крестьянская обстановка не знает зеркал и даже, по­жалуй, опасается их: в них есть что-то колдовское. Напротив того, буржуазный интерьер, постольку поскольку он про­должает жить в современной серийной мебели, отличается множеством зеркал — на стенах, шкафах, сервировочных столиках, буфетах, панелях. Как и источник света, зеркало представляет собой особо отмеченное место в комнате: в богатом доме оно всякий раз играет идеологическую роль избытка, излишества, отсвета; в этом предмете выражается богатство, и в нем уважающий себя буржуазный хозяин об­ретает преимущественное право умножать свой образ и иг­рать со своей собственностью. В более общей форме можно сказать, что зеркало, как символический объект, не просто отражает черты индивида, но и в своем развитии сопровож­дает развитие индивидуального сознания как такового. Тем самым оно несет в себе залог целого общественного строя; не случайно век Людовика XIV воплощается в версальской Зеркальной галерее, а в более близкую к нам эпоху — от Наполеона III до стиля модерн — бурное распространение комнатных зеркал совпало с распространением торжеству­ющего фарисейства буржуазного сознания. Но с тех пор мно­гое переменилось. В функциональном гарнитуре более не практикуется отражение ради отражения. Зеркало остается лишь в ванной, без всякой рамы, обретая там свою прямую функцию. Получив себе точное назначение в заботе о вне­шности, которая требуется для социального общения, оно из­бавляется от изящных чар субъективно-домашней среды. А тем самым и остальные вещи освобождаются от него, им боль-
27
ше не грозит соблазн замкнуться в самолюбовании. Действи­тельно, зеркало придает пространству завершенность, позади него предполагается стена, а само оно отсылает вперед, к цен­тру помещения; чем больше в комнате зеркал, тем ярче сияет ее интимность, но одновременно и самозамкнутость. Нынеш­няя тенденция создавать как можно больше проемов и про­зрачных перегородок идет в прямо противоположном направ­лении. (К тому же создаваемые зеркалом оптические эффек­ты идут вразрез с современным требованием, чтобы каждый материал открыто заявлял о себе.) Оказался разорванным не­кий круг, и следует признать за современной обстановкой ре­альную логику: в ней последовательно устраняются как цен­тральные, слишком видные источники света, так и отражав­шие их зеркала, то есть одновременно и фокус излучения и возвратная отсылка к центру, — избавляя пространство от кон­вергентного страбизма, когда домашняя обстановка, как и все буржуазное сознание, вечно косилась сама на себя1.
Исчезла и еще одна вещь, составлявшая параллель зер­калу, — семейный портрет: свадебная фотография в супру­жеской спальне, ростовой или грудной портрет хозяина дома в гостиной, развешанные повсюду изображения детей. Все эти предметы, составлявшие как бы диахроническое зерка­ло семьи, исчезают вместе с настоящими зеркалами на из­вестной стадии современной цивилизации (пока еще отно­сительно мало распространившейся). Даже картина — ори­гинал или репродукция — находит себе место в таком интерьере уже не как абсолютная ценность, а как элемент некоторой комбинаторики. То, что в убранстве комнат над картиной стала преобладать гравюра, объясняется помимо прочего ее меньшей абсолютной значимостью, а стало быть большей значимостью ассоциативной. Подобно лампе или зеркалу, ни одна вещь не должна слишком интенсивно фокусировать в себе пространство.
1 В некоторых случаях зеркало вновь вступает в свои права, но уже во вторичной функции, как причудливый элемент культурного наследия, — например, зеркало «романтическое», «старинное», выпуклое. Назначение его уже совсем иное; оно будет анализироваться ниже, в ряду «старин­ных» вещей.
28
Часы и время
В современном интерьере рассеялся и еще один мираж
— мираж времени. Исчез такой важный предмет, как часы
— стенные или настольные. Вспомним, что в крестьянской комнате центром служит огонь в очаге, но и часы выступа­ют как элемент внушительный и живой. В интерьере бур­жуазном и мелкобуржуазном массивные стенные часы чаще всего уже превращаются в небольшие каминные, а над ними возвышается и зеркало, — все вместе любопытным образом создает краткую символическую формулу буржуазной до­машности. Действительно, часы играют ту же роль во вре­мени, что и зеркало в пространстве. Подобно тому как со­отнесенность вещи с ее зеркальным отражением делает про­странство замкнутым и как бы интроективным, так же и в часах парадоксально символизируются постоянство и интроективность времени. В крестьянских домах часы являют­ся одной из самых изысканных вещей: дело в том, что они улавливают в себя время, делают его уютно-предсказуемым предметом обстановки, играя роль сильнейшей психоло­гической поддержки. Измерение времени тревожит, по­скольку привязывает нас к социальным обязанностям, но и действует успокоительно, поскольку превращает время в субстанцию и разделяет его на порции, словно некий пред­мет потребления. Всякому приходилось чувствовать, как ти­канье больших или маленьких часов придает помещению уют, — причина в том, что при этом помещение уподобля­ется внутренности нашего собственного тела. Комнатные часы — это механическое сердце, заставляющее нас не бес­покоиться о нашем собственном сердце. Именно такой про­цесс проникновения времени в тело, телесное усвоение его субстанции, непосредственное переживание временной длительности, — как раз и отвергается (подобно всем про­чим центрам инволюции) в современной обстановке, по­строенной как нечто сугубо внешнее, пространственное и объективно-реляционное.
29
НА ПУТИ К СОЦИОЛОГИИ РАССТАНОВКИ?
Исчез, таким образом, весь мир Stimmung'a1, «природ­ного» созвучия, в котором сливались мир души и присут­ствие вещей; исчезла интериоризированная атмосфера жилища (атмосфера современных «интерьеров» экстериоризи-рована). Сегодня жилище ценится не за его удобство и уют, а за его информативность, насыщенность изобретениями, контролируемость, постоянную открытость для сообщений, вносимых вещами; ценность сместилась в сторону синтаг­матической исчислимости, которая, собственно, и лежит в основе современного «жилищного» дискурса.
Действительно, изменилась вся концепция домашнего убранства. В ней более нет места традиционному вкусу, со­здававшему красоту через незримое согласие вещей. То был своего рода поэтический дискурс, где фигурировали замк­нутые в себе и перекликавшиеся между собой предметы; се­годня предметы уже не перекликаются, а сообщаются меж­ду собой; утратив обособленность своего присутствия, они в лучшем случае обладают связностью в рамках целого, в основе которой — их упрощенность как элементов кода и исчислимость их отношений. Через их неограниченную комбинаторику человек и осуществляет свой структуриру­ющий дискурс.
Такой новый тип обстановки повсеместно утверждается рекламой: «Оборудуйте себе удобную и рациональную квар­тиру на площади 30 метров!» «Умножьте свою квартиру на четыре!» Вообще, интерьер и обстановка трактуются рекла­мой в понятиях «задачи» и «решения». Именно в этом, а не во «вкусе», заключается ныне умение обставить свой дом — не в создании с помощью вещей театральной мизансцены или особой атмосферы, а в решении некоторой задачи, в на­хождении наиболее остроумного ответа в сложно перепле­тенных условиях, в мобилизации пространства.
На уровне серийных вещей возможности такого Функционального дискурса ограниченны. Вещи и предме­ты обстановки представляют собой рассеянные элементы,
1 Настроения (нем.). — Прим. перев.
30
для которых не найдено правил синтаксиса: если их рас­становка и обладает исчислимостью, то это исчислимость от нехватки, и вещи предстают здесь скудными в своей аб­страктности. Однако такая абстракция необходима: имен­но благодаря ей на уровне модели элементы функциональ­ной игры получают однородность. Человек прежде всего должен перестать вмешиваться в жизнь вещей, вчитывать в них свой образ, — и тогда, по ту сторону их практическо­го применения, он сумеет спроецировать в них свою игру, свой расчет, свой дискурс, а эту игру осмыслить как некое послание другим и себе самому. На такой стадии вещи, образующие «среду», совершенно меняют свой способ су­ществования, и на смену социологии мебели приходит соци­ология расстановки1.
Об этой эволюции свидетельствует реклама — как ее об­разы, так и дискурс. В дискурсе субъект непосредственно фигурирует как актер и манипулятор, в индикативе или им­перативе; напротив, в образах его присутствие опускается — действительно, в известном смысле оно было бы анах­роничным. Субъект есть порядок, который он вносит в вещи, и в этом порядке не должно быть ничего лишнего, так что человеку остается лишь исчезнуть с рекламной кар­тинки. Его роль играют окружающие его вещи. В доме он создает не убранство, а пространство, и если традицион­ная обстановка нормально включала в себя фигуру хозяи­на, которая яснее всего и коннотировалась всей обстанов­кой, то в «функциональном» пространстве для этой под­писи владельца уже нет места.
1 Такую новую фазу Ролан Барт описывает применительно к автомо­билю: «...Единообразие моделей приводит к тому, что сама идея техни­ческого превосходства едва ли не похоронена, так что фантазмы могуще­ства и изобретательности могут теперь прилагаться только к «нормаль­ной» езде. Фантазматическая сила автомобиля переносится на те или иные практические навыки. Коль скоро самое машину уже нельзя сделать сво­ими руками, то самодельным становится ее вождение... теперь нам наве­вают грезы уже не формы и функции автомобиля, а обращение с ним, и, возможно, скоро нам придется описывать уже не мифологию автомоби­ля, а мифологию его вождения» («Реалите», № 213, октябрь 1963 г.).
31
ЧЕЛОВЕК РАССТАНОВКИ
Нам ясно теперь, какой новый тип обитателя дома выд­вигается в качестве модели: «человек расстановки» — это уже не собственник и даже не просто пользователь жили­ща, но активный устроитель его среды. Пространство дано ему как распределительная структура, и через контроль над пространством он держит в своих руках все варианты взаи­моотношений между вещами, а тем самым и все множество их возможных ролей. (Он, следовательно, и сам должен быть «функционален», однороден своему пространству — только тогда он может отправлять и принимать сообщения от своей обстановки.) Для него самое важное уже не владение и не пользование вещами, но ответственность — в том точном смысле, что он постоянно заботится о возможности давать и получать «ответы». Вся его деятельность экстериоризирована. Обитатель современного дома не «потребляет» свои вещи. (Здесь опять-таки нет места «вкусу» — двусмысленному сло­ву, подразумевающему замкнутые по форме и «съедобные» по субстанции предметы, предназначенные для внутреннего усвоения.) Он доминирует над ними, контролирует и упоря­дочивает их. Он обретает себя в манипулировании системой, поддерживая ее в тактическом равновесии.
Разумеется, в такой модели «функционального» домаш­него жильца есть доля абстракции. Реклама пытается убе­дить нас, что современный человек, по сути, больше уже не нуждается в вещах, а лишь оперирует ими как опыт­ный специалист по коммуникациям. Однако домашняя об­становка есть одно из проявлений переживания жизни, а потому большой абстракцией является приписывать ей мо­дели исчисления и информации, заимствованные из об­ласти чистой техники. К тому же такая чисто объективная игра сопровождается целым рядом двусмысленных выра­жений: «на ваш вкус», «по вашей мерке», «персонализа­ция», «эта обстановка станет вашей», и т.д., — которые по видимости противоречат ей, а фактически составляют ее алиби. Предлагаемая человеку расстановки игра с вещами всякий раз получает свое место в двойной игре рекламы.
32
Вместе с тем в самой логике этой игры содержится прооб­раз некой общей стратегии человеческих отношений, не­которого человеческого проекта, модуса вивенди новой технической эры — подлинного переворота во всей циви­лизации, отдельные проявления которого прослеживают­ся даже в повседневном быту.
В традиционном быту вещь переживалась и вплоть до на­ших дней изображалась во всем западном искусстве как скромный, пассивный фигурант, раб и наперсник челове­ческой души, отражая в себе целостный порядок, связан­ный с некоторой вполне определенной концепцией убран­ства и перспективы, субстанции и формы. Согласно этой концепции, форма предмета есть абсолютный рубеж между внутренним и внешним. Это неподвижный сосуд, внутри которого — субстанция. Таким образом, все вещи, и в част­ности предметы обстановки, помимо своих практических функций имеют еще и первичную воображаемую функцию «чаши»1. Этому соответствует их способность вбирать в себя душевный опыт человека. Тем самым они отражают в себе целое мировоззрение, где каждый человек понимается как «сосуд душевной жизни», а отношения между людьми — как соотношения, трансцендентные их субстанциям; сам дом становится символическим эквивалентом человеческого тела, чья мощная органическая система в дальнейшем обоб­щается в идеальной схеме его включения в структуры об­щества. Все вместе дает целостный образ жизни, чей глу­бинный строй — строй Природы, первозданной субстанции, откуда и вытекает всякая ценность. Создавая или изготав­ливая вещи, придавая им некоторую форму, которая есть культура, человек преобразует субстанции природы; перво­зданная схема творчества зиждется на возникновении од­них субстанций из других — от века к веку, от формы к фор-
1 Однако в этой символической структуре, судя по всему, действует как бы закон размера: любой, даже фаллический по своему назначению пред­мет (автомобиль, ракета), превысив некоторый максимальный размер, оказывается вместилищем, сосудом, маткой, а до некоторого минималь­ного размера относится к разряду предметов-пенисов (даже если это со­суд или статуэтка).
33
ме; это творчество ab utero1, со всей сопровождающей его поэтико-метафорической символикой2. Итак, поскольку смысл и ценность возникают из процесса взаимонаследо­вания субстанций под общей властью формы, то мир пере­живается как дар (по закону бессознательного и детской психики), который должно раскрыть и увековечить. Тем са­мым форма, ограничивающая собой предмет, все же сохра­няет в себе частицу природы, присущую человеческому телу; то есть всякая вещь в глубине своей антропоморфна. При этом человека связывает с окружающими его вещами такая же (при всех оговорках) органическая связь, что и с органа­ми его собственного тела, и в «собственности» на вещи все­гда виртуально присутствует тенденция вбирать в себя их субстанцию через поедание и «усвоение».
В современных же интерьерах намечается конец такого природного строя; через разрыв формы, через разрушение формальной перегородки между внутренним и внешним и всей связанной с нею сложной диалектики сути и видимос­ти возникает некоторое новое качество ответственного от­ношения к вещам. Жизненный проект технического обще­ства состоит в том, чтобы поставить под вопрос самую идею Генезиса, отменить любое происхождение вещей, любые из­начально данные смыслы и «сущности», еще и по сей день конкретно символизируемые мебелью наших предков; в том, чтобы сделать вещи практически исчислимыми и концеп­туализированными на основе их полной абстрактности, что­бы мыслить мир не как дар, а как изделие, как нечто доми­нируемое, манипулируемое, описываемое и контролируе­мое, одним словом приобретенное3.
1 Из материнской утробы (лат.). — Прим. перев.
2 Его эквивалентом всегда было и интеллектуально-художественное производство, традиционно мыслившееся под знаком дара, вдохновения, гения.
3 Впрочем, такая модель человеческой деятельности с ясностью про­ступает лишь в сфере высокой технологии или же наиболее сложных бы­товых предметов — магнитофонов, автомашин, бытовой техники, где от­ношения господства и распределения наглядно выражаются в цифербла­тах, приборных досках, пультах управления и т.д. В остальном же повседневный быт все еще в значительной степени регулируется тради­ционным типом практики.
34
Этот современный строй вещей, принципиально отли­чаясь от традиционного строя вещей порожденных, также, однако, связан с некоторым фундаментальным символичес­ким строем. Если прежняя цивилизация, основанная на природном строе субстанций, соотносима со структурами оральной сексуальности, то в современном строе производ­ства и функциональности следует видеть строй фалличес­кий, основанный на попытках преодолеть и преобразовать данность, прорваться сквозь нее к объективным структурам, — но также и фекальный строй, который основан на поис­ках квинтэссенции, призванной оформить однородный ма­териал, на исчислимости и расчлененности материи, на сложной анальной агрессивности, сублимируемой в игре, дискурсе, упорядочении, классификации и дистрибуции.
Даже тогда, когда организация вещей предстает в техни­ческом проекте сугубо объективной, она все равно образует мощный пласт, в котором спроецированы и зарегистриро­ваны бессознательные импульсы. Лучшим подтверждени­ем этого может служить нередко проступающая сквозь орга­низационный проект (то есть, в нашем случае, сквозь волю к расстановке) обсессия: необходимо, чтобы все сообщалось между собой, чтобы все было функционально — никаких секретов, никаких тайн, все организовано, а значит все ясно. Это уже не традиционная навязчивая идея домашнего хо­зяйства — чтобы все вещи были на своем месте и в доме всю­ду было чисто. Та страсть носила моральный, современная же — функциональный характер. Она получает объяснение, если соотнести ее с функцией испражнения, для которой требуется абсолютная проводимость внутренних органов. Возможно, именно здесь глубинная основа характерологии технической цивилизации: если ипохондрия представляет собой обсессивную заботу об обращении субстанций в орга­низме и о функциональности его первичных органов, то современного кибернетического человека можно было бы охарактеризовать как умственного ипохондрика, одержимо­го идеей абсолютной проводимости сообщений.
35
II. Структуры среды
Расстановка вещей, вбирающая в себя всю организаци­онную сторону домашней обстановки, не вполне, однако, исчерпывает собой систему современного интерьера, осно­ванную на оппозиции расстановки и среды. В рекламном дискурсе технический императив расстановки всегда сопро­вождается культурным дискурсом «среды». Оба они струк­турируют одну и ту же практику, это два аспекта одной и той же функциональной системы. И в том и в другом реализуют­ся смыслы игры и исчислимости: для расстановки это исчислимость функции, для «среды» — исчислимость красок, материалов, форм, пространства1.
СМЫСЛОВЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ СРЕДЫ: КРАСКИ
Традиционная окраска
Краски традиционно наполняются морально-психологи­ческими смыслами. Человек любит тот или иной цвет, у него бывает свой цвет. Или же цвет диктуется внешними факто­рами — событием, церемонией, социальной ролью. Или же он составляет принадлежность определенного материала — дерева, кожи, полотна, бумаги. Но главное, краска ограни­чена формой, не ищет других красок, не обладает свободной сочетаемостью. Традиционно цвет предмета подчинен его внутреннему значению и замкнутости его контуров. Даже в таком свободном церемониале, как мода, цвет в немалой мере осмысляется не сам из себя — он служит метафорой опреде­ленных культурных значений. На наиболее же упрощенном уровне символика красок растворяется в психологии: крас­ный цвет — страстный, агрессивный, голубой — знак спо­койствия, желтый — оптимистический, и т.д.; краски имеют свой язык, так же как цветы, сны, знаки зодиака.
На этой традиционной стадии краска отрицается как та­ковая, не признается полноценной. К тому же в буржуаз-
1 Расстановка, как особая обработка пространства, и сама становится элементом «среды».
36
ном интерьере она чаше всего предстает в смягченной фор­ме «оттенков» и «нюансов». Серый, лиловый, гранатовый, бежевый — все эти оттенки приличествуют бархату, сукну и атласу, интерьеру с изобилием тканей, занавесей, ковров, драпировок, тяжелых субстанций и «стильных» форм; мо­раль такого интерьера предписывает отказываться и от крас­ки, и от пространства. Но прежде всего — от краски: она слишком зрелищна и грозит нарушить закрытость внутрен­него пространства. Мир красок противостоит миру смыс­лов, а буржуазный «шик» заключается именно в устранении видимостей в пользу сути1; поэтому черное, белое и серое составляют не только нулевую степень красочности, но так­же и парадигму социального достоинства, вытесненности желаний и морального «стэндинга».
«Природная» окраска
Отягощенная чувством вины, краска лишь очень поздно сумела отпраздновать свое избавление: автомобили и пишу­щие машинки на протяжении целых поколений оставались черными, холодильники и умывальники еще дольше оста­вались белыми. Освобождение цвета состоялось в живопи­си, но его воздействие отнюдь не сразу начало ощущаться в быту — в появлении ярко-красных кресел, небесно-голубых диванов, черных столов, многоцветных кухонных гарниту­ров, двух- или трехтонных гарнитуров для жилой комнаты, контрастной окраски стен, голубых или розовых фасадов, не говоря уже о лиловом и черном нижнем белье; такое ос­вобождение очевидным образом связано с общим разрывом старого порядка вещей. Кстати, состоялось оно одновремен­но с освобождением функциональной вещи — с появлени­ем полиморфных синтетических веществ и полифункцио­нальных нетрадиционных вещей. Но происходит оно не без проблем: открыто демонстрирующая себя краска воспри-
1 «Броские» краски «бросаются» нам в глаза. Наденьте красный кос­тюм — и вы окажетесь более чем голым, станете чистым объектом, ли­шенным внутренней жизни. Если женский костюм особенно тяготеет к ярким краскам, то это связано с объектным социальным статусом жен­щины.
37
нимается как нечто агрессивное, на уровне моделей (одеж­ды или мебели) она отрицается ради возврата к интимно-сдержанным полутонам. В красочности как бы есть что-то непристойное, и современная цивилизация, вознеся было ее до небес наряду с дроблением форм, теперь словно сама же страшится ее, равно как и чистой функциональности. Ни в чем не должен проявляться труд — и ни в чем не должен прорываться инстинкт; на уровне моделей такой компро­мисс отражается в возврате к «естественным» цветам в про­тивоположность их резкой «аффектации». Напротив, на уровне серийных изделий яркий цвет всегда переживается как знак эмансипации; фактически же им зачастую компен­сируется отсутствие других, более фундаментальных качеств — в частности, нехватка пространства. Происходит четкое разграничение: яркие, «вульгарные» краски, связанные с первичным уровнем функциональных вещей и синтетичес­ких материалов, преобладают в серийных интерьерах. Им свойственна поэтому та же двойственность, что и функци­ональной вещи: в обоих случаях то, что первоначально пред­ставлялось знамением свободы, становится знаком-ловуш­кой, в этом алиби нам дано увидеть свободу, которую не дано пережить.
Парадокс таких откровенно-«природных» красок еще и в том, что они вовсе не природны: они дают лишь несбы­точный посул природного состояния, и потому они столь агрессивны и наивны; потому же они столь быстро отступа­ют в такую цветовую гамму, где красочность хоть и не от­вергается по требованиям морали, но все же происходит пу­ританский компромисс с природой, — в пастельность. Мы живем в царстве пастели. Те краски, что царят вокруг нас — в одежде, автомобилях, оборудовании ванной, электробы­товой технике, пластмассовых изделиях, — это, собствен­но, не «откровенные» краски, раскрепощенные в живопи­си как сила жизни, а краски пастелизованные, которые же­лают быть яркими, но на деле лишь благонравно обозначают
собой яркость.
Но хотя в этих двух компромиссах — уходе в черно-белую и в пастельную гамму — выражается по сути одно и
38
то же отречение от яркой красочности, прямо выражающей психические влечения, оно происходит здесь в рамках двух различных систем. В первом случае систематизация осу­ществляется в парадигме черного/белого, имеющей четко моральный и антиприродный характер, во втором же слу­чае — в более широком регистре, основанном уже не на антиприродности, а на естественности. Функция этих двух систем также неодинакова. Черное (серое) еще и по сей день обладает значением изысканности, культурности, противо­стоя всей гамме вульгарных красок1. Белое же до сих пор в значительной мере преобладает в «органической» сфере. Из поколения в поколение все, что является непосредственным продолжением человеческого тела, — ванная комната, кух­ня, постельное и нательное белье — отдано на откуп белому цвету, хирургически-девственному, отсекающему от тела его опасную для него же самого интимность и скрадывающему его влечения. Соответственно в этой сфере, где действует императив чистоты и первичных телесных забот, более всего распространились и утвердились и синтетические материа­лы — легкий металл, резина, нейлон, пластифлекс, алюми­ний и т.д. Разумеется, здесь много значат легкость и практи­ческая эффективность этих материалов. Но такая легкость не просто облегчает работу, она также и освобождает весь этот первичный сектор от ценностных нагрузок. Упрощенно-об­текаемые формы наших холодильников и других аппаратов, их облегченные материалы (пластмасса или синтетика) зна­менуют собой, равно как и их «белизна», немаркированность присутствия этих предметов, глубокую исключенность из со­знания связанной с ними ответственности и психически ни­когда не нейтральных телесных функций. Мало-помалу кра­сочность проникает и сюда, но встречает сильное сопротив­ление. Да и то, если даже кухни станут делать синими или желтыми, а ванные — розовыми (или же черными — «сноби-
1 Однако многие серии автомобилей уже совсем не изготовляются в черной окраске; американская цивилизация практически не знает боль­ше черного цвета, за исключением траурных и официальных церемоний (или же он получает вторичное применение как один из цветов комбина­торики).
39
стский» черный цвет как реакция на «благонравный» белый), мы вправе задаться вопросом, к какой именно природе от­сылают эти краски. Даже когда они не переходят в пастельность, коннотируемая ими природа все-таки имеет опреде­ленную историю — это каникулярно-отпускная природа. Домашнюю среду преобразует не «настоящая» природа, а от­пускной быт — этот симулякр природы, изнанка быта буд­ничного, живущая не природой, а Идеей Природы; по отно­шению к первичной будничной среде отпуск выступает как модель и проецирует на нее свои краски. Собственно, тен­денция к яркой окраске, пластичности, сиюминутной прак­тичности вещей и т.д. изначально утвердилась именно в том эрзаце природной обстановки, что создается отпускным бы­том (домики-прицепы, палатки и прочие принадлежности) и переживается как модель и как область свободы. Сперва человек вынес свой дом на лоно Природы, а потом и к себе домой стал переносить смысловые элементы досуга и идею природы. Происходит как бы отток вещей в сферу досуга: как в их красках, так и в транзитивно-незначительном характере их материала и форм запечатлеваются свобода и безответ­ственность.
«Функциональная» окраска
Итак, резкое раскрепощение красок стало лишь крат­ким эпизодом; оно произошло главным образом в искусст­ве, в повседневном же быту оказалось, по сути, очень роб­ким (за исключением рекламно-коммерческой сферы, где в полной мере обыгрывается проститутивный характер крас­ки); освобожденная было красочность тут же вновь вклю­чается в рамки системы, куда природа входит лишь как при­родность, как коннотация природы, а под этим прикрыти­ем по-прежнему хитроумно отрицаются смыслы, связанные с инстинктами. В то же время в силу самой своей абстракт­ности такие «вольные» краски наконец освобождаются для игровых сочетаний, и именно к этой третьей стадии тяготе­ют краски нынешних вещей-моделей — к стадии, где ок­раска понимается как смысловой элемент «среды». Конеч­но, подобная игра «среды» предвосхищалась уже в красках
40
досуга, но они еще были слишком тесно привязаны к сис­теме непосредственных переживаний (с одной стороны, отпуск, с другой стороны — будни как нечто первичное), еще были скованы внешними условиями. В системе же «сре­ды» краски повинуются лишь своим собственным игровым законам, освобождаются от всяких оков морали или приро­ды и отвечают лишь одному императиву — императиву ис­числимости «среды».
Фактически мы уже имеем здесь дело не с цветами, а с более абстрактными величинами, такими как «тон», «то­нальность». В том, что касается окраски, настоящую про­блему «среды» составляют сочетание, подбор, контрасты то­нальностей. Синий цвет может ассоциироваться с зеленым (все цвета взаимосочетаемы), но не все тона синего — не со всеми тонами зеленого, и теперь речь уже не о синем или зеленом, а о теплом или холодном. Одновременно окраска перестает быть фактором, подчеркивающим ту или иную вещь и обособляющим ее в обшей обстановке; краски на­чинают восприниматься как противопоставленные друг дру­гу цветовые пятна, все менее значимые в своей чувствен­ной ощутимости, зачастую не связанные с той или иной формой, и «ритм» помещения создается различиями их тона. Подобно тому как мебель из корпусных блоков утрачивает свою специфическую функцию и в пределе оказывается зна­чимой лишь в силу своей переставляемости, так же и крас­ки утрачивают свою особенную значимость и начинают обя­зательно соотноситься друг с другом и со всем целым; это и имеют в виду, говоря, что они «функциональны».
«Каркас мягкой мебели окрашивается в тот же тон, что и сте­ны, тогда как тон ее обивки соответствует тону драпировок. Гармоничное сочетание холодных тонов, приглушенно-бело­го и голубого, но для контраста и некоторые теплые ноты, по­золота зеркальной рамы в стиле Людовика XVI, светлое дерево стола, паркет и ковер, обрамленные ярко-красным... Красный цвет ковров, кресел, диванных подушек создает как бы восхо­дящий поток, тогда как навстречу ему идет нисходящий поток голубых тонов (драпировки, диваны, кресла)». — Бетти Пепис, «Практический справочник декоратора», с. 163.
4I
«На нейтральном тускло-белом фоне потолка — крупные мас­сы голубого цвета. Такое бело-голубое сочетание повторяется и в обстановке комнаты: белый мраморный стол, перегород­ка-экран... Теплую ноту вносят ярко-красные дверцы низкого комода. По сути, перед нами здесь царство откровенных цве­тов, без мягких нюансированных тонов (вся смятенность со­средоточена в картине на стене слева), но они уравновешива­ются широкими зонами белого цвета» (с. 179) — и т.д.
«В небольшом тропическом зимнем саду пол из черного стек­ла с эмалью выполняет ритмическую и одновременно защит­ную функцию».
(Отметим, что черный и белый цвет уже не имеют здесь своей традиционной значимости, они вырываются из рамок оппозиции белого/черного, обретая новую тактическую зна­чимость в широкой многокрасочной гамме.) Рассмотрим еще такую рекомендацию:
«Краска выбирается в зависимости от величины стены, коли­чества дверей, старинного или же современного стиля мебели, европейских или же экзотических пород дерева, из которых она сделана, а также исходя из других конкретных обстоятельств...» (с. 191).
Мы видим, что на нашей третьей стадии окраска обре­тает объективное существование; строго говоря, она теперь представляет собой лишь одно более или менее сложное ус­ловие задачи в ряду других, один из составных элементов общего решения. Именно в этом, повторяем, ее «функцио­нальность», то есть абстрагированность и исчислимость.
Тепло и холод
В отношении красок «среда» основывается на исчис­лимом равновесии теплых и холодных тонов. Такова фун­даментальная значимая оппозиция. Наряду с нескольки­ми другими, такими как «корпусная/мягкая мебель»1, «рас­становка/среда», она придает высокую степень связности дискурсивной системе домашней обстановки, делая ее од-
1 См. ниже.
42
ной из ведущих категорий всеобъемлющей системы вещей. (Как мы увидим в дальнейшем, эта связность присуща ско­рее лишь внешнему, видимому дискурсу, под которым кро­ются противоречия другого, невидимого.) Что касается теплоты «теплых» тонов, то это не доверительная теплота ласковой интимности, не органическое тепло, исходящее из красок и субстанций, — то тепло обладало своей соб­ственной плотностью и не нуждалось в значимой оппози­ции с холодными тонами. Сегодня же в каждом декоратив­ном ансамбле должны перекликаться между собой, взаи­модействуя с его структурой и формой, теплые и холодные тона. «Теплые материалы придают уют этому безупречно обставленному кабинету»; «на матовых дверцах из промас­ленного бразильского палисандра выделяются хромиро­ванные металлические ручки... Кресла обтянуты дермати­ном табачного цвета, прекрасно сочетающимся со строгой теплотой всего гарнитура...» — читая это, мы видим, как теплу всюду противопоставляется нечто иное: строгость, организация, структурность, и каждый «эффект» возника­ет из их контраста. Функциональная «теплота» исходит не из теплой самой по себе субстанции и не из гармоничного сближения тех или иных объектов, она рождается из сис­тематического, абстрактно-синхронического чередования, где все время дано «тепло-и-холод», а «теплота» как тако­вая всегда лишь маячит в отдалении. Такое тепло только обозначено и именно поэтому никогда не реализуется. Ха­рактерная его черта — отсутствие всякого очага, источни­ка тепла.
СМЫСЛОВЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ СРЕДЫ: МАТЕРИАЛЫ
Природное и культурное дерево
Подобный анализ работает и в отношении материалов — например, дерева, которое ныне столь ценится, связы­ваясь с сентиментально-ностальгическими мотивами (его субстанция вырастает из земли, оно живет, дышит, «рабо-
43
тает»). Оно обладает своей скрытой теплотой и не просто отражает ее подобно стеклу, но само горит изнутри. В его волокнах сберегается время, то есть это идеал хранилища, ибо все хранимое стараются уберечь от времени. У дерева есть запах, оно стареет, у него даже бывают свои паразиты, и т.д. Короче, этот материал — как бы живое существо. Та­ков знакомый каждому из нас образ «цельного дуба», вы­зывающий представление о череде поколений, о тяжело­весной мебели семейного дома. Но сохраняет ли сегодня свой прежний смысл «теплота» этого дерева, а равно и те­саного камня, натуральной кожи, сурового полотна, чекан­ной меди и т.д. — всех тех элементов материально-мате­ринских грез, которыми питается ностальгичность нынеш­них предметов роскоши?
В наши дни практически все органически-природные ма­териалы обрели себе функциональный эквивалент в виде пластических и полиморфных веществ1: так, универсальным заменителем шерсти, хлопка, шелка и льна стали нейлон или его бесчисленные разновидности. Дерево, камень, металл уступают место бетону, каучуку и полистирену. Бессмыслен­но отвергать такую эволюцию, предаваясь идеальным гре­зам о теплой, человечной субстанции былых вещей. Оппо­зиция натуральных/синтетических веществ, подобно оппо­зиции традиционных/ярких красок, есть всего лишь моральная оппозиция. Объективно все материалы существу­ют сами по себе — они не бывают подлинными или под­дельными, натуральными или искусственными. В чем, соб­ственно, «неподлинность» бетона по сравнению с камнем?
1 Тем самым реализуется, по крайней мере частично, субстанциалистский миф, который начиная с XVI столетия воплощался в лепных укра­шениях и в «светской» демиургии барокко, — целый мир пытаются выле­пить из одного готового материала. Такой субстанциалистский миф — один из аспектов мифа функционалистского, о котором еще будет речь в дальнейшем; в плане субстанции это эквивалент автоматизма в плане фун­кций; так некая сверхмашина могла бы заменить собой все жесты челове­ка, создав тем самым новую, синтетическую вселенную. Однако в мечте о «сверхсубстанции» сказывается наиболее примитивный и регрессивный аспект данного мифа — перед нами алхимия превращения субстанций, то есть фаза, предшествующая механической эпохе.
44
Старинные синтетические вещества, такие как бумага, пе­реживаются нами как вполне натуральные, а стекло — это вообще один из самых внутренне богатых материалов. Наследственное благородство материала существует факти­чески лишь в рамках особой культурной идеологии, соци­альный аналог которой составляет миф об аристократизме; да и то с течением времени такой культурный предрассудок может стираться.
Отвлекаясь от того, что новыми веществами открываются грандиозные практические перспективы, нам важно уяснить себе, в чем они изменили «смысл» материалов.
Подобно тому как в сфере красок переход к тональнос­тям (теплым, холодным или промежуточным) знаменует их освобождение от строя моральной символики и превраще­ние в абстракции, делающие возможными систематику и игру, так же и в сфере материалов синтетическое производ­ство знаменует собой их освобождение от природной сим­волики и переход к полиморфности, то есть к более высо­кой степени абстракции, где становится возможной всеобъ­емлющая ассоциативная игра веществ, а стало быть и преодоление формальной оппозиции веществ натуральных/ искусственных. Ныне уже не остается «природной» разни­цы между перегородкой из термостекла или дерева, между голым бетоном и кожей: выражая собой «тепло» или же «хо­лод», они в равной мере являются материалами — комби­наторными элементами. Разнородные сами по себе, они од­нородны как культурные знаки и могут образовывать связ­ную систему. Абстрактность делает их подвластными любым сочетаниям1.
1 Здесь пролегает принципиальное различие между традиционным «цельным дубом» и тиковым деревом: последнее в конечном счете выде­ляется не происхождением своим, экзотичностью или ценой, а лишь сво­ей применимостью для создания «среды», где оно оказывается уже не пер­вично-природной субстанцией, внутренне плотной и теплой, а всего лишь культурным знаком этой теплоты, и в качестве такого знака, наряду со многими другими «благородными» материалами, получает новую психи­ческую нагрузку в системе современного интерьера. Перед нами уже не дерево-вещество, а дерево-элемент, значимое не собственным «присут­ствием», а своим отношением к «среде».
45
Логика среды
Весь этот «дискурс среды» — язык красок, субстанций, объемов, пространства — охватывает и полностью перестра­ивает сразу все элементы системы. Из-за того что предметы обстановки сделались подвижными элементами в децент­рализованном пространстве, а структура их стала более лег­кой, сборно-фанерованной, то на них и древесина идет бо­лее «абстрактная», такая как тик, палисандр, красное или скандинавское дерево1. Причем окраска этих пород уже не совпадает с традиционным цветом дерева, но проявляется в более светлых или более темных вариантах, зачастую в со­четании с полировкой или лаком (или, наоборот, намерен­ной «необработанностью»); в любом случае и цвет и мате­риал оказываются абстрактными, и вся вещь становится предметом умственной манипуляции, как и все прочее. Тем самым современная домашняя обстановка целиком вклю­чается в знаковую систему «среды», которая уже не опреде­ляется больше выделкой того или иного частного элемента — ни его красотой, ни его безобразием. Такое явление встре­чается уже в несвязно-субъективной системе красок и вку­сов, «о которых не спорят». В современной связной систе­ме удача той или иной обстановки определяется законами абстракции и ассоциации. Можно любить или не любить тиковое дерево, но следует признать, что существует сис­темная связь между этой породой и устройством мебели из корпусных блоков, между ее окраской и плоскими поверх­ностями, а значит и определенным «ритмом» пространства и т.д.; в этом-то и заключается закон системы. В подобную игру втягиваются и старинные вещи, и деревенская мебель «из цельного дерева», и ювелирные или ремесленные без­делушки, свидетельствуя тем самым о безграничных воз­можностях абстрактной интеграции. Их массовое распро-
1 Разумеется, эти породы технически лучше, чем дуб, поддаются фанеровке и сборке. Следует также сказать, что их экзотичность играет здесь ту же роль, что и идея отпускного быта в отношении ярких красок. — это миф о бегстве на природу. Но главный глубинный смысл всего этого со­стоит в том, что данные породы оказываются «вторичными», носителями культурной абстракции, а потому и послушными логике системы.
46
странение в наши дни отнюдь не противоречит системе1 : они безупречно включаются в нее в качестве элементов «сре­ды», наряду с ультрасовременными материалами и краска­ми. Только на традиционалистский и глубоко наивный вкус может показаться несообразной встреча на тиковом инкру­стированном комоде футуристического куба из необрабо­танного металла с шершавым деревом какой-нибудь стату­этки XVI века. Просто сообразность, связность носит здесь не природный характер единого вкуса — это связность куль­турной системы знаков. Даже «провансальский» интерьер, даже гостиный гарнитур из подлинной мебели времен Лю­довика XVI — все это лишь тщетные попытки вырваться за рамки современной культурной системы: и в том и в другом случае обстановка столь же далека от «стиля», который в ней заявлен, как и в случае какого-нибудь стола с каучуковым покрытием или же дерматинового кресла на вороненом кар­касе. Потолочная балка становится столь же абстрактной, как и хромированная труба или перегородка из «эмогласа». То, что ностальгическому вкусу кажется подлинной цель­ностью вещи, является на деле лишь комбинаторным вари­антом, — и это выражено в языке, который говорит в подоб­ном случае о деревенском «ансамбле» или же стиле. Термин «ансамбль», соотносительный с термином «среда», позво­ляет ввести любой возможный элемент в логику системы, какова бы ни была его субъективная нагрузка. Спору нет, такая система одновременно насыщается идеологическими коннотациями и скрытыми мотивациями - к этому мы еще вернемся. Несомненна, однако, необратимость и неограни­ченность ее логики — комбинаторной логики знаков. От нее не может укрыться ни одна вещь, подобно тому как ни один продукт не может укрыться от формальной логики товар­ного обмена.
1 Этим, правда, знаменуется известная слабость системы, которая, од­нако, сама интегрирована в систему. См. об этом ниже, в разделе «Ста­ринная вещь».
47
Материал-модель: стекло
Существует материал, целиком вбирающий в себя поня­тие «среды», в котором можно усматривать универсальную функцию современной домашней обстановки, — это стек­ло. Если верить рекламе, это «материал будущего», каковое, всем известно, будет «прозрачным»; таким образом, стекло — это одновременно и материал и чаемый идеал, и цель и средство. Такова его метафизика. Что же касается психоло­гии, то на практике и одновременно в воображении оно фун­кционирует как идеальная современная оболочка: ему «не передается вкус», оно не меняется со временем (как дерево или металл) под действием своего содержимого, не скрыва­ет его. В стекле нет никакой неясности и нет теплопровод­ности. По сути дела, оно не вмещает, а изолирует содержи­мое, это волшебная застывшая жидкость — содержащее-содержимое, и на таком волшебстве основывается прозрач­ность того и другого; а в преодолении субстанций заключа­ется, как мы видели, главный императив «среды». Кроме того, в стекле одновременно содержится символика мате­риала вторично-культурного и материала нулевой ступени. Символика замороженности, то есть абстракции, подводит нас к абстрактности внутреннего мира (хрустальный шар бе­зумия), к абстрактности будущего (хрустальный шар про­видца), к абстрактности природного мира (микроскоп и те­лескоп, с помощью которых наш глаз проникает в иные, от­личные миры). Кроме того, стекло неразрушимо, нетленно, не имеет цвета и запаха и т.д. — это поистине как бы нуле­вая ступень вещества; оно так же относится к веществу, как вакуум к воздуху. Такое достоинство игры и исчислимости, связанное с абстрактностью, уже встречалось нам в системе «среды». Но самое важное, что стекло в высшей степени воп­лощает в себе фундаментальную двойственность «среды» — одновременно близость и дистантность, интимность и от­каз от нее, сообщительность и несообщительность. В роли сосуда, окна или же стены стекло образует прозрачность без проницаемости: сквозь него видно, но нельзя прикоснуть­ся. Сообщаемость оказывается универсальной и абстракт-
48
ной. Магазинная витрина — это целая феерия фрустрации, в которой и заключена вся стратегия рекламы. Такова и про­зрачность стеклянных банок и бутылок — она создает фор­мальное удовольствие, визуальную близость, но по сути и отъединенность от заключенного внутри продукта. Стекло, точно так же как и «среда» в целом, являет лишь знак своего содержимого, вставая препятствием на пути к нему; так и вся система, в своей абстрактной связности, встает препят­ствием на пути от материальности вещей к материальности потребностей. Нечего говорить и о таком его важнейшем до­стоинстве морального порядка, как чистота, открытость, объективность, огромная насыщенность профилактико-гигиеническими коннотациями, — все это и впрямь делает его материалом будущего, такого будущего, где человек отре­чется от своего тела и его первичных органических функ­ций ради какой-то сияющей функциональной объектности, моральный аспект которой составляет гигиена тела. «Жить прямо в саду, в тесном общении с природой, в полной мере наслаждаясь прелестью каждого сезона и не отказываясь от ком­форта современного интерьера, — такая новейшая версия зем­ного рая бывает лишь в домах со стеклянными стенами».
«Стеклянные кирпичи и плитки, уложенные на бетон, позво­ляют строить прозрачные стены, перегородки, своды, перекры­тия, по прочности не уступающие камню. Такие «стеклостены» пропускают солнечный свет, и он свободно циркулирует по всему дому. В то же время сквозь них не видно четких фи­гур, и каждая комната остается интимно огражденной». Вековая символика «стеклянного дома» явно продолжа­ет жить, только в современной цивилизации становится не­сколько приземленной. Обаяние трансцендентности усту­пает место обаянию «среды» (то же самое произошло и с зер­калом). Стекло дает возможность ускорить сообщение между внутренним и внешним пространством, но одновре­менно и возводит между ними незримую материальную пе­регородку, не позволяющую этой сообщаемости превратить­ся в реальную открытость миру. Действительно, современ-
49
ные «стеклянные дома» вовсе не открыты во внешнее про­странство — напротив, сам внешний мир (природа, пейзаж) благодаря стеклу и его абстрактности просвечивает в интим­но-частном пространстве дома, «вольно играя» в нем как элемент «среды». Весь мир вводится в рамки домашнего мирка как зрелище1.
ЧЕЛОВЕК ОТНОШЕНИЙ И СРЕДЫ
Анализ красок и материалов уже подводит нас к неко­торым выводам. Систематическим чередованием теплого и холодного, по сути, определяется само понятие «среды», в котором всегда присутствуют одновременно тепло и дис­танция.
Подобный интерьер призван создавать между людьми та­кое же чередование тепла-нетепла, интимности-дистантно­сти, как и между составляющими его предметами. Человек здесь обязательно должен находиться в некотором отноше-
1 Двойственный характер стекла с полной ясностью выступает, если от устройства дома обратиться к потребительским товарам и их упаковке, где его применение растет с каждым днем. Здесь у стекла также все досто­инства: оно защищает продукт от загрязнения, пропуская к нему лишь взгляд. «Надежно облекает и позволяет рассмотреть» — такова, можно сказать, идеальная дефиниция упаковки. Отливаясь в любые формы, стек­ло открывает неограниченные возможности для технической эстетики. Скоро в него станут «одевать» ранние овощи, чтобы они сохраняли под ним свежесть утренней росы. Своей прозрачностью оно станет облекать насущ­ный наш бифштекс. Невидимое и вездесущее, оно может соответствовать определению более красивой и более ясной жизни. Кроме того, как бы с ним ни поступали, оно никогда не станет мусором, так как не имеет запаха. Это «благородный» материал. И однако же, от потребителя требуют выбра­сывать его по употреблении — «упаковка не возвращается». Стекло укра­шает покупку обаянием своей нерушимости, но затем должно быть немед­ленно разрушено. Противоречие? Нет: стекло здесь опять-таки играет роль элемента «среды», только эта «среда» принимает точный экономический смысл упаковки. Стекло помогает продать продукт, оно функционально, но и само должно быть потреблено, и как можно скорее. Психологическая функциональность стекла (его прозрачность, чистота) полностью захваты­вается и поглощается его экономической функциональностью. Его вели­колепие работает как мотивация покупки.
50
нии — друга или родственника, члена семьи или клиента, — но отношение это должно оставаться подвижно-функци­ональным; то есть быть в любой момент возможным, но субъективно нефиксированным, разные типы отношений должны обладать свободой взаимного обмена. Именно та­ковы функциональные отношения, в которых отсутствует (теоретически) желание, — его потенциал разряжается в пользу «среды»1. Здесь-то и начинается двойственность2.
Мягкая мебель
О такой двойственности свидетельствуют предметы, луч­ше всего выражающие собой отношения «среды», — мягкая мебель, которая, как мы видели, в системе современной об­становки постоянно чередуется с корпусными блоками. Эти два члена в своей противопоставленности конкретизируют главную оппозицию расстановки и «среды» (хотя и не явля­ются ее единственным проявлением).
Усаживать людей — это явно не главная функция тех бесчисленных кресел и стульев, которые заполняют собой журналы по меблировке и декорации. Мы садимся, чтобы отдохнуть, садимся за стол, чтобы поесть. Но стулья уже больше не тяготеют к столу. Современная мягкая мебель обретает свой самостоятельный смысл, а уже ему подчи­няются низкие столики; и смысл этот связан не с положе­нием тела, а со взаимным размещением собеседников. Рас­становка кресел и стульев и сложная пересадка — напри­мер, гостей во время приема — сама по себе уже образует целый дискурс. Все современные сиденья, от пуфа до ка­напе, от банкетки до глубокого кресла, делают акцент на общительности, на участии в беседе; в сидячей позе как
1 Такому типу отношений подчиняется даже сексуальность в ее совре­менном понимании: в отличие от жарко-инстинктивной чувственности, она бывает теплой или холодной. В результате она оказывается уже не стра­стью, а просто-напросто элементом жизненной «среды». И по той же при­чине она уже не теряется в излияниях, но становится дискурсом.
2 В системе вещей, как и во всякой переживаемой системе, главные структурные оппозиции на самом деле всегда другие: что на уровне сис­темы является структурной оппозицией, реально может лишь рациона­лизировать, делать связным некоторый конфликт.
51
бы подчеркивается не конфронтация, а широкая откры­тость современного социального индивида. Нет больше кроватей, на которых лежат, нет больше стульев, на кото­рых сидят1, есть лишь «функциональные» сиденья, вольно синтезирующие всевозможные позы (а тем самым и все­возможные отношения между людьми). В них исключает­ся всякий морализм: вы больше не сидите лицом ни к кому. Сидя на таком сиденье, невозможно сердиться, спорить, убеждать кого-либо. Ими предопределяется гибко-нетре­бовательная общительность, с широкой, но лишь игровой открытостью. Сидя в таком кресле, вам уже не приходится выдерживать чужой взгляд или самому всматриваться в другого человека: они устроены так, что взгляд может, не стесняясь, свободно блуждать по лицам, так как из-за их глубины и угла наклона он «естественно» оказывается где-то на среднем уровне, на некоей неопределенной высоте, где произносятся также и слова. По-видимому, фундамен­тальная забота, которой отвечают такие кресла, состоит в том, чтобы никогда не оставаться одному, но и не оказы­ваться ни с кем лицом к лицу. В них расслабляется тело, но еще более того отдыхает взгляд — самое опасное, что есть в теле. В современном обществе, где люди в значительной мере избавлены от тесного соприкосновения друг с дру­гом в своих первичных функциях, подчеркивается зато та­кое соприкосновение в функциях вторичных, соприкос­новение взглядов и все, что в них есть трагического. И подобно тому как первичные требования жизни скрады­ваются, из нашего общения всячески исключается любая резкость, противоречивость, то есть в сущности неприс­тойность, которая может содержаться в прямом взгляде, где агрессивно проступает желание. Итак, в двучлене кор­пусная/мягкая мебель нам явлена система во всей своей полноте: через посредство корпусных блоков современный человек осуществляет свой организационный дискурс, из
1 Стулья с прямой спинкой сохраняются лишь у обеденного стола, кон­нотируя при этом «деревенскость»; но это уже рефлективный культурный процесс.
52
глубины своих кресел он изрекает дискурс реляционный1. Таким образом, «человек перестановки» всякий раз дубли­руется «человеком отношений и среды» — а все вместе это создает «функционального» человека.
Окультуренность и цензура
Не только к креслам, но и ко всем предметам обстанов­ки ныне предъявляется обязательное требование культур­ности, равно как и комбинаторной исчислимости. В былые времена мебель не скрывала своих функций. Фундаменталь­ная роль дома-кормильца прочитывалась без обиняков в его столах и буфетах — тяжеловесно-пузатых, несущих на себе дополнительные значения материнства. Если их функция была табуирована, то они вообще скрывались, как, напри­мер, кровать в алькове. Если же кровать ставилась посере­дине спальни, то она наглядно демонстрировала собой бур­жуазное супружество (но, разумеется, не сексуальность). Ныне кровати больше нет — она превратилась в кресло, диван, канапе, банкетку или же утапливается в стене (в силу
1 Или же просто пассивный: не будем забывать, что в мебельной рек­ламе активный императив расстановки гораздо слабее, чем пассивные вну­шения расслабленности. Домашняя «среда» и здесь двойственна — это понятие вместе и активное и пассивное. Функциональный человек — из­начально утомленный. И миллионы кресел из кожи или же «данлопилло», одно другого глубже, через посредство которых современные поня­тия «среды» и релаксации проникают на страницы дорогих журналов, как бы приглашают его от имени всей цивилизации будущего расслабиться от всяческих напряжений и погрузиться в безмятежную эйфорию седьмого дня. Вся идеология такой цивилизации, отдаленно, но неминуемо знаме­нуемой вещами-моделями, заключается в подобных образах — не менее идилличных, чем старинные пасторали, — где обитатель современного жилища созерцает окружающую его «среду», сидя в глубоком и мягком кресле. Разрядив свои страсти, функции, противоречия и оставив одни лишь отношения — систему отношений, структура которой явлена ему в системе вещей, — «сотворив» вокруг себя целое пространство, допускаю­щее многообразные возможности интеграции элементов в ансамбль ком­наты и интеграции человека в социальное единство, воссоздав тем самым целый мир, избавленный от предосудительных влечений и первичных фун­кций, но зато наполненный социальными коннотациями комбинаторики и престижа, наш современный домовладелец, утомившись от всех этих усилий, благостно скучает в кресле, сочетающемся с формами его тела.
53
не морального запрета, а логической абстракции)1. Стол ста­новится низким, отступает из центра комнаты, теряет свою тяжеловесность. Кухня в целом утрачивает свою кулинар­ную функцию и превращается в функциональную лабора­торию. И это — прогресс, так как традиционная обстановка при всей прямоте своих смыслов зиждилась в то же время на обсессивной моральности и на материальной трудности быта. В современных интерьерах мы свободнее. Но это со­провождается новым, более тонким формализмом и новы­ми моральными ограничениями: во всех предметах выра­жается закономерный переход от еды, сна, продолжения рода к таким занятиям, как курение, питье, прием гостей, беседа, смотрение телевизора или чтение. Первично-теле­сные функции отступают на второй план перед функциями окультуренными. В традиционном буфете хранилось белье, посуда, продукты, в функциональных же блоках — книги, безделушки, бутылки или даже просто пустота. Такое тре­бование культуры с полной ясностью резюмируется в поня­тии «утонченности», которое наряду с «функциональнос­тью» служит одним из ударных терминов в руководствах по домашнему обустройству. Вместо символов семьи комнаты наполняются знаками социальных отношений. Они служат обстановкой уже не для торжества родственной любви, а для столь же ритуального гостеприимства. Вчитываясь в совре­менные вещи и предметы обстановки, замечаешь, что они уже прекрасно беседуют между собой, не дожидаясь прихо­да гостей, свободно сходятся и расходятся не хуже них, — то есть, чтобы жить, нет необходимости трудиться.
Разумеется, культура всегда играла такую умиротворяю­щую идеологическую роль — сублимировала напряжения, связанные с господством функций, способствовала само­оформлению и самоосознанию человека по ту сторону ма­териальной действительности и конфликтов реального мира. Подобная оформленность, которая наперекор и
1 Впрочем, она может и вторично включаться в современный интерьер, и культурная коннотация ее при этом столь сильна, что делает ее не столь непристойной; например, старинная испанская кровать XVIII века посреди комнаты. (Об этом см. ниже, в разделе «Старинная вещь».)
54
вопреки всему свидетельствует о некоторой конечной цели и несет в себе живую память о кашей первичной обо­лочке, очевидно, еще более настоятельно необходима в технической цивилизации. Но только сегодня сама фор­ма тоже систематизируется, подобно реальности, кото­рую она отражает и одновременно отрицает: системной техничности соответствует системная культурность. Именно такую системную культурность на уровне вещей мы и называем «средой».
СМЫСЛОВЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ СРЕДЫ: ЖЕСТУАЛЬНОСТЬ И ЕЕ ФОРМЫ
Продолжая наш анализ смысловых элементов «среды», мы приступаем теперь к изучению «функциональных» (или, что тоже самое, «профилированных», «динамичных» и т.д.) форм; как сразу же выясняется, их «стилизация» та же самая, что и в связанных с ними человеческих жестах. В ней всякий раз обозначается устранение труда и мускульной энергии. Устра­няются первичные функции ради вторичных — функций от­ношения и исчисления, устраняются влечения ради окульту­ренности, и в исторической практике все эти процессы опосредуются на уровне вещей принципиальным исключением жестов усилия, переходом от универсальной жестуальности труда к универсальной жестуальности контроля. Именно здесь — в абстрагировании вещей от источников энергии — прихо­дит конец их тысячелетнему антропоморфному статусу.
Традиционная жестуальность усилия
Пока наполняющая предмет энергия остается мускульной, то есть непосредственной и случайно-внешней, орудие все еще вовлечено в отношения в человеком, символически насыщен­ные, но не очень структурно связные, хоть и формализован­ные в определенной жестуальности. Использование силы жи­вотных не производит качественной перемены — для многих цивилизаций энергия человека и энергия животных равно­значны. Такая энергетическая стабильность влечет за собой и стагнацию орудий труда. Статус орудия, приспособления для
55
ручной работы почти не меняется на протяжении веков. При­чем такая глубинная соотнесенность человека с вещами через жесты, резюмирующая собой его интегрированность в мире и в социальных структурах, может обладать высокой степенью полноты, которую мы обнаруживаем в их обоюдной красоте, в их «стиле». Тем не менее эта соотнесенность действует сковывающе и параллельно со сковывающим воздействием со­циальных структур мешает настоящей производительности. Старинные орудия — сложные комплексы жестов и сил, сим­волов и функций, оформляемых и стилизуемых энергией че­ловека; мы любуемся этими косами, корзинами, кувшинами и плугами, плотно прилегающими к формам человеческого тела, его усилий и преображаемого материала; но при всем сво­ем великолепии такая соотнесенность зиждется на единооб­разии, оставаясь реляционно скованной. Человек не свободен от своих вещей, вещи не свободны от человека. Только после революционных перемен в источниках энергии, когда энер­гию, ставшую мобильной, стало возможно применять на рас­стоянии, запасать и исчислять, — человек и вещь вступают в новый объективный спор, в новую конфликтную диалектику, которая не содержалась в их взаимной целесообразности и ско­вывающей взаимосоотнесенности. Тем самым человек прихо­дит к объективной социальной эволюции, и одновременно сама вещь приближается к собственной истинной сути, то есть к приумножению функций через раскрепощение энергии.
Функциональная вещь — это вещь реальная. В результате революционных перемен в энергетике на место энергетичес­кого симбиоза и символической согласованности человека с вещами приходит связность технологии и связность (относи­тельная) строя производства. Одновременно отношения че­ловека с вещами включаются в новую диалектику — диалек­тику производительных сил. Нас здесь, однако, интересуют по­следствия этого переворота в сфере повседневного быта.
Функциональная жестуальность контроля
В своем практическом опыте мы ощущаем, как истон­чается жестуальная опосредованность человека и вещей. В бытовой технике, автомобилях, «гаджетах», системах
56
отопления, освещения, информации, транспорта от че­ловека требуется лишь минимум вмешательства, минимум затрат энергии. Зачастую он должен лишь контролиро­вать их рукой или глазами; ему никогда не бывает нужна ловкость — самое большее быстрота реакции. Мир быта, почти в такой же степени как и мир труда, регулируется ныне систематическими жестами команд или же телеко­манд. Перед нами — просто кнопка, тумблер, рукоятка, педаль, порой даже и вовсе ничего (в кабину фотоавто­мата достаточно просто войти); тогда как прежде надо было что-то давить, дробить, заколачивать, поддерживать равновесие, соизмерять и распределять усилия, делать размашистые движения (теперь они должны быть скорее проворными). На место схватывания вещей, в котором участвовало все тело, приходит контакт (рукой или но­гой) и контроль (зрительный, иногда слуховой). Одним словом, в функциональном быту активно задействованы одни лишь «конечности» человека.
Итак, раскрепощающая абстрактность источников энер­гии выливается в такую же абстрактность практических дей­ствий человека с вещами. Требуется уже не столько нейро-мускульная деятельность, сколько система церебросенсорного слежения (Навиль). Однако же не только она одна: чтобы смягчить абсолютную абстрактность дистанционно­го действия, остается еще то, что мы назвали жестуальностью контроля (ручного, зрительного и т.д.)1. В известном смысле такой минимум жестуальности необходим, без нее вся наша абстракция могущества лишилась бы смысла. Мо-
1 Точнее будет сказать, что жестуальность усилия не просто истончи­лась до жестуальности контроля — она распалась на жестуальность конт­роля и жестуальность игры. Забытое в современной практике и вместе с тем освобожденное от своих оков, тело находит реальную возможность самовыражения — во всяком случае, компенсаторного расхода энергии — в спорте и других физических упражнениях на досуге. (Действительно, еще неизвестно, утверждается ли в таком раздвоении жестуальности уси­лий реальная свобода тела или же просто создается двучленная система, где второй член — в данном случае игра и спорт — служит именно ком­пенсацией первого. Аналогичный процесс — раздвоение времени на ак­тивное время и время досуга.)
57
гущество человека должно обеспечиваться его хотя бы фор­мальным участием. В таком смысле можно утверждать, что жестуальность контроля сохраняет важнейшую роль в нор­мальном функционировании уже не техники (техника бу­дущего могла бы обойтись и без нее — и скорее всего дей­ствительно обойдется), но системы нашего сознания.
Новое оперативное поле
Поскольку энергия вещей стала абстрактной, их функци­ональность становится безграничной: как чуть ли не все ма­териалы обзавелись пластмассовыми заменителями, так и все жесты обрели себе технические эквиваленты. Простейший механизм эллиптически замещает собой целую сумму жес­тов, концентрирует в себе их эффективность и становится не­зависимым от оператора и от обрабатываемого материала. Меняются все факторы — форма и применение орудий, ма­териал, рабочая энергия. Материал бесконечно дифферен­цируется, порой оказываясь чем-то неуловимым (для радио­приемника это информация). Энергия, преобразуясь сама, преобразовывает и материалы и функции: теперь техника уже не просто вбирает в себя ранее известные жесты, но и изоб­ретает новые операции, а главное — разбивает оперативное поле на совершенно новые функции и группы функций. Та­ким образом, абстрагированность человека перед лицом сво­их вещей (технических), его «очевидная отчужденность» про­исходит не столько от того, что его жесты заменяются маши­нами, сколько от абстрактности самого разделения функций и от невозможности интуитивно уловить это разделение по аналогии с прежней системой жестов1. К новым техничес-
1 Возьмем для примера огонь. Очаг как источник огня первоначально соеди­нял в себе три функции — отопления, приготовления пищи и освещения. Имен­но в таком качестве он и наполнился своей сложной символикой. Позднее фун­кции отопления и приготовления пиши соединила в себе кухонная плита — уже техническое устройство, но еще обладающее известным символическим «присутствием». Далее все эти функции аналитически разделяются, расхо­дятся по специализированным устройствам, синтезом которых является уже не конкретный «очаг», а питающая их абстрактная энергия (газ или электри­чество). Символическое измерение такой новой «среды», основанной на принципиально ином разделении функций, равно нулю.
58
ким структурам способно адаптироваться только абстракт­ное, а не непосредственное мышление; при этом человек дол­жен привыкать все более и более исключительно пользоваться одними лишь высшими исчислительными функциями свое­го ума. Это вызывает глубокое психологическое сопротивле­ние, и в результате человек окончательно отстает от своих ве­щей, уступает им в связности. Вещи как бы идут впереди него в организации его среды, а тем самым влекут за собой и те или иные его поступки. Возьмем стиральную машину: своей формой и способом действия она не связана непосредствен­но с бельем, то есть вся операция стирки утратила свою про­странственно-временную специфичность. Человеческое вме­шательство минимально, весь процесс рассчитан по мину­там, и даже сама вода выступает лишь как абстрактный проводник химических моющих средств. Таким образом, функционально стиральная машина вступает в совсем иное поле отношений, нежели старинная стиральная доска или ло­хань; наряду с другими вещами-операторами, такими как хо­лодильник, телевизор, расстановочные блоки мебели и автомобиль, она размешается в дискретном поле функцио­нальной ассоциации, тогда как традиционные орудия распо­лагались в поле практического опосредования между преоб­разуемым материалом и преобразующим его человеком. Вме­сто вертикального поля, ориентированного вглубь, мы попадаем в поле горизонтальное, развернутое вширь.
Подобно тому как структурируются различные части механизма той или иной вещи — аналогичным образом самоорганизуются, независимо от человека, и различные тех­нические предметы, отсылая друг к другу в своем упрощенно-единообразном применении и образуя тем самым строго рас­члененный строй вещей, идущий по пути своей собственной технологической эволюции, где ответственность человека ог­раничена лишь осуществлением механического контроля, да и тот в предельном случае должна взять на себя сама машина.
Миниатюризация
Вместо сплошного, но ограниченного пространства, ко­торое создается вокруг традиционных вещей жестами приме-
59
няющего их человека, технические предметы образуют диск­ретную и неограниченную протяженность. Эта новая протя­женность, новое функциональное измерение регулируется тре­бованием максимальной организации, оптимальной сообщаемости частей. Этим и объясняется наблюдаемая нами в ходе технического прогресса все большая миниатюризация изде­лий. Освобожденные от соотнесенности с человеком, от сво­ей, так сказать, «естественной величины», предназначенные для работы со все более сложными сообщениями, механиз­мы, следуя примеру человеческого мозга, идут по пути все боль­шей концентрации структур, к квинтэссенции микрокосма1. После периода прометеевской экспансии, когда техника стре­милась заполнить собой все пространство мира, мы вступаем в эру новой техники, внедряющейся в глубь мира. Электрони­ка и кибернетика — то есть действенность, вышедшая за рам­ки жестуального пространства, — позволяют ныне достигать сверхплотной насыщенности на минимуме протяженности, которой соответствует максимум регулируемого поля и кото­рая несоразмерна нашему чувственному опыту2.
1 Отсюда магическое обаяние, которым обладает миниатюрный пред­мет — часы, транзистор, фотоаппарат и т.д.
2Такая тенденция к миниатюризации может показаться парадоксаль­ной в цивилизации протяженности, экспансии, пространственного рас­ширения. На деле же здесь сказывается одновременно и идеальный пре­дел такой технической цивилизации, и ее противоречивость — ибо она является также и цивилизацией скученных городов и дефицита простран­ства и, в силу непреложной бытовой (а не только структурной) необходи­мости, все больше и больше становится цивилизацией «компактности». Имеется несомненное соотношение между лазером, микрокалькулятором и вообще всякой микротехникой, с одной стороны, и маленьким автомо­билем, многофункциональным «гаджетом», «экономичной» квартирой и транзистором, с другой; правда, это соотношение не обязательно имеет логическую структуру. Принцип максимальной организации, ведущий к приемам миниатюризации, имеет своей параллельной функцией служить паллиативом (но не разрешением) для проблемы хронического дефицита пространства в повседневной жизни. Структурно одно с другим не связа­но, они лишь вытекают одно из другого в рамках общей системы. В ре­зультате предмет бытовой техники, зажатый между этими двумя импера­тивами, сам не знает, которым из них он обусловлен — то ли техническим прогрессом (миниатюризация), то ли деградацией системы социальной практики (дефицит пространства). Антагонизм между структурно-техни­ческой эволюцией и дефицитными ограничениями в системе повседнев­ного быта рассматривается нами в другом месте — в «Аватарах техники».
60
СТИЛИЗАЦИЯ -СПОДРУЧНОСТЬ - УПАКОВКА
Такой все возрастающей автономности функциональ­ного мира и оптимальной организации протяженности всецело соответствует и стилизация форм. Формы тоже становятся автономнее, все дальше отходя от морфоло­гии человеческого тела и усилия, — хотя они всегда так или иначе на них намекают. Они свободно самооргани­зуются, а их утраченная было соотнесенность с первич­ными функциями всякий раз сохраняется в абстрактной форме знака — это их коннотация. Рассмотрим руку — мы уже видели, сколь велико ее значение в жестуальности контроля. Все современные вещи стремятся обязатель­но быть «сподручными» (это почти что эквивалент их «функциональности»). Но что же это за рука, в зависимо­сти от которой обрисовываются их формы? Это уже не хватательный орган, где окончательно реализует себя уси­лие, теперь это всего лишь абстрактный знак сподручности, и таким достоинством тем легче обладают кнопки, рукоятки и т.п., что сама операция как таковая больше не требует ручного труда и осуществляется в другом месте. Перед нами вновь, на уровне морфологии, тот самый миф о природности, о котором уже говорилось выше; челове­ческое тело теперь наделяет вещи лишь знаками своего присутствия, а в остальном они функционируют автоном­но. Представителями тела служат «конечности». А вещи, со своей стороны, «профилируются» в зависимости от это­го абстрактно-морфологического значения. Складывается система взаимной согласованности форм, где человек упоминается лишь намеком1. Именно так форма вещи «сочетается» с рукой. Именно так кресло «Эрборн» «со­четается» с формами вашего тела — одна форма сочетает­ся с другой. Традиционная вещь-орудие вовсе не «соче­талась» с формами человека — она сочеталась с формами усилия и жеста, да и вообще человеческое тело диктовало
1 Точно так же в домашней «среде» остается лишь намек на природу.
61
свою волю вещам ввиду того или иного материального труда. Ныне тело человека сохраняется лишь как абстрак­тная причина завершенных форм функциональной вещи. Итак, функциональность вещи — это не запечатленностъ в ней какого-то реального труда, а приспособленность одной формы к другой (формы рукоятки — к форме руки), в кото-рои устраняются, опускаются реальные трудовые процессы. Освободившись таким образом от практических фун­кций и от человеческой жестуальности, формы начина­ют соотноситься друг с другом и с пространством, где они создают «ритм». Именно так понимается сегодня «стиль» вещей: его механизм остается виртуально-подразумевае­мым (потенциально на него намекают кое-какие нехит­рые жесты, но не обнаруживая его, — действенное тело вещи по-прежнему остается неосознанным), и налицо одна лишь форма, окутывающая его своим совершен­ством, «облекающая» и скрадывающая своей «линией» не­кую абстрактно-кристаллизованную энергию. Как при развитии некоторых видов животных, вещь обрастает формой, словно панцирем. Подвижная, транзитивная, об­лекающая, она сглаживает внешний облик вещи, превоз­могая тревожно-дискретное многообразие механизмов связностью некоего целого. В такой функциональной сре­де замкнутостью непрерывных линий (а также и матери­алов — хрома, эмали, пластика) восстанавливается един­ство мира, который прежде поддерживался в глубинном равновесии благодаря человеческому жесту. Мы идем, ста­ло быть, к абсолютной власти формы — только она ока­зывается нужной, только она осознается, и на глубинном уровне «стиль» вещей определяется функциональностью форм.
Конец символического измерения
В такой завершенности форм на самом деле кроется один существенный недостаток: универсальной транзи­тивностью форм наша техническая цивилизация пытает­ся компенсировать исчезновение символических отноше­ний, связанных с традиционной трудовой жестуальнос-
62
тью, компенсировать ирреальность, символическую пус­тоту нашей технической мощи1.
Действительно, жестуальное опосредование обладает не только практическим измерением, и энергия, вложенная в трудовое усилие, имеет природу не только мышечно-нервную. В жесте и усилии развертывается богатая фалличес­кая символика, выраженная в схемах проникновения, со­противления, оформления, трения и т.д. Моделью всех рит­мических жестов служит ритмика сексуальная, и всякая технологическая практика в конечном счете определяется именно ею (отсылаем к исследованиям Г.Башляра и Ж.Дюрана — «Антропологические структуры воображаемого», с. 46 и др.). Традиционные вещи и орудия, мобилизуя все наше тело для усилия и его завершения, отчасти вбирают в себя глубинное либидинозное содержание сексуального обмена (как это по-своему происходит и в танце и обрядах)2. В тех­ническом же предмете все это подавляется и демобилизует­ся. То, что в трудовой жестуальности сублимировалось (а значит, символически реализовывалось), сегодня просто вы­тесняется. В современных технических системах ничего не осталось от анархично-зрелищного самопроизрастания ста­ринных вещей, которые могли стареть, которые наглядно демонстрировали свою работу. Заступ или кувшин, эти жи-
1 Речь не о том, чтобы поэтизировать жестуальность традиционных тру­довых усилий; действительно, ведь на протяжении долгих веков человек собственной силой возмещал несовершенство своих орудий, ведь даже после эпохи рабства и крепостничества в руках у крестьян и ремесленников по-прежнему оставались орудия, прямо восходящие к каменному веку; так что можно лишь приветствовать нынешнюю абстрактность источников энер­гии и отказ от старой жестуальности, которая по сути была лишь жестуальностью рабства. Нынешняя «бездушная автоматика» (хотя бы даже в элект­рической машинке для приготовления овощных пюре) наконец-то позво­ляет выйти за пределы строгой эквивалентности продукта жесту, изо дня в день поглощавшей человеческие силы, и создать добавочный по отноше­нию к жесту продукт. Однако не менее глубокие последствия это влечет за собой и в ином плане.
2 Можно также сказать, что через жестуальность вещи вбирают в себя, по выражению Пиаже, «аффективные схемы» отцовства и материнства, то есть отношения ребенка к людям, составляющим его первичную среду: отец и мать сами по себе предстают ребенку как некие орудия, окружен­ные орудиями вторичными.
63
вые воплощения мужского и женского полового органа, сво­ей «непристойностью» делают символически внятной ди­намику человеческих влечений1. Непристойна и вся трудо­вая жестуальность, которая ныне миниатюризирована и аб­страгирована в жестуальности контроля. Мир старинных вещей предстает театром жестокости и инстинктивных вле­чений, если сравнить его с нейтральностью форм, профи­лактической «белизной» и совершенством вещей функцио­нальных. В современном утюге ручка исчезает, «профили­руется» (характерен сам этот термин, выражающий тонкость и абстрактность), все более нацеливается на полное отсут­ствие жеста, и в пределе такая форма оказывается уже не формой руки, а просто формой «сподручности». Становясь совершенной, форма отводит человеку роль стороннего созер­цателя собственного могущества.
Абстракция могущества
Но подобное техническое могущество больше не может опосредоваться — оно несоразмерно человеку и его телу. А значит, оно не может более и выражаться в символах — фун­кциональные формы способны лишь коннотировать его. Они выражают его как дополнительное значение своей аб­солютной связности (обтекаемости, «сподручности», авто­матизма и т.д.), но одновременно в них оформляется и от­деляющий нас от него вакуум, они образуют как бы новей­ший шаманский ритуал. Это знаки нашего могущества, но вместе с тем и свидетельства нашей безответственности по отношению к нему. Быть может, именно здесь следует ис­кать причину того, что после первой технической эйфории
1 Подобным образом классический родительский дом с дверями и ок­нами на детских рисунках символизирует одновременно и самого ребен­ка (человеческое лицо) и материнское тело. Как и исчезновение жесту­альности, исчезновение этого традиционного дома, где были этажи, ле­стница, чердак и подвал, ведет прежде всего к фрустрации — человек лишается опознаваемой символики. Современный стиль вещей остав­ляет чувство неудовлетворенности своим отсутствием глубинного соуча­стия — в нем мы не воспринимаем инстинктивно свое собственное тело, практически не узнаем в нем своих органов, своей соматической орга­низации.
64
у облагодетельствованных чудо-вещами появляется какое-то угрюмое довольство, равнодушие и невольный страх пас­сивных зрителей своего могущества. Ненужными оказыва­ются многие привычные жесты, прерываются многие бы­товые ритмы, основанные на телесных движениях, и все это имеет глубокие психофизиологические последствия. Фак­тически свершилась настоящая революция быта: вещи ста­ли сложнее, чем действия человека по отношению к ним. Вещи делаются все более, а наши жесты — все менее дифферен­цированными. Это можно сформулировать иначе: вещами больше не определяются роли в театре жестов — в своей сверхцелесообразности они сами становятся ныне едва ли не актерами в том всеобъемлющем процессе, где на долю человека остается лишь роль зрителя.
Приведем в качестве притчи одну любопытную историю. Дело было в XVIII веке. Некий иллюзионист, изощренный в часовой механике, соорудил человека-автомат. Причем автомат был настолько совершенным, настолько гибким и непринужденным в своих движениях, что, когда иллюзио­нист вместе со своим творением выходил на сцену, зрители не могли отличить, кто из них человек, а кто автомат. И тог­да иллюзионисту пришлось сделать механичными свои соб­ственные жесты и, в качестве высшего искусства, слегка разладить свою собственную фигуру — только так спектакль мог вновь получить свой смысл, ибо в конечном счете зри­телям стало бы слишком не по себе от непонимания, кто здесь «настоящий», — пускай уж лучше они принимают че­ловека за машину, а машину за человека.
Это иллюстрация особого, как бы фатального отноше­ния человека к технике — с той разницей, что в современ­ной реальности спектакль больше не кончается радостны­ми аплодисментами публики, довольной, что ее так тонко провели. Это иллюстрация общества, где техническое ос­нащение настолько усовершенствовалось, что выступает уже как система «синтетической» жестуальности, превосходя­щая жестуальность традиционную и образующая высшую проекцию внутренне завершенных структур сознания. Пока еще точность и гибкость движений, необходимые в некото-
65

страница 1
(всего 4)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Copyright © Design by: Sunlight webdesign