LINEBURG


<< Пред. стр.

страница 5
(всего 10)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>








«дно» «основа»
«фундамент»

Однако понятие рассматриваемой микросистемы не ограничивается только инвентарным перечислением ее членов и их значений. В данной микросистеме может быть легко выделено центральное слово, как имеющее наибольшее число значений, выражающих признаки понятия «земля»; таковым выступает в рассматриваемой группе др.-англ eorюe 'земля', которое имеет значительные по числу и различные по форме семантические отношения с остальными членами микросистемы.<280>
В данной лексико-семантической группе могут быть в результате установлены различные синонимические ряды:
1) grund, eorюe, folde, hruse — "поверхность земли"
2) land, eorюe, folde — "суша, земная твердь"
3) eor?e, folde, middan-geard, hruse — "житейский мир"
4) grund, eor?e, folde, molde — "почва" и т. п.
Можно предполагать, что отдельные звенья этой микросистемы в семантическом плане могут соприкасаться с отдельными звеньями других микросистем. Но эти связи будут связями частичного характера, т. е. не по всему их смысловому объему. Например, др.-англ. grund находится в семантических отношениях со словом botm по его значению "дно".
Системность проявляется также в том, что каждое слово и каждое из присущих ему значений имеет определенную систему сочетаемости, входит в определенные именные и глагольные сочетания. Закономерность сочетаемости обусловливается здесь реальным соотношением предметов материального мира и законами сочетаемости слов, присущих данному языку.
В ходе исторического развития языка микросистема подвергается определенным изменениям.
Вернемся опять к синонимическому ряду land, corpe, grund, middangeard, folde, molde и hruse. Первым широко употребительным лексико-семантическим вариантом слова land было значение "земельное держание земли, находящейся в индивидуальном или общественном пользовании" Это слово могло также иметь значение "поместье, именье". В древнеанглийском периоде слово land могло иметь лексико-семантический вариант "сельская местность, деревня". К концу XVI в. слово land в этом значении уже не употребляется; соответствующее понятие выражается заимствованным словом country. Позднее слово country развивает на английской почве новое значение "страна, государство" обрастая и новым семантическим контекстом. Слово land сохраняет за собой значение "страна" но само понятие страны сужается фактически до понятия нация, народ, населяющий страну.
Полисемантичное слово ground имело в древнеанглийский период три стержневых значения: "дно, основание, фундамент, равнина, долина" вокруг которых группировались все другие его значения. В древнеанглийский период стержневое значение "дно" не было единственным средством выражения этого понятия. У слова ground был синонимический спутник — слово bottom, которое, находясь в постоянных смысловых связях со словом ground, разделяло его функции и определяло место и роль последнего в словарном составе языка. К концу XIV в. слово bottom полностью вытесняет слово ground в значении "дно" Употребление слова ground в значении морского дна замыкается в узкой сфере морской лексики. Значение "фундамент" также было со временем утрачено, поскольку были заимствованы из француз<281>ского языка слова fondation, fondament, имеющие то же значение. Третье смысловое значение слова ground 'ровная плоская поверхность земли' в известной мере совпадало с подобным значением у слова earth. Позднее это значение перешло к слову ground.
Таким образом, сущность исторических изменений слов, принадлежащих к одному синонимическому ряду, сводится к следующему.
1) Изменение стержневых значений слов, выражающееся в возникновении новых значений, исчезновении, расширении или сужении старых значений.
2) Появление новых семантических контекстов в связи со смещением понятийной и предметной соотнесенности слова.
3) Перераспределение значений слов в связи с изменением значений слов параллельных или близких по значению.
4) Утрата смысловых связей слов ввиду изменения их значений.
5) Изменение лексико-грамматических связей слов.
6) Установление новых смысловых связей слов со словами, находящимися за пределами данного синонимического ряда в результате возникновения новых значений.
Некоторые языковеды утверждают, что основной причиной появления новых слов являются растущие потребности общества, которые возникают с каждой новой эпохой, с каждым новым культурно-историческим событием в жизни народа. Язык вообще, лексика в особенности, выполняя свою основную роль средства общения, перестраивается, дифференцируется и уточняется с тем, чтобы более адекватно отразить, воспроизвести и закрепить новые идеи и понятия в соответствующих словах и выражениях [79, 221].
Действительно, зависимость изменений от внешних причин в лексике проявляется в гораздо большей степени, чем в какой-либо другой области языка, однако появление новых слов в языке не всегда вызывается появлением новых понятий. Часто появление новых слов связано с возникновением новых ассоциаций, хотя понятие остается тем же самым. Так, например, такое распространенное в древнегреческом языке слово, как †ppos 'лошадь' было заменено в новогреческом языке словом Ёlogo, хотя никакой особой необходимости в этом не было.
Следует также иметь в виду, что не всякое изменение одного из членов синонимического ряда может привести к существенному изменению системных связей. Русское слово перо приобрело в воровском жаргоне значение 'финский нож'. Такое значение привело к появлению специфической сочетаемости этого слова, например, ударить пером или поцарапать пером, но узость употребления слова перо, его жаргонная ограниченность не привели к какой-либо существенной перестройке лексических связей слова перо, бытующего в общенародном языке. В лексических системах можно также наблюдать явления,<282> напоминающие устранение перегрузки отдельных звеньев системы. Слишком полисемантичное слово становится неустойчивым и в большей степени подвержено возможности исчезновения.
ПУТИ ОБРАЗОВАНИЯ ЯЗЫКОВЫХ ЕДИНСТВ
(языков и диалектов)
В современной лингвистической науке широко распространено мнение о двух основных путях образования языков и диалектов. Языки и диалекты могут образоваться путем дифференциации и интеграции.
Сущность дифференциации заключается в том, что в результате распада первоначально одной более или менее однородной языковой единицы образуются новые языковые единицы. Процесс распада языковых единиц представляет вполне естественное явление, обусловленное известными причинами. Основной причиной распада является изоляция отдельных частей первоначально единого языкового целого. Эта изоляция может быть создана путем миграции одной части племени или народа на территории, удаленные от ареала расселения какого-либо племени или народа. Истории известны примеры таких миграций. Таким путем образовался, например, современный исландский язык. На остров Исландию в течение IX и Х вв. н. э. переселились выходцы из Норвегии, стремясь освободиться от притеснений местных феодалов. В условиях изоляции образовался особый язык, довольно сильно отличающийся от современного норвежского. В результате переселения голландцев в Южную Африку (Капская колония) образовался особый язык, так называемый африкаанс.
Образованию романских языков способствовало расселение римлян по обширной территории, некогда занимаемой Римской империей. Первоначально латинский язык на отдельных более или менее изолированных территориях приобрел некоторые специфические черты, которые, все более усиливаясь в условиях изоляции, привели в конечном счете к образованию современных романских языков — французского, провансальского, каталанского, испанского, итальянского, ретороманского, румынского и молдавского языков.
Новые языковые единства могут создаваться путем интеграции. Однако вопрос об образовании новых языков путем интеграции является неизмеримо более сложным, и теоретическое его осмысление связано с решением целого ряда очень сложных вопросов. Современная диалектология располагает достаточно надежными данными о существовании так называемых смешанных диалектов, возникших в результате смешения двух или нескольких диалектов. Различные отличительные черты диалектов, участвующих<283> в процессе смешения, в смешанных диалектах, оказываются перемешанными. Однако могут ли смешиваться между собою языки, обнаруживающие более отдаленное родство, или языки неродственные, и образовывать новые языки?
В период господства в советском языкознании так называемого нового учения о языке широкое хождение имела теория языкового скрещивания. Скрещивание рассматривалось как единственный способ образования языковых единиц и групп родственных языков. В наиболее категорической форме эта теория была сформулирована Н. Я. Марром [40].
Под явным влиянием Н. Я. Марра известный советский финно-угровед Д. В. Бубрих предложил так называемую теорию контакта, призванную объяснить родство финно-угорских языков. Согласно этой теории, древний финно-угорский язык был представлен совокупностью диалектов, на которых говорили родственные племена, находившиеся между собою в состоянии контакта. Эти диалекты имели черты сходства и различия, которые определялись степенью близости контакта. Состав диалектов тоже не был постоянным. Некоторые нефинно-угорские племена усваивали финно-угорский язык и таким образом вступали в семью финно-угорских племен; с другой стороны, некоторые финно-угорские племена, усваивая нифинно-угорский язык, отключались от финно-угорской семьи. Финно-угорский язык был подобен волне, распространявшейся вместе с культурой рыболовов и охотников [40, 30—47].
Возможность возникновения языков путем интеграции была не чужда и языковедам Запада. Так, например, Уленбек высказывал предположение о том, что индоевропейский праязык возник в результате смешения различных языков [157, 9]. Финский лингвист П. Равила склонен был рассматривать родство самодийских и финно-угорских языков как результат влияния финно-угорских языков на самодийский [148]. Теорию образования языковых семей в результате интеграции разделяет также В. Таули, который считает, что поскольку уральские языки являются результатом смешения, невозможно вывести современные языки из предполагаемого более или менее однородного праязыка [157, 10]. По мнению Милевского, юкагирский язык возник в результате смешения самодийских и палеоазиатских диалектов [157, 12]. Список сторонников теории интеграции можно было бы значительно увеличить.
Не все лингвисты разделяют эти точки зрения. Некоторые из них, ссылаясь на фактическую невозможность перемешивания системы словоизменительных формативов, вообще отрицают образование новых языков путем интеграции. Наиболее резко против теории образования новых языковых единств путем скрещивания выступил в свое время И. В. Сталин [70].
Прежде чем решать вопрос о возможности образования новой языковой единицы в результате скрещивания, необходимо рас<284>смотреть, какие процессы происходят при контактировании различных языков, поскольку скрещивание языков, если такое действительно существует, может осуществляться только в условиях контактирования.
ЯЗЫКОВЫЕ КОНТАКТЫ
Одним из важнейших внешних факторов исторического развития языка в современном языкознании признаются языковые контакты. Науке практически неизвестны гомогенные в структурном и материальном отношении языки, развитие которых протекало бы в изоляции от внешних воздействий: это обстоятельство позволяет, очевидно, утверждать, что в некотором самом общем смысле все языки могут быть охарактеризованы как «смешанные» [5, 362—372; 141, 74; 153, 522]. Последствия языковых контактов настолько разнообразны и значительны — в одних случаях они приводят к различного рода заимствованиям, в других — к конвергентному развитию взаимодействующих языков (соответственно усиливающему центробежные тенденции в развитии отдельных представителей внутри групп родственных языков), — в-третьих, — к образованию вспомогательных «общих» языков, в-четвертых, — к языковой ассимиляции, — что в некоторых направлениях лингвистики именно в факте контактов усматривали даже решающий стимул развития языковой системы34. Важность изучения языковых контактов и их результатов обусловливается тем фактом, что оно способно пролить свет и на особенности самого строения языковой системы.
Языковые контакты — сложный и многоступенчатый процесс, тесно связанный с развитием общества. Уже такая общая характеристика как активность или пассивность той или иной стороны, участвующей в контакте, определяется внелингвистическими факторами — культурным или социальным авторитетом носителей того или иного языка, обусловливающим функциональную важность последнего: это тем более очевидно, если учесть, что языковые контакты как правило предполагают существование ряда иных — культурных, экономических и т. п. контактов, вплоть до этнических.
Каузальный аспект языковых изменений, наступающих в процессе контактов, как, впрочем, и в процессе языкового развития в целом, в настоящее время изучен далеко не достаточно. Тем не менее бесспорно, что причины контактно обусловленных преобразований языка лежат не столько в структуре взаимодействующих языков, сколько за ее пределами. С другой стороны, нельзя сомневаться в том, что каждое подобное преобразование является<285> следствием взаимодействия целой совокупности причин. К совершенно определенным результатам (например, к общему упрощению морфологической системы, к тенденции к аналитизму и т.п.) приводит уже сам факт языкового контакта, который объективно направлен на устранение идиоматической части каждой из взаимодействующих структур. Хорошо известно, что изменения в фонологической и, отчасти, морфологической системах языка находятся в определенной зависимости от соответствующих изменений в лексике. Вместе с тем при этом следует иметь в виду и многочисленные структурные «факторы» языка, способствующие или препятствующие тем или иным конкретным преобразованиям. Так, достаточно очевиден факт, что при прочих равных условиях наиболее подвержен такого рода преобразованиям язык в условиях контакта с близкородственным языком, характеризующимся большим структурным и материальным сходством (ср. также обычные факты массовых междиалектных заимствований в рамках единого языка). Наоборот, в слабой степени проницаемы контактирующие языки, характеризующиеся глубокими структурными различиями (ср., например, различное место китаизмов в структурно близких китайскому языках Юго-Восточной Азии, с одной стороны, и в агглютинативном японском языке, с другой). Замечено, что иноязычная лексика легче усваивается языками с преобладанием нечленящихся с синхронной точки зрения слов, и труднее — языками с активно функционирующими способами словосложения и словообразования [65]. С другой стороны, включение в систему новых лексем стимулируется и такими внутренними «факторами», как: а) низкая частотность употребления соответствующих исконных слов, делающая их нестабильными, б) наличие неблагоприятной синонимии, в) потребность в экспрессивной синонимии и эвфемизмах и др. [91, 7—13; 171, 57—58]. Именно структурными параметрами языка обусловлено резко различное отношение языков к синтаксическим заимствованиям. Наличие в фонологической системе языка так называемых «пустых клеток» способствует обогащению его фонемного инвентаря как за счет внутриструктурных преобразований, так и за счет благоприобретенного материала. Сказанного, по-видимому, достаточно для того, чтобы прийти к общему выводу о том, что «только при исследовании внутренних факторов можно решить вопрос, почему одни внешние воздействия оказывают влияние на язык, а другие — нет» [119, 303; 131, 54; 171, 25].
Одним из основных понятий теории языковых контактов является понятие билингвизма, вследствие чего изучение двуязычия нередко признается даже основной задачей исследования контактов (здесь не затрагивается понятие полилингвизма или многоязычия, в принципе сводимого к совокупности двуязычий). Именно в двуязычных группах говорящих одна языковая система вступает в контакт с другой и впервые происходят контактно обусловленные<286> отклонения от языковой нормы, называемые здесь вслед за У. Вейнрейхом интерференцией35, и которые в дальнейшем выходят за пределы билингвистических групп [171].
Под двуязычными лицами обычно понимаются носители некоторого языка А, переходящие на язык Б при общении с носителями последнего (при этом чаще всего один из этих языков оказывается для них родным, а другой — благоприобретенным). Следует при этом отметить, что оживленно обсуждавшийся в прошлом вопрос о степени владения говорящим вторым языком (активность, пассивность и т. ц.) при «подлинном» билингвизме едва ли можно отнести к числу важных не только ввиду того, что в условиях языкового контакта речь идет лишь о коллективном билингвизме, но и в силу того обстоятельства, что единственным следствием недостаточного владения вторым языком может являться его неполноценное усвоение, как это имеет место в так называемых «креолизованных» языках. Не имеет при этом значения и то обстоятельство, характеризуется ли данный факт билингвизма использованием второго языка с функционально неограниченной сферой употребления или применением того или иного вспомогательного языка типа пиджина. Напротив, целесообразно разграничение двух различных видов двуязычия — несмешанного и смешанного. При несмешанном двуязычии усвоение второго языка происходит в процессе обучения, в ходе которого обучающемуся сообщаются правила установления соответствий между элементами родного и изучаемого языков и обеспечивается рациональная система закрепления этих соответствий в памяти. При нем языковая интерференция со временем постепенно ослабевает, уступая место правильному переключению от одного языка к другому. При «смешанном двуязычии» (термин Л. В. Щербы), устанавливающемся в процессе самообучения, оба языка формируют в сознании говорящего лишь одну систему категорий таким образом, что любой элемент языка имеет тогда свой непосредственный эквивалент в другом языке. В этом случае языковая интерференция прогрессирует, захватывая все более широкие слои языка и приводя к образованию языка с одним планом содержания и двумя планами выражения, квалифицировавшегося Л. В. Щербой в качестве «смешанного языка с двумя терминами» (langue mixte а deux termes)36. Следует отметить, что несмешанное двуязычие характерно для языковых контактов, происходящих в условиях высокого уровня образования и культуры [62, 59—65; 86, 47—52].
Из сказанного должно следовать, что для адекватного понимания механизма языкового изменения при билингвизме большое значение приобретает описание процесса контакта в виде моделей<287> обучения с направленностью на «обучаемого», поскольку по крайней мере одна из контактирующих сторон обучает другую пониманию языка и говорению на нем [61, 124—126].
В истории языков принципиально важно разграничивать два различных следствия языковых контактов — заимствование отдельных языковых элементов (усвоение большего или меньшего числа субстантных или структурных характеристик) в самом широком смысле слова, с одной стороны, и смену языка в целом, с другой. В последнем случае обычно имеет место последовательное вытеснение языка из различных сфер функционирования языком межплеменного или международного общения типа lingua franca (ср., например, роль языка кечуа для индейского населения Эквадора, Перу и Боливии и языка тупи для всего атлантического побережья Бразилии). В отличие от него языковые заимствования с необходимостью предполагают непрерывающееся наследование языковой основы. Хотя в лингвистике сложилась тенденция к некоторому преувеличению места заимствования отдельных языковых элементов за счет преуменьшения случаев смены языка в целом, в действительности оба явления встречаются практически достаточно часто [176, 808—809; 177, 3—26]. Следует учитывать, что обоим явлениям соответствует не столько различная степень интенсивности языкового контакта, сколько разные социальные или политические условия, в которых этот контакт осуществляется. Вместе с тем, по-разному происходит и смена языка: в одном случае она приводит к более или менее полноценному усвоению языка и, следовательно, к языковой ассимиляции соответствующих билингвистических групп, а в других — к неполноценному его усвоению, имеющему своим результатом возникновение так называемых «пиджинов» и креолизованных языков, в прошлом иногда ошибочно квалифицировавшихся в качестве «жаргонов» и даже «искусственных языков». При структурной однотипности этих языков, характеризующихся так называемым «оптимальным» грамматическим строем, переносящим центр тяжести на синтаксические способы выражения грамматических значений (в них отсутствуют, например, такие избыточные черты европейских языков, как род, число, падеж у местоимений, сложные глагольные формы и т. п.), и существенно редуцированным словарным инвентарем37, креолизованные языки отличаются от пиджинов лишь своей сферой функционирования, поскольку они являются родными языками определенных этнических групп в Вест-Индии, Западной Африке, на островах Индийского и Тихого океанов, в то время как пиджины играют лишь роль вспомогательных языков с очень ограниченной сферой функционирования (последняя черта характеризует и искусственные вспомогательные языки типа эспе<288>ранто и идо). В большинстве случаев эти языки обязаны своим становлением условиям неравноправных социальных или экономических отношений носителей контактирующих языков. Следует отметить, что в современной специальной литературе подчеркивается не смешанная, а односторонняя — почти во всех случаях индоевропейская — принадлежность рассматриваемых языков (обращает на себя, в частности, внимание высокий уровень их лексической гомогенности) [110, 367—373; 172, 374—379; 174, 509—527].
В последней связи необходимо остановиться на понятии «смешанного языка», разработка которого в языкознании, несмотря на общепризнанность явлений языковой интерференции, оказалась связанной со значительными трудностями, породившими длительную дискуссию, которая продолжается и в настоящее время (в стороне, естественно, остается понятие типологической «смешанности» реально засвидетельствованных языков). Поскольку, однако, интерес к разработке этой проблематики уже давно обнаружил тенденцию к понижению, можно, по-видимому, сказать, что по сей день остаются в силе сказанные Л. В. Щербой более сорока лет назад слова о том, что «понятие смешения языков — одно из самых неясных в современной лингвистике». Всю историю сравнительного языкознания сопровождают в этом отношении две резко различных линии. С одной стороны, хорошо известна широкая тенденция к отказу от какого-либо противопоставления «смешанных» языков «чистым», представленная именами А. Шлейхера, У. Уитни, А. Мейе, О. Есперсена, Э. Петровича и мн. др. [132; 140, 82; 145, 12; 150, 127; 175; 199]. С другой стороны, не менее широкое направление исследований утверждало целесообразность такого противопоставления: ср. работы Г. Шухардта, Я. Вакернагеля, А. Росетти и мн. др. [169]; наконец, Л. В. Щерба, различавший простое заимствование и языковое смешение, считал, что в действительности имеют место промежуточные между обоими явлениями формы и что чаще всего оба процесса переплетаются [86, 52].
Сторонники первой точки зрения чаще всего ссылаются на тезис А. Мейе о том, что всегда, если не происходит полная смена языка, у носителей его сохраняется языковое сознание непрерывной традиции [6, 525; 97; 130; 131, 45—58]. Однако апелляция к языковому сознанию едва ли во всех случаях приведет к адекватному решению. Вместе с тем слабость второй точки зрения состоит в том, что ее представители обращали слишком мало внимания на поиски критериев определения смешанности языка. В настоящее время одни из них (например, А. А. Реформатский) признают язык смешанным, если контактное воздействие затронуло не только его лексику, но и фонологическую и морфологическую системы, другие — если это воздействие распространилось на любую из сторон языковой структуры, третьи — если оно привело к ста<289>новлению языка с таким двусторонним родством, при котором трудно определить, элементы какого из них преобладают. Нетрудно убедиться в необоснованности попыток количественного определения смешанности языка. Даже не говоря о произвольности любого принимаемого количественного порога смешанности языка, можно заметить тот факт, что количественный критерий может вступать в противоречие с иерархической значимостью рассматриваемых элементов языка в его структуре.
Во многих случаях длительные языковые контакты в пределах определенного — обычно, хотя и не всегда, относительно ограниченного — географического ареала приводят к конвергентному развитию контактирующих языков. В итоге оказалось возможным постулировать существование языковых союзов (Sprachbьnde), характеризующихся той или иной общей для входящих в них языков независимо от их генетических взаимоотношений совокупностью структурно-типологических, а иногда и материальных особенностей, и являющихся одним из объектов исследования ареальной лингвистики в широком смысле (хотя идея о возможности структурного схождения языков, длительное время контактировавших на определенной территории, высказывалась неоднократно и ранее, теория языковых союзов была впервые разработана Н. С. Трубецким и Р. О. Якобсоном, ср. [6, 525; 97; 130; 131, 45—58]). Так, среди относительно лучше изученных балканского, западно-европейского, древнепереднеазиатского и гималайского языковых союзов первый — в составе греческого, албанского, румынского, болгарского, македонского и, отчасти, сербско-хорватского языков — характеризуется, например, такими чертами, как различие так называемого «артикулированного» и «неартикулированного» склонения, совпадение форм генитива идатива, функционирование постпозитивного артикля, отсутствие формы инфинитива, описательное образование (посредством глагола хотеть) формы будущего времени, построение числительных второго десятка по типу два + на + десять и т. п. 38 Любопытно, что перечисленные черты в той или иной мере разделяет и армянский язык, что как будто говорит в пользу фригийской гипотезы его происхождения, указывающей в конечном счете на Балканы. Наиболее интересные в этом смысле обобщения до сих пор были сделаны преимущественно на материале фонологических языковых союзов [74; 130, 120]. В становлении языковых союзов определяющая роль обычно предполагается за авторитетом какого-либо из языков, входящих в данный ареал, и значительно реже — за общим для данной территории языковым субстратом.<290>
С точки зрения проницаемости для явлений языковой интерференции дает себя знать качественное различие отдельных структурных уровней языка39.
Наиболее подверженной контактным изменениям стороной языковой системы, как известно, является лексика. Если иметь в виду отмеченное еще в 1808 году У. Уитни обстоятельство, что именно лексическими заимствованиями опосредствована большая часть других контактно обусловленных изменений — фонологических и морфологических (исключение составляют синтаксические), то нетрудно увидеть, к каким далеко идущим для структуры языка последствиям они способны приводить. По степени фонетической и функциональной адаптаций, протекающим, впрочем, далеко не всегда параллельно, лексические заимствования принято разделять на освоенные и неосвоенные (так называемые Lehnwцrter и Frerndwцrter). Преимущественной сферой лексических заимствований в языке, естественно, оказываются более или менее периферийные категории лексики, например, отраслевая терминология, имена собственные и т. п. Однако в случаях более или менее интенсивного внешнего давления для контактного проникновения становится открытым и так называемый «основной» словарный фонд языка: ср., например, такие индоевропеизмы финского языка, как hammas 'зуб', parta 'борода', kaula 'шея', пара 'пуп', reisi 'бедро', karva 'волос, шерсть' или такие грузинизмы близкородственного ему мегрельского языка, как c ?vali 'кость', |iseri 'шея', Zarbi 'бровь', xorci 'мясо' (следует, впрочем, учитывать, что нередко подобные элементы первоначально проникают в систему в более узком «терминологическом» значении). В особо благоприятных условиях контакта процент усвоенного словаря, особенно для некоторых стилей языка, может быть весьма высоким. Отмечается, например, что средневековые турецкий и персидский литературные языки насчитывали до 80% арабизмов, корейский — до 75% китаизмов40. Известно, что обилие иранских напластований разных эпох в армянском словаре в течение длительного времени даже мешало адекватному определению места армянского языка среди индоевропейских. Такая высокая степень проницаемости лексической структуры языка содержит в себе, очевидно, указание на её наиболее открытый — по сравнению с другими уровнями структуры — характер, так что включение нового члена в нее приводит к минимальному возмущению существующих системных отношений (А. Мейе на этом основании вообще отказывал лексике в системности).<291>
Лексические включения с необходимостью приводят к развитию в языке синонимии (впрочем, обычно — неполной), к сдвигам в семантике исконных слов (так, в США под воздействием семантики англ. to introduce, порт. introduzir, ит. introdurre и фр. introduire приобрели дополнительное значение 'знакомить, представлять'). С другой стороны, как это ясно видел еще Г. Пауль, именно через массовые случаи усвоения лексем однотипного строения происходит заимствование отдельных словообразовательных аффиксов [54, 469]. Так, в английском языке приобрел продуктивность словообразовательный суффикс -ibie, -able (ср. eatable 'съедобный', workable 'подлежащий обработке'), который был вычленен из массы слов среднефранцузского происхождения типа admirable, agreable, credible, possible и т. п. Аналогичным образом достаточно высоким оказывается по языкам и число фразеологических оборотов: подавляющее большинство из них представлено кальками, хотя хорошо известны и случаи прямого усвоения выражений из близкородственных языков (ср. старославянские фразеологизмы в русском).
В грамматической структуре языка в рассматриваемом отношении выделяются две существенно различные стороны — морфология и синтаксис. Если первая из них, как это постоянно подчеркивается, характеризуется очень высокой степенью непроницаемости, то вторая во многих случаях оказывается весьма подверженной внешнему воздействию. Не случайно то обстоятельство, что лингвисты, вообще отрицавшие возможность языкового смешения (У. Уитни, А. Мейе, О. Есперсен и др.), апеллировали прежде всего к факту «непроницаемости» морфологии. Действительно, наиболее очевидный результат любого сколько-нибудь тесного языкового контакта, как это было замечено еще в 1819 году Я. Гриммом, состоит не в обогащении, а напротив — в упрощении морфологии [132, 213; 133, 303—348; 140, 82; 175, 199], которая в своей наиболее яркой форме характеризует креолизованные языки и пиджины. В таких случаях морфологические способы выражения значений, как правило, заменяются в результирующей языковой системе лексическими, а также синтаксическими, вследствие чего резко обедняется состав морфологических категорий. Как отмечает В. Ю. Розенцвейг, убедительное подтверждение такого рода исключения «идиоматических» (т. е. отсутствующих в одном из контактирующих языков) категорий было получено И. А. Мельчуком в его работах по построению языка-посредника для машинного перевода: согласно последнему в языке-посреднике должны иметься средства выражения всех значений, привлекаемых к переводу языков, и не должно быть значений, обязательных лишь для одного из них (последние превращаются в лексические) [62, 66].
Несмотря на то, что в настоящее время лингвисты значительно менее абсолютны в негативном мнении относительно проницаемости<292> языковой морфологии, тезис об исключительности заимствования словоизменительных форм остается в силе [58, 496; 67, 208].
Чаще всего речь идет только об усвоении отдельных морфологических показателей (новых алломорфов наличных в языке морфем), т. е. субстанции, а не самих структурных единиц [154], ср. проникновение именной алломорфы мн. ч. -s из английского в норвежский (order-s, check-s, jumper-s и т. п.) и уэльсский, и из французского в немецкий (die Genies, die Kerls, die Frдuleins и т. д.), распространение форм арабского, так называемого «ломаного» множественного числа в персидском, турецком и отдельных других языках Ближнего Востока и Средней Азии. Достоверные случаи, когда в итоге языковой интерференции происходят какие-либо приобретения в морфологической структуре, едва ли известны. Отдельные факты, приводящиеся в качестве иллюстрации подобных изменений (например, русские глагольные флексии в алеутском диалекте острова Медного и Беринговом проливе41), могут подразумевать не столько морфологические заимствования, сколько смену языка в целом.
В ином положении оказывается синтаксис, который в языках с относительно свободным порядком слов в предложении способен под давлением смежной языковой системы активно перестраиваться. Для иллюстрации возможной гибкости синтаксиса таких языков достаточно указать, например, на далеко идущие соответствия в структуре предложения во многих языках древних переводов библейского текста. Вместе с тем, в тех языках, в которых основная тяжесть передачи грамматических значений ложится на синтаксис, синтаксические заимствования ограничены самой периферийной частью системы (ср. минимальную роль синтаксического калькирования с иностранных языков в языках типа китайского).
Несмотря на несколько преувеличенное в прошлом представление о роли языковых контактов в историческом развитии фонологической системы языка, факты, иллюстрирующие эту роль, далеко не столь редки, как это имеет место в области морфологии. Конечно, достаточно очевидно, что в наиболее общем случае контактного взаимодействия языков включаемая лексика фонетически аккомодируется по определенным правилам субституции звукотипов к специфике фонологической системы усваивающего языка: так, например, английское ? преимущественно субституируется в других языках через t, s и f (это явление лежит в основе возможности установления системы звукосоответствий между любыми по своему происхождению контактирующими языками, подчеркнутой еще Н. С. Трубецким). В этом случае возможны лишь изменения некоторых особенностей фонологической синтагматики данного языка: возникновение ранее отсутствовавших последовательностей фо<293>нем, изменение закономерностей начала и конца слова, нарушение некоторых надсегментных характеристик слова и т. п.
Однако в условиях более интенсивного контакта, сопровождающегося уже включением более или менее значительного слоя фонетически неаккомодирующегося материала, в фонологической системе заимствующего языка сдвиги происходят как на уровне субстанции, так и на уровне самой структуры. Поскольку употребление благоприобретенной для того или иного языка фонемы в речи билингвистичной части его носителей непоказательно, так как может объясняться вкраплением элементов второй языковой системы, критерием, на основании которого можно судить, заимствована уже фонема в данном языке или нет, следует считать факт появления ее в речи монолингвов (но независимо от того, проникло ли ее употребление в исконный материал языка) [12, 169—170]. Примером контактно обусловленных изменений первого рода, когда затронутой оказывается антропофоническая сторона, могут послужить преобразование всей так называемой «напряженной» серии смычных и аффрикат в смычногортанную в некоторых армянских диалектах, а также фонологическая система румынского языка, подвергшаяся столь сильному славянскому воздействию, что, по образному определению Э. Петровича, румынский язык можно было бы рассматривать как романский со славянским произношением [144, 43].
В структурном плане языковые контакты иногда оказываются решающим фактором в фонологизации уже существующих в данной фонологической системе аллофонов, особенно при наличии в системе так называемых «пустых клеток» (ср. фонологизацию f в русском, смычного g в чешском, гласных е и о в языке кечуа) или во включении в инвентарь новой фонемы. Такое включение захватывает поначалу весьма ограниченные слои словаря. Так, например, в осетинском языке первоначально чуждые системе смычно-гортанные согласные характеризуют в основном субстратную и экспрессивную лексику. Необходимо вместе с тем отметить, что усваиваемые из других языков звукотипы нередко обладают неустойчивым или во всяком случае недостаточно ясным фонологическим статусом. Так, фонема ? («айн»), встречающаяся в персидском исключительно в словах арабского происхождения, характеризует только некоторые стили языка, опускаясь в остальных. С другой стороны, звукотип арабского происхождения q, передающийся на письме буквой ?? «каф», располагает в персидском лишь статусом аллофона фонемы ? (еще в настоящее время около 60% слов, содержащих q, — арабизмы или арабизованные иранские слова)42. На определенном этапе заимствования, когда включаемый в систему звукотип функционирует лишь в фонетически неассимилирован<294>ной лексике, иногда говорят о сосуществовании в языке двух фонологических систем, одна из которых ограничена рамками заимствованного материала: [106, 29—50; 109, 31—35] так, в языке мазатек (Центральная Америка) в слове siento 'сто' (исп. ciento) налицо единственный для этого языка случай сочетания п + t (во всех остальных случаях в аналогичной позиции выступает аллофон фонемы /t/ — d, дающий основания говорить о вхождении этого t в особую систему43. Наиболее ощутимые сдвиги происходят в фонологической системе языка, оказывающегося в условиях интенсивного и длительного контактного воздействия [147, 1—91].
Выше была отмечена целесообразность различения случаев поверхностного контактирования языков, приводящих к заимствованиям, по существу не затрагивающим внутренней структуры языка, и случаи более глубокого языкового проникновения, так или иначе отражающиеся на структуре языка (последние обычно сопровождаются соответствующим этногенетическим процессом), при наличии которых принято говорить о языковом смешении. В последних случаях с ассимилируемым языком соотносятся разработанные в языкознании понятия субстрата, суперстрата и несколько реже встречающееся понятие адстрата. Субстратом принято называть язык-подоснову, элементы которого растворяются в наслаивающемся языке (например, дравидийский субстрат для индийских языков, кельтский и др. — для романских, «азианический» — для армянского). Под суперстратом, напротив, понимается язык, наслоившийся на какой-либо другой, однако с течением времени растворившийся в последнем (например, германский язык франков в отношении французского, романский язык норманнов в отношении английского). В качестве адстрата квалифицируется ассимилирующийся территориально смежный язык (для обозначения тесного контакта двух языков с взаимопроникновением структурных элементов предложен термин «интерстрат»).
Хотя самое понятие языкового субстрата впервые было сформулировано, по-видимому, еще в 1821 году Бредсфордом, его конкретная разработка прежде всего связывается с именем итальянского лингвиста Дж. Асколи, положившего начало рассмотрению роли субстрата в формировании романских языков [137; 160]. Для правильной квалификации элементов смешения при этом необходимо иметь в виду, что если для этнического субстрата сохраняемые элементы языка-подосновы являются пережиточными («реликтовыми»), то в составе наслаивающегося языка-победителя они должны быть охарактеризованы как благоприобретенные. Воздействие субстрата, нарушающего в той или иной мере действие внутренних закономерностей развития языка, распространяется на все стороны языковой структуры. Поэтому, например, наличие определенного лексического слоя, включающего ономастику и<295> даже топонимику, становится в этой смысле показательным только при очевидных следах субстрата в фонологии и грамматике. Поскольку структурные сдвиги, обусловленные давлением со стороны другой языковой системы, происходят очень медленно, заданные субстратом импульсы могут находить свою реализацию спустя очень длительное время имплицитного существования в языке [43, 452—453; 46, 70]. В некоторых случаях с субстратным фактором может быть связано становление языковых семей. Так, очевидна его роль в трансформации латинского языка в современные романские. Как результат некоторого языкового союза, образовавшегося путем наложения языков завоевателей, говоривших на «протосанскритских» наречиях, на местные языки различного происхождения, В. Пизани рассматривает индоевропейскую семью в целом [55; 104, 245—254]. Сходные идеи еще большей популярностью пользуются в уральском языкознании [157]. Однако, несмотря на то обстоятельство, что гипотезы о воздействии субстрата во многих конкретных случаях дают вполне удовлетворительное объяснение особенностям исторического развития языков, как справедливо отмечали еще А. Мейе и О. Есперсен, к ним следует прибегать с большой осторожностью, так как неизвестность в большинстве случаев предполагаемого субстратного языка не позволяет верифицировать эти гипотезы.
Признаки воздействия языкового суперстрата (термин «суперстрат» предложен В. Вартбургом на конгрессе романистов в Риме в 1932 году [170, 155]) в отличие от субстрата, как правило, исторически засвидетельствованного, обычно усматриваются в некоторых фактах фонетики, упрощении грамматической структуры и наличии характерных лексических групп (ср., например, «военную» терминологию германского происхождения, обнаруживаемую в романских языках).
Наиболее проблематичным по своей значимости и поэтому наименее популярным в языкознании является понятие адстрата (термин «адстрат» впервые употреблен в 1939 году М. Бартоли [95, 59— 66]), соотносящееся с чуждым языком, элементы которого проникают в поглощающий язык в районах маргинального контактирования обоих языков и только позднее распространяются по более обширной языковой территории (ср., например, белорусско-литовские, польско-литовские, словинско-итальянские и т. п. взаимоотношения). Существует попытка истолкования адстрата как своего рода субстрата, продолжающего на определенной территории оказывать воздействие на язык — победитель44.
Изложенные выше соображения позволяют сделать некоторые более или менее определенные выводы. Прежде всего образование новых языковых единиц в результате смешения других может быть с достаточной достоверностью прослежено только на уровне<296> диалектов, не достигших так называемого порога интеграции. Под порогом интеграции понимается совокупность языковых особенностей, препятствующих языковому смешению. Так, например, несмотря на то, что на определенных территориях русский язык контактирует с такими родственными языками, как польский или литовский, все же не наблюдается образования смешанных польско-русских или литовско-русских диалектов. Это означает, что вышеуказанные родственные языки достигли порога интеграции, исключающего их смешение.
Многочисленные исследования над языками, находящимися в состоянии контактирования, убедительно показывают, что образование нового языка в результате смешения существенно различных языков является фикцией.
Языки определенным образом деформируются под влиянием других языков, но не перемешиваются. При этом разные уровни языка реагируют по-разному. О смешении в подлинном смысле слова можно говорить только в области лексики. В области звуковой системы может наблюдаться усвоение некоторых чуждых данному языку артикуляций, но отнюдь не перемешивание двух систем. Системы словоизменительных элементов, как правило, почти никогда не перемешиваются. Поэтому здесь не может быть речи о смешении. Язык может воспринимать только отдельные типологические модели. Усвоение типологических моделей характерно также и для синтаксиса, хотя в этой области может наблюдаться заимствование некоторых элементов связи, например, союзов. Отдельные словообразовательные элементы могут заимствоваться. Кроме того, как указывалось выше, иноязычное влияние может проявляться в характере ударения, значении грамматических форм, оно может в известной степени направлять языковое развитие и т. д.
В контактирующих языках происходят фактически два процесса — частичное смешение (в определенных областях) и усвоение типологических моделей. Для более точного наименования этого явления более подходит термин языковая интерференция, а не языковое смешение.
Если рассматривать интеграцию языков под этим углом зрения, то формулировку Н. Я. Марра и И. В. Сталина в одинаковой мере придется признать односторонней и неправильной. Н. Я. Марр был неправ, когда объявлял смешение единственным способом образования языковых семей и языков, поскольку смешение в подлинном смысле этого слова в языках не происходит, если не принимать во внимание возможности смешения близкородственных диалектов. Односторонность формулировки, данной И. В. Сталиным, заключается в том, что победа одного языка над другим, которую можно рассматривать только как один из важных случаев контактирования, возводится в данном случае в абсолют и превращается в своего рода закон. В действительности степень влияния<297> одного языка на другой зависит от действия самых различных факторов.
Известные трудности представляет объяснение явлений, подмеченных Иоганном Шмидтом — автором так называемой теории волн. Рассматривая различные индоевропейские языки, Шмидт пришел к выводу, что географически ближе расположенные друг к другу языки больше имеют между собой сходства, чем языки далеко отстоящие [151, 15—16].
Явления языковой аттракции наблюдаются и в других языковых семьях. Можно предполагать, что специфические материально родственные черты сходства в двух соседствующих языках возникли еще в тот период, когда они были близкородственными диалектами, не достигшими порога интеграции.
Наиболее типичной методологической ошибкой, нередко встречающейся в работах некоторых лингвистов и в особенности археологов, является отождествление языковой интерференции с этническим или расовым смешением. При расовом или этническом смешении действительно происходит смешение различных физических черт, тогда как языковая интерференция, как указывалось выше, имеет свои специфические особенности.
ТЕМПЫ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЙ. ПРОБЛЕМА СКАЧКА
Основоположники сравнительно-исторического языкознания Ф. Бонн, Раск, А. Шлейхер, а также их последователи, изучавшие языковые изменения, совершавшиеся на протяжении многих столетий и тысячелетий, никогда не считали вопрос о темпах развития языка особой проблемой. Они просто были уверены, что языки изменяются очень медленно. В нашем отечественном языкознании в период господства так называемого нового учения о языке широко пропагандировалась теория скачков.
Основоположником тезиса о скачкообразном развитии языков следует считать Н. Я. Марра, предполагавшего, что развитие человеческого языка как идеологической надстройки в основном представляет собою историю революций, разрывавших цепь последовательного развития звуковой речи.
Рассматривая причины различных изменений в языках мира, Н. Я. Марр заявлял, что источником этих изменений являются «не внешние массовые переселения, а глубоко идущие революционные сдвиги, которые вытекали из качественно новых источников материальной жизни, качественно новой техники и качественно нового социального строя. В результате получилось новое мышление, а с ним новая идеология в построении речи и, естественно, новое в технике» [40, т. 1, 241; т. 4, 61].
По словам Н. Я. Марра, нет культур изолированных и расовых, так же нет, как нет расовых языков: «есть система культур, как<298> есть различные системы языков, сменявшие друг друга со сменой хозяйственных форм и общественности с таким разрывом со старыми формами, что новые типы не походят на старые так же, как курица не похожа на яйцо, из которого она вылупилась» [40, 241].
Резкой критике эта теория была подвергнута И. В. Сталиным во время языковедческой дискуссии 1950 года. Сталин отмечал, что марксизм не признает внезапных взрывов в развитии языка, внезапной смерти существующего языка и внезапного построения нового языка [70, 56]. Марксизм считает, что переход языка от старого качества к новому происходит не путем взрыва, не путем уничтожения существующего языка и создания нового, а путем постепенного накопления элементов нового качества, следовательно, путем постепенного отмирания элементов старого качества [70, 57-58].
Теория внезапных скачков и взрывов, составлявшая одно из важнейших теоретических постулатов нового учения о языке, была справедливо подвергнута критике во время языковедческой дискуссии 1950 года, проходившей на страницах газеты «Правда».
Внезапный скачок и взрыв существующей языковой системы в корне противоречит сущности языка как средства общения. Внезапное коренное изменение неизбежно привело бы любой язык в состояние полной коммуникативной непригодности.
Внезапные скачки в развитии языка невозможны еще и по другой причине. Язык изменяется неравномерно. Одни его составные элементы могут измениться, тогда как другие его элементы могут сохраняться в течение длительного времени, иногда на протяжении целых столетий. Неравномерность изменений наблюдается даже в пределах одного языкового уровня, скажем, фонологического уровня. Если сравнить фонологические системы прибалтийско-финских и пермских языков, то можно установить, что система гласных фонем в прибалтийско-финских языках более архаична, тогда как система согласных фонем подверглась очень сильным изменениям. Как раз наоборот обстоит дело в пермских языках. В этих языках система согласных фонем более архаична и в то же время система гласных фонем очень сильно изменилась. Между изменениями, совершающимися в разных сферах языка, вообще может не быть какой-либо взаимозависимости. Так, например, консонантизм и вокализм в скандинавских языках архаичнее консонантизма немецкого языка, однако древняя падежная и глагольная системы разрушились в скандинавских языках в гораздо большей степени.
Осуществление языковых изменений путем медленной эволюции является наиболее типичным. Теория скачков в развитии языка возникла в результате механического перенесения теории скачков, применимой к различным химическим процессами т. п., — к истории развития общества, разделенного на враждебные классы.<299>
Принципиальное отрицание теории скачков и взрывов в развитии языка, однако, не должно вести к выводу о том, что развитие языка совершается всегда в плане очень медленной и постепенной эволюции. В истории языков наблюдаются периоды относительно более интенсивно происходящих изменений, когда в определенный промежуток времени происходит в языке гораздо больше различных изменений, чем в предыдущие периоды.
Известный французский исследователь новогреческого языка А. Мирамбель замечает по этому поводу следующее: «Основные изменения, придавшие греческому языку послеклассического периода его специфическую форму, осуществились в период времени, начиная с образования общегреческого языка, т. е. с эллинистической эпохи до половины Средневековия, однако, несмотря на значительные хронологические периоды, разделяющие различные факты, в период времени с I в. д. н. э. до конца III в. произошли наиболее многочисленные изменения».45
Если рассматривать историю французского языка, то нетрудно заметить, что наиболее существенные качественные изменения в системе языка произошли в период с II по VIII в. В числе этих радикальных изменений можно отметить следующее:
В области вокализма в течение VI, VII и VIII вв. большинство гласных переходит в дифтонги.46
Состав согласных пополнился к VIII в. двумя аффрикатами ts и C. После VI в. на территории Галии d', возникшее из согласного g, перед гласными е, i, a переходит в аффрикату G. В VII в. на территории Франкского государства интервокальный согласный d стал звучать как межзубный р (d), конечный t после гласного — как межзубный t (J).
Таким образом, к IX в. н. э. состав гласных и согласных народной латыни настолько изменился, что можно уже говорить о качественно новом составе гласных и согласных французского языка.
В народной латыни к VII в. сохранились только два падежа: именительный и винительный, который при помощи предлогов стал выполнять функции всех других падежей. Эти явления по существу означали полную перестройку падежной системы.
Утрата конечных неударных гласных (VII—VIII вв. н. э.) привела к тому, что флексии существительных и прилагательных различных типов склонения совпали. Она способствовала также унификации различных типов спряжения глагола.
Аналитические конструкции, выражавшие в народной латыни действие в плане прошлого и в плане будущего, к VIII в. преоб<300>разовались в формы времени, что дало в романских языках, и в частности, во французском языке, Passй composй и Futur simple. Iai?eia?, j'ai ecrit une lettre (<aveo lettera escripta), oae?a je parlerai (<parlare aveo). Ii aiaeiaee n oi?iie aoaouaai a?aiaie e VIII a. ia?acoaony oi?ia Conditionnel present: je parlereie (<parler (av) eie) — o?. je parlerais.
Нетрудно заметить, что в этом периоде имеется промежуток времени, определяемый VI, VII и VIII вв., в рамках которого совершалось наибольшее число наиболее существенных изменений.
В период с IX по XV в. в истории французского языка также происходили изменения. В частности в этот период произошли следующие явления: 1) превращение дифтонгов в монофтонги (XII— XVIII в.), 2) образование носовых гласных, 3) упрощение групп согласных, 4) окончательная утрата конечных согласных р, t, k, s, 5) утрата категории падежа, 6) выравнивание именных форм, 7) появление категории определенности и неопределенности, 8) постепенное отмирание флексии и унификация форм по принципу аналогии, 9) уточнение значений временных форм, 10) установление твердого порядка слов.
С XII в. начинается процесс постепенного разрушения флективной системы. XIV и XV вв. — это эпоха, когда флективная система разрушается особенно интенсивно, когда ярко и настойчиво проходит тенденция к аналогии, к унификации и выравниванию форм.
Причины этих периодов более интенсивных изменений в достаточной степени не изучены. Нельзя также с достаточной уверенностью сказать, во всех ли языках наблюдаются подобные периоды. По-видимому, причинами этих периодов является чисто случайное скопление различных обстоятельств. В системе каждого языка, очевидно, имеются какие-то звенья, на которых держатся все остальные элементы языковой структуры. Если опорное звено подвергается разрушению, то можно предполагать, что это событие влечет за собой целую серию относительно быстро следующих друг за другом изменений. Так, например, в составе гласных народной латыни на протяжении I—II вв. н. э. осуществился переход количественного различия гласных в качественное. Долгие гласные остались закрытыми, краткие стали открытыми. Разрушение этого звена повлекло за собой целый ряд следствий. В конце V в. гласные открытого слога получают удлинение. Выше говорилось о том, что сосредоточение долготы и ударения создает увеличение произносительных усилий. Это неудобство позднее было устранено: долгие ударные гласные открытого слога перешли в дифтонги, например, pк?de 'нога' превратилось в pied; f??de 'вера' превратилось в feid. С XII века начинается превращение дифтонгов в монофтонги.
Следует также отметить другое очень важное явление — это изменение характера ударения. В народной латыни силовое уда<301>рение начало преобладать над музыкальным, что вызвало редукцию, а затем утрату неударных гласных. Утрата неударных гласных вызывала некоторые изменения и в области согласных, например, появление групп согласных с/и их дальнейшее фонетическое изменение.
Значительные изменения в области склонения и спряжения вызвали такие фонетические изменения, как утрата конечного m, что привело к утрате категории падежа в единственном числе и способствовало развитию аналитического строя.
Таким образом, все зависит от того, в какой мере изменения затрагивают узловые звенья языковой системы и насколько эти изменения способны повлечь за собой целый ряд существенных следствий.
ПРОБЛЕМА ПРОГРЕССА В РАЗВИТИИ ЯЗЫКОВ
История лингвистической науки показывает, что понятие прогресса в языке в разные эпохи трактовалось по-разному. Основоположники сравнительно-исторического метода в языкознании Ф. Бопп, Я. Гримм, А. Шлейхер и др. столкнулись с контрастным различием структур разных языков, с необычайным богатством форм древнеиндийского, как наиболее близкого, по их мнению, к индоевропейскому праязыку, и скудностью форм некоторых современных индоевропейских языков, например, английского, датского, французского и т. п. На этой основе возникло довольно странное на первый взгляд убеждение в том, что история языков есть не что иное, как процесс постепенного упадка и оскуднения языка. Подобных взглядов придерживались такие языковеды, как Ф. Бопп, В. Гумбольдт, Я. Гримм, А. Шлейхер, М. Мюллер и др.
Не все однако разделяли это странное мнение. Раск, например, утверждал, что простота языковой структуры обладает известными преимуществами по сравнению со сложной языковой структурой.
Позднее, некоторые лингвисты начали замечать, что в языках существуют постоянные тенденции, отражающие прогресс в развитии языков. Очень показательной в этом отношении является работа Бодуэна де Куртенэ «Vermenschlichung der Sprache». Бодуэн де Куртенэ утверждает, что существует глоттогоническая тенденция к передвижению вперед более глубоких артикуляций, необходимая для достижения бульшей членораздельности и детализации речи. Таким образом, велярные согласные превращаются в p, b или s, ср. ст.-слав. слово и лат. cluo 'слышу' и т. д. Происходит это якобы потому, что звуки передней артикуляции требуют меньше произносительных усилий. Многими лингвистами было также подмечено, что в различных языках наблюдается процесс сокращения длины слов, ср., например, готск. habaidedeima 'мы имели бы' и совр. англ. had или лат. augustum и фр. aoыt [au] 'август'.<302> Новые индоевропейские языки испытали значительные упрощения в грамматической системе. Вместо большого количества форм, изобилующих всевозможными аномалиями, появились более простые и стандартные формы.
Сравнивая старые индоевропейские языки с новыми, О. Есперсен находил в грамматическом строе последних целый ряд преимуществ. Формы стали короче, что требует меньше мускульного напряжения и времени для их произношения, их стало меньше, память не перегружается ими, образование их стало более регулярным, синтаксическое использование форм обнаруживает менее аномалий, более аналитический и абстрактный характер форм облегчает их выражение, допуская возможность многочисленных комбинаций и конструкций, которые ранее были невозможны, громоздкое повторение, известное под именем согласования, исчезло, твердый порядок слов обеспечивает ясность и недвусмысленность понимания [132, 364].
Характерный для древних индоевропейских языков так называемый синтетический строй во многих современных индоевропейских языках сменился аналитическим строем. О. Есперсен утверждал, что эти процессы означают победу более высокой и совершенной языковой формы. Самостоятельные частицы, служебные слова (предлоги, вспомогательные глаголы), по его мнению, являются более высоким техническим средством выражения мысли, чем старая флексия [132].
Идеи Есперсена нашли благоприятную почву, и он приобрел многих сторонников не только за рубежом, но и в нашей стране. Так, например, В. М. Жирмунский в одной из своих работ отмечал, что аналитическая система соответствует осложнению и дифференциации смысловых отношений соответственно более высокой стадии развития мышления [21, 34].
Не все, однако, были согласны с этим мнением. М. М. Гухман обвиняет Есперсена в том, что он искажает действительность, сводя прогресс языка к смене техники грамматического оформления. И флексия, и анализ, и агглютинация могут дать одинаково адекватное выражение наиболее сложным категориям мышления. Теория Есперсена создает благоприятную почву для совершенно неправильных и вредных представлений о какой-то иерархии языков [15, 19]. Кроме того, среди индоевропейских языков нет языков чисто синтетических. Языки, рассматриваемые обычно как представители синтетического строя — древнеиндийский, славянские, еще в большей степени греческий и латинский,— нигде не дают идеального отсутствия аналитических конструкций, что должно было бы иметь место в чисто-синтетических языках [15, 20]. С другой стороны, квалификация аналитических конструкций, как наиболее совершенного способа выражения, не оправдывается и тем, что, как известно, сам этот способ древнее флексий [15, 19]. Есть все основания предполагать, как это делает<303> Хирт в своей «Грамматике индоевропейских языков», что все формы локативов, аблативов и инструментальных падежей в индоевропейских языках возникают из конструкций с послелогом [15, 22]. Основную причину смены синтетического строя аналитическим М. М. Гухман видит в языковом скрещении [15, 30].
Решительно выступала против теории прогрессивности аналитического строя также Г. Н. Воронцова. Ее возражения сводились к тому, что строй языка не отражает сознания, вернее осознания явлений непосредственно [14, 228]. Примитивностью и упрощенчеством является утверждение, что между языковыми средствами выражения действия и уровнем (стадией) мышления говорящего на данном языке народа можно установить непосредственную связь [14, 233]. Если говорить о развитии анализа в области глагола, то нельзя утверждать, что любая система, основанная на синтаксических видовых различиях, — ниже любой системы, основанной на сложных формах спряжения, так как в разных языках развитие глагольных форм идет различными путями — по линии дифференциации сложных временных форм и по линии усложнения выражения видовых отношений. Эту разницу в путях развития нельзя непосредственно связывать с процессами перехода от конкретного к абстрактному мышлению [14, 231].
Некоторые лингвисты не связывают прогресс в языке с аналитическим строем, но тем не менее они склонны думать, что в развитии языка неуклонно осуществляется прогресс в области языковой техники, очевидно связанный с развитием мышления.
Любопытно в этом плане рассуждение проф. П. Я. Черных, по мнению которого, история грамматического строя русского языка представляет собой движение вперед, в направлении улучшения, совершенствования языка. В данном случае прогресс можно видеть прежде всего в ликвидации тех лишних вариантных грамматических форм, которые не могли получить нового применения, и вообще лишних грамматических категорий и форм, став-тих ненужными по мере развития человеческого мышления, развития культуры и форм общественной жизни. Исчезновение двойственного числа в склонении и спряжении и особой звательной формы, параллелизма в склонении существительных одного рода, вытеснение некоторых категорий прошедшего времени (аорист, имперфект, плюсквамперфект) формами прошедшего времени на -лъ, исчезновение склоняемых кратких прилагательных, кратких порядковых числительных и кратких причастий, ставших лишними при наличии полных прилагательных, и пр., можно рассматривать как упорядочение грамматического строя русского языка, его грамматики. К показателям языкового прогресса П. Я. Черных относит такие явления, как устранение лишних, ненужных параллельных падежных форм. Движение от частного и конкретного к общему и абстрактному рассматривается как од<304>на из характернейших черт движения языка вперед, его обогащения и развития [81, 297—299].
Нельзя не отметить, что многие рассуждения о прогрессе в языке не отличаются достаточной четкостью. Верным остается общее положение относительно того, что если в связи с развитием общества прогрессирует мышление людей, то язык не может оставаться безучастным к этому движению по пути прогресса. Он также прогрессирует в своем развитии и совершенствуется. Однако проблема прогресса в языке значительно сложнее проблемы прогресса общества и человеческого мышления.
Основная ошибка в суждениях лингвистов, разрабатывающих эту тему, состоит в том, что они не делают различия между так называемым относительным прогрессом в языке и абсолютным прогрессом. В области языковой техники мы чаще всего сталкиваемся с явлениями, отражающими так называемый относительный прогресс.
Можно ли аналитический строй в языках рассматривать как показатель прогресса? Безусловно, в области улучшения языковой техники это прогресс. Древние индоевропейские падежи и глагольные формы, обременнные большим количеством значений, находились в известном противоречии с некоторыми законами человеческой психики, с некоторыми особенностями физиологической организации человека. Значение, выраженное особой формой, легче воспринимается, чем конгломерат значений, выражаемый одной формой. Совершенно естественно, что рано или поздно должен был произойти взрыв этой технически недостаточно совершенной системы, и он произошел. Аналитический строй технически более совершенен. Однако отсюда совершенно неправомерно делать вывод, что аналитический строй отражает более высокоразвитое абстрактное мышление, как это делали О. Есперсен, В. М. Жирмунский и др.
Сокращение слов, наблюдаемое во многих индоевропейских языках, — также свидетельство улучшения языковой техники. Основной причиной сокращения слов в индоевропейских языках была утрата грамматической категории рода. Если форматив, обозначающий род, перестал что-либо обозначать, попросту стал пустым, то язык рано или поздно все равно от него освободится,
Однако все эти явления нельзя считать показателями абсолютного прогресса. Проявление тенденций, направленных к улучшению языковой техники и языкового механизма, порождает многочисленные внутренние противоречия, поскольку оно осуществляется в разных, по-разному организованных сферах. Если бы все полезно направленные тенденции последовательно и регулярно осуществлялись, то система технических средств различных языков мира давно достигла бы идеального состояния. Это не происходит потому, что во внутренней сфере языка постоянно действует множество других процессов, которые могут све<305>сти на нет достигнутые результаты. Поясним это на примере. Предположим, что синтетический строй какого-либо языка с его семантически перегруженными формами сменился более четким аналитическим строем. Однако это новое состояние не может застыть на месте. Служебные слова, утратив лексическое значение, начнут фонетически выветриваться и в конце концов превратятся в новые падежные суффиксы, как это произошло в некоторых новоиндийских языках. Кроме того, не приостановятся процессы семантической филиации, вследствие чего новые суффиксы вновь станут полисемантичными. Различные фонетические процессы могут привести к нечеткости границ между суффиксом и основой слова. Язык вновь вернется к прежнему состоянию.
Нужно сказать, что некоторые лингвисты чувствовали относительный характер различных улучшений языковой техники. Тот же О. Есперсен, рассматривая теорию Бодуэна де Куртенэ о прогрессирующей в различных языках тенденции к образованию передних артикуляций, приводил в качестве примера образование в датском языке так называемого stшd, противоречащее этому утверждению [132]. Тенденция к сокращению слов также не может быть признана универсальной. В языках в целом слова не становятся короче, поскольку тенденции нефонетического характера оказывают сопротивление. Сокращение слов не всегда полезно. Чрезмерное сокращение может привести к затруднению понимания [132, 327] М. М. Гухман также указывала, что аналитический способ выражения грамматических отношений сам по себе не является новым способом.
Помимо относительного прогресса в области языковой техники, существует абсолютный прогресс, выражающийся в приспособлении языка к усложняющимся формам общественной жизни людей и вызываемым ими новым потребностям общения.
Рост производительных сил общества, выражающийся в развитии науки, техники и общечеловеческой культуры, постоянное увеличение сведений об окружающем мире и проникновение в его тайны, увеличение общественных функций языка и его стилевой вариативности, усложнение форм общественной жизни людей и установление новых отношений между ними — все это, вместе взятое, вызывает к жизни большое количество новых понятий, для которых язык вынужден найти выражение. Поэтому абсолютный прогресс выражается прежде всего в росте словарного состава языка и в увеличении количества значений слов. Одним из ярких примеров может служить немецкое слово Werk 'дело'. Сравнение его с древнегреческим њogon и армянским gor˜ в том же значении говорит о том, что в древности это значение было единственным. Современное немецкое Werk имеет разветвленную серию омонимов, отразивших развитие многообразных видов деятельности человека: 1) дело, работа, 2) завод, рудник, 3) механизм, 4) произведение, 5) творчество, деятельность.<306>
Греческое gr¦fw 'писать' в глубокой древности, по-видимому, имело одно значение 'отмечать что-либо или делать зарубку' (ср. нем. kerben 'делать зарубку'). Семантическое разветвление корня graf- в современном греческом языке поражает своим многообразием: grЈmma 'буква', grammateЪj 'секретарь', grammate‡a 'секретариат', grҐmmҐtion 'вексель', grammatafulҐkon 'портфель', grammљno 'судьба', grammє 'линия' и т. д.
Мордовский глагол тешкстамс некогда имел только одно значение 'сделать метку, отмечать (вначале отмечать скот какой-нибудь своей фамильной меткой)'. Сейчас он имеет значение 'наметить что-либо заранее, составить, разработать план определенного мероприятия, отметить что-либо словесно, отметить знаменательную дату, юбилей'47.
Довольно наглядно проявляется абсолютный прогресс развития языка также в области синтаксиса. Различные исследования показывают, что синтаксис языков в древние времена не имел той упорядоченности, которая отличает синтаксис современных высокоразвитых языков. Так, например, в древнерусском языке сохранилась еще нерасчлененная структура сложного предложения, сущность которого заключалась в нанизывании предложений одного за другим. Позднее начали возникать и подчинительные предложения, в которых придаточное связывалось с главным при помощи союзов. Древнерусские подчинительные союзы были многозначными. Так, союз яко мог присоединить придаточные дополнительные, придаточные следствия, придаточные причины и придаточные сравнительные48. Такой же многозначностью обладали и другие союзы, например, союз что. Развитие шло по линии уточнения значения подчинительных союзов и союзных слов, по линии закрепления за ними одного конкретного значения. Система выражения мыслей в современных языках стала более стройной и упорядоченной.
Все это показывает, насколько важно различение понятий относительного и абсолютного прогресса в языке.
БИБЛИОГРАФИЯ
Н. Д. Андреев. Система речи и эволюция языка. — В кн.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка», т. I. Самарканд, 1966.
Н. Д. Арутюнова, Г. А. Климов, Е. С. Кубрякова. Американский структрализм. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.<307>
У. Ш. Байчура. О некоторых факторах языкового развития. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.
И. А. Бодуэн де Куртенэ. Избранные труды по общему языкознанию, т. I — II. М., 1963.
И. А. Бодуэн де Куртенэ. Языкознание. — В кн.: Ф. А. Брокгауз, А. А. Эфрон. Энциклопедический словарь, т. 81. СПб., 1904.
В. Брендаль. Структуральная лингвистика. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.
Д. В. Бубрих. К вопросу об отношениях между самоедскими и финноугорскими языками. — «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1948, т. 5, вып. 6.
P. А. Будагов. Проблемы развития языка. М., 1965.
Т. В. Булыгина. Пражская лингвистическая школа. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.
Е. М. Верещагин. Психолингвистическая проблематика теории языковых контактов.— ВЯ, 1967, №6.
Е. М. Верещагин. О проблеме заимствования фонем. — В сб.: «Язык и общество». М., 1968.
Н. Винер. Динамические системы в физике и кибернетике. «Вестник АН СССР», 1964, №7.
Г. Н. Воронцова. Происхождение и первоначальное развитие перфекта с вспомогательным глаголом have в английском языке. — «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», т. 2. «Вопросы грамматики». М., 1940.
М. М. Гухман. К вопросу о развитии анализа в индоевропейских языках. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», т. 2. «Вопросы грамматики». М., 1940.
М. М. Гухман. Исторические и методологические основы структурализма. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.
М. М. Гухман. Понятие системы в синхронии и диахронии. — ВЯ, 1962, №4.
А. Б. Долгопольский. Сохраняемость лексики, универсалии и ареальная типология. — В сб.: «Лингвистическая типология и восточные языки». М., 1965.
Л. Ельмслев. Пролегомены к теории языка. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.
В. М. Жирмунский. О синхронии и диахронии в языкознании. — ВЯ, 1958, №5.
В. М. Жирмунский. Развитие строя немецкого языка. Л., 1936.
Ю. О. Жлуктенко. Мовнi контакты. Київ, 1966.
А. А. Зализняк. О возможной связи между операционными понятиями синхронного описания и диахронией. — В сб.: «Симпозиум по структурному изучению знаковых систем». Тезисы докладов. М., 1962.
Л. Н. Засорина. Дистрибутивные структуры в синтаксисе и их эволюция. — В сб.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка»», ч. 1. Самарканд, 1966.
В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. 1. М., 1960; ч. II. М., 1965.
В. А. Звегинцев. Лингвистическое датирование методом глоттохронологии (лексикостатистики). — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.
В. А. Звегинцев. Очерки по общему языкознанию. М., 1962.
В. А. Звегинцев. Теоретические аспекты причинности языковых изменений. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
Вяч. Bc. Иванов. Язык в сопоставлении с другими средствами передачи и хранения информации. М., 1961.
С. Д. Кацнельсон. Системные факторы языкового развития. —<308> В кн. «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка»», ч. I. Самарканд, 1966.
Г. А. Климов. О лексико-статистической теории М. Сводеша. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.
Г. А. Климов. Синхрония — диахрония и статика — динамика. — В кн.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
Э. Косериу. Синхрония, диахрония и история. Проблема языкового изменения. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
Е. С. Кубрякова. Комментарий к кн.: Л. Блумфилд. Язык. М., 1967.
Е. С. Кубрякова. О понятиях синхронии и диахронии. — ВЯ, 1968, №3.
Ю. Курилович. О методах внутренней реконструкции. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.
Э. А. Макаев. К вопросу о соотношении фонетической и грамматической структуры в языке. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», 1956, т. 9.
Э. А. Макаев. Понятие системы языка. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», 1957, т. 11.
Э. А. Макаев. Синхрония и диахрония и вопросы реконструкции. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.
Н. Я. Марр. Избранные работы, т. 1 — 4. М., 1933 — 1937.
А. Мартине. Основы общей лингвистики. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
А. Мартине. Принцип экономии в фонетических изменениях. Проблемы диахронической фонологии. М., 1962.
А. Мартине. Структурные вариации в языке. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.
В. Матезиус. Куда мы пришли в языкознании. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX—XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.
В. Матезиус. О потенциальности языковых явлений. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
А. Мейе. Сравнительный метод в историческом языкознании. М., 1954.
Г. П. Мельников. Объемные геометрические модели в пространстве физических характеристик для анализа статических и динамических свойств фонологических систем. М., 1965.
Г. П. Мельников. Системная лингвистика и ее отношение к структурной. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
И. А. Мельчук. О соотношении синхронического и диахронического описаний. — В сб.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка»», ч. I. Самарканд, 1966.
Г. А. Меновщиков. К вопросу о проницаемости грамматического строя языка. — ВЯ, 1964, №5.
В. А. Москович. Глубина и длина слов в естественных языках. — ВЯ, 1967, №6.
И. Б. Новик. О моделировании сложных систем. М., 1965.
О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков. М., 1960.
Г. Пауль. Принципы истории языка. М., 1960.
В. Пизани. К индоевропейской проблеме. — ВЯ, 1966, №4.
Е. Д. Поливанов. Статьи по общему языкознанию. М., 1968.
В. С. Расторгуева. Об устойчивости морфологической системы языка. — В сб.: «Вопросы теории и истории языка». М., 1952.
А. А. Реформатский. Введение в языковедение. М., 1967.<309>
А. А. Реформатский. О соотношении фонетики и грамматики (морфологии). — В сб.: «Вопросы грамматического строя». М., 1955.
А. А. Реформатский. Принципы синхронного описания языка. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.
В. Ю. Розенцвейг. «Влияние» или «механизм контактов». — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
В. Ю. Розенцвейг. О языковых контактах. — ВЯ, 1963, №1.
Русский язык и советское общество. Социолого-лингвистическое исследование. Под ред. М. В. Панова: а) Лексика современного русского литературного языка, М., 1968; б) Словообразование современного русского литературного языка. М., 1968; в) Морфология и синтаксис современного русского литературного языка. М., 1968; г) фонетика современного русского литературного языка. М., 1968.
Н. Н. Семенюк. Некоторые вопросы изучения вариантности. — ВЯ, 1965, №1.
Э. Сепир. Язык. М., 1930.
Б. А. Серебренников. Об относительной самостоятельности развития системы языка. М., 1967.
Б. А. Серебренников. Об устойчивости морфологической системы языка, — В сб.: «Вопросы теории и истории языка». М., 1952.
Б. А. Серебренников. О взаимосвязи языковых явлений и их исторических изменений. — ВЯ, 1964, №3.
Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.
И. В. Сталин. Марксизм и вопросы языкознания. М., 1950.
М. И. Стеблин-Каменский. К теории звуковых изменений. — ВЯ, 1966, №2.
Тезисы Пражского лингвистического кружка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
В. Н. Топоров. Из области теоретической топономастики. — ВЯ, 1962, №6.
В. Н. Топоров. Несколько замечаний к фонологической характеристике Центрально-азиатского языкового союза. — В сб.: «Symbolae linguisticae in honorem Georgii Kuryіowicz». Wrocіaw, 1965.
В. Н. Топоров. О введении вероятности в языкознание. — ВЯ, 1959, №6.
В. Н. Топоров. О структурном изучении языка. «Русский язык в национальной школе». 1961, №1.
В. Н. Топоров. О трансформационном методе. — В сб.; «Трансформационный метод в структурной лингвистике». М., 1964.
Н. С. Трубецкой. Основы фонологии. М., 1960.
А. А. Уфимцева. Опыт изучения лексики как системы. М., 1962.
И. Хамм. Некоторые замечания к диахроническим исследованиям. — ВЯ, 1965, №1.
П. Я. Черных. Историческая грамматика русского языка. М., 1962.
С. К. Шаумян. Структурная лингвистика. М., 1965.
С. К. Шаумян. Структурная лингвистика как имманентная теория языка. М., 1958.
И. И. Шмальгаузен. Организм как целое в индивидуальном и историческом освещении. М, — Л., 1942.
Г. П. Щедровицкий. Методологические замечания к проблеме происхождения языка. «Филол. науки», 1963, №2.
Л. В. Щерба. О понятии смешения языка. — В кн.: Л. В. Щерба. Избранные работы по языкознанию и фонетике. Л., 1958.
Л. В. Щерба. Опыт теории лексикографии. «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1940, №3.
Ф. Энгельс. Анти-Дюринг. М., 1957.
Ф. Энгельс. Письмо Й. Блоху (21—22 сент. 1890 г.). — К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. 37, стр. 395.<310>
У. Эшби. Конструкция мозга. М., 1962.
Л. П. Якубинский. Несколько замечаний о словарном заимствовании. — В сб.: «Язык и литература», т. 1. Л., 1926.
Р. Якобсон. Типологические исследования и их вклад в сравнительно-историческое языкознание. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
Р. Якобсон, М. Халле. Фонология и ее отношение к фонетике. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 2. М., 1962.
В. Н. Ярцева. Диахроническое изучение системы языка. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.
M. Bartoli. Sustrato, superstrato, adstrato. — B сб.: «Rapports au 5 Congres International des linguistes». Bruges, 1939.
С. Aazell. On the historical sources of some structural units. В сб.: «Estructuralismo e historia», t. 1. Madrid, 1957.
Н. Aackar. Der Sprachbund. Berlin — Leipzig, 1948.
W. Aright, А. К. Ramanujan. Sociolinguistic and language change. В сб.: «Proceedings of the 9-th International Congress of Linguists». The Hague, 1964.
Е. Auyssens. Linguistique historique. Bruxelles — Paris, 1965.
I. Coteanu. A propos des langues mixtes (sur l'istro-roumain). В сб.: «Melanges linguistiques (publies a l'occasion du VIII-a Congres international des linguistes a Oslo, du 5 au 9 aout 1957)». Bucuresti, 1958.
W. Cowgill. A search for universals in Indo-Eorupean diachronic morphology. — В кн.: «Universals of language». Cambridge (Mass.), 1963.
L. Dеrоу. L'emprunt linguistique. Paris, 1956.
R. Diebold. A laboratory for language contact. «Antropological Linguistics», 1962, v. 4, ?1.
S. Feist. The origin of the Germanic languages and the Indo-Europeanising of North Europe. «Language», 1932, v. 8, ?4.
J. A. Fishman. Language mainteinance and language shift as a field of inquiry. «Linguistics», 1964, v. 9.
Ch. S. Fries and K. L. Pike. Coexistent phonemic systems. «Language», 1949, v. 25, ?1.
I. Gleason. The organisation of language: a stratificational riew. «Monograph series of language and linguistics», 17, Washington, 1964.
J. Gonzales Moreno. El espan?ol en Mexico. «Investigaciones lingusticas», t. III, Mexico, 1935.
J. E. Grimes. Style in Huichol structure. «Language», 1955, v. 31, ?1.
R. A. Hall. Creolized languages and genetic relationships. «Word», 1958, v. 4, ?2-3.
R. A. Hall. Introductory linguistics. Philadelphia — N. Y., 1964.
R. А. Iall. Pidgin and Creole languages. N. Y., 1966.
Е. Нamp. Предисловие к кн.: Е. Н. Sturtevant. Linguistic change. Chicago — London, 1965.
A. Iansen. On the preservation of the word-identity. — TCLG, 1944, v. 1.
А. Iaudricourt, A. Juilland. Essai pour une histoire structurale du phonetisme francais. Paris, 1949.
Е. Iaugen. Bilingualism in America: a bibliography and a research guide. «Publication of the American Dialect Society», 1956, ?26.
Е. Iaugen. Problems of bilingualism. «Lingua», 1950, v. 2, ?3.
Е. Iaugen. Language contact. — В сб.: «Proceedings of the 8-th International congress of linguists». Oslo, 1958.
В. Havranek. Proces verbaux de seances. Reunion phonologique international tenue a Prague. — TCLP, 1931, 4.
В. Havranek. Zur phonologischen Geographie. Das Vokalsystem des<311>
balkanischen Sprachbundes. — В сб.: «Proceedings of the First International congress of phonetic sciences». Amsterdam, 1932.
L. Hjelmsiev. Principes de grammaire generale. Copenhague, 1928.
L. Hjelmslev. Caracteres grammaticaux des langues creoles. — В сб.: «Congres International des sciences Anthropologiques et Ethnologiques». Copenhague, 1938.
L. Hjelmslev. La notion de rection. «Acta Linguistica», 1939, v. 1.
Ch. Hoсkett. Sound change. «Language», 1965, v. 41, ?2.
Н. М. Iienigswald. Language change and linguistic reconstruction. Chicago, 1960.
Н. Ioijer. Linguistic and cultural change. — В сб.: «Language in culture and society». N. Y. — London, 1964.
D. Iomes. Предисловие к разделу: «Processes and problems of change». cm. ?126.
E. Itkonen. Kieli ja sen tutkimus. Helsinki, 1966.
R. Jakobson. The phonemic and grammatical aspects of language in their interrelations. — В сб.: «Actes du VI congres international des linguistes». Paris, 1949.
R. Jakobson. Selected writings, I. Gravenhage, 1962.
R. Jakobson. Sur la theorie des affinites phonologiques des langues. — В сб.: «Actes du quatrieme Congres international des linguistes». Copenhague, 1938.
O. Jespersen. Language: its nature, development and origin. London, 1925.
O. Jespersen. Выступление. В сб.: «Actes du VI congres international des linguistes». Paris, 1949.
W. Labov. The social motivation of a sound change. «Word» 1963, v. 19, ?3.
W. Lehmann. Historical linguistics. N. Y., 1962.
J. Malkiel. Weak phonetic change, spontaneous sound shift lexical contamination. «Lingua», 1962, v. 11.
В. Maimberg. Encore une fois le substrat. «Studia Linguistica», Copenhague, 1963, v. 17, ?1.
A. Martinet. Equilibre et instabilite des systemes phonologiques. — В сб.: «Proceedings of the Third International Congress of Phonetic Sciences». Ghent, 1939.
A. Martinet. La phonologie synchronique et diachronique. 1966. Ротапринта, изд. материалов Венского конгресса по фонологии.
А. Ieillet. Linguistique historique et linguistique generale. Paris, 1926.
М. Iuller. Lectures on the science of language. London, 1862.
Proceedings of the Conference on Creole language studies. London — N. Y., 1961.
E. Paulinу. Vэvoj nareин vo vzt'ahu k vэvoju spoloиnosti. — В сб.: «Problemy marxisticke jazykovedy». Praha, 1962.
E. Petrovici. Kann das Phonemsystem einer Sprache durch frernden Einfluss umgestalted werden? Zum slavischen Einfluss auf das rumanische Lautsystem, s-Gravenhage, 1957.
E. Petrovici. Interpenetration des systemes linguistique. В сб.: «X Congres International des linguistes». Bucarest, 1967.
V. Pisani [Выступление в прениях]. — В сб.: «Actes du VI congres international des linguistes». Paris, 1949.
L. Posti. From Pre-Finnic to late Protofinnic. «Finnisch-ugrische Forschungen», 1953—1954, Bd. 31, I. 1—2.
P. Ravila. Suomen suku ja Suomen kansa. В сб.: «Suomen historian kasikirja». Porvoo — Helsinki, 1949.
P. Rousselot. Les modifications phonetiques du langage etudies dans le patois d'une famille de Cellefrouin. Paris, 1892.<312>
A. Schieicher. Linguistische Untersuchungen, Bd. II. Bonn, 1850.
I. Schmidt. Die Verwandtschaftverhaltnisse der indogermanischen Sprachen. Weimar, 1872.
К. I. Schonfelder. Probleme der Volker- und Sprachmischung. Halle (Saale), 1956.
H. Schuchardt. Sprachverwandschaft. — В сб.: «Sitzungsberichte der Preussischen Akademie der Wissenschaften». Philosoph.-hist. Klasse. XXXVII. Berlin, 1917.
A. Sommerfelt. Diachronic and synchronic aspects of language. s-Gravenhage, 1962.
A. Steward. Creole languages in the Caribean. — В сб.: «Study of the role of second languages in Asia, Africa and Latin America». Washington, 1962.
O. Szemerenyi. Trends and tasks in comparative philology. London, 1962.
V. Tauli. On foreign contacts of the Uralic languages. «Ural-Altaische Jahrbucher», 1955, Bd. 27, I. 1—2.
V. Tauli. The structural tendencies of languages. Helsinki, 1958.
D. Taylor. Language contacts in the West Indies. «Word», 1956, v. 12, N3.
В. Terracini. Sostrato. — В сб.: «In honore di A. Trombetti». Milano, 1936.
L. Tesniere. Phonologie et melanges des langues. — TCLP, 1939, 8.
К. Togebу. Desorganisation et reorganisation dans l'histoire des langues romanes. — В сб.: «Estructuralismo e historia», t. I. Madrid, 1957.
J. L. Trim. Historical, descriptive and dynamic linguistics. «Language and Speech», 1959, v. 2, pt. 1.
J. Vachek. The Linguistic School of Prague. Bloomington — London, 1966.
J. Vachek. Notes on the development of language seen as a system of systems. — В сб.: «Sbornik praci filosoficke fakulty brnenske university», ser. A 6, 1958.
J. Vachek. On the interplay of external and internal factors in the development of language. «Lingua», 1962, v. 11.
I. Vogt [Выступление]. — В сб.: «Actes du VI congres international des linguistes». London, 1949.
I. Vоgt. Language contacts. «Word», 1954, v. 10, N 2—3.
J. Wackernagel. Sprachtausch und Sprachmischung. — В кн.: «Kleine Schriften». I, Gottingen, 1953.
W. von Wartburg. Die Ausgliederung des romanischen Sprachraume, Bern, 1960.
U. Weinreich. Languages in contact. N. Y., 1957.
U. Weinreich. On the compatibility of genetic relationship and convergent development. «Word», 1958, vol. 4, ?2—3.
U. Weinreich. Research frontieres in bilinguism studies. В сб.: «Proceedings of the 8-th International Congress of Linguists», Oslo, 1958.
K Winnom. The origin of the European-based Creoles and pidgins. «Orbis», 1965, t. 14, ?2.
W. Whitneу. Language and the study of language. N. Y., 1868.
L. Zawadowskу [Выступление]. — В сб.: «Proceedings of the 8-th International Congress of Linguists», Oslo, 1958.
L. Zawadowskу. Fundamental relations in language contact. «Bulletin de la Societe Polonais de Linguistique», 1961, N 20.<313>
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ПСИХОФИЗИОЛОГИЧЕСКИЕ
МЕХАНИЗМЫ РЕЧИ
ЯЗЫКОВАЯ СПОСОБНОСТЬ ЧЕЛОВЕКА И ЕЕ ИЗУЧЕНИЕ
В СОВРЕМЕННОЙ НАУКЕ
В лингвистике конца XIX — начала XX вв. язык рассматривался в первую очередь как застывшая система, взятая в абстракции от реальной речевой деятельности. Характеризуя различные направления в понимании языка, советский лингвист В. Н. Волошинов назвал в свое время это направление «абстрактным объективизмом». Его основными положениями, по В. Н. Волошинову, являются следующие: «1) Язык есть устойчивая неизменная система нормативно тождественных языковых форм, преднаходимая индивидуальным сознанием и непререкаемая для него. 2) Законы языка суть специфические лингвистические законы связи между языковыми знаками внутри данной замкнутой языковой системы. Эти законы объективны по отношению ко всякому субъективному сознанию. 3) Специфические языковые связи не имеют ничего общего с идеологическими ценностями... 4) Индивидуальные акты говорения являются, с точки зрения языка, лишь случайными преломлениями и вариациями или просто искажениями тождественных форм» [14, 69]. Правда, конкретное бытие такой абстрактной системы представители этого направления понимали по-разному. Для младограмматиков это была система психофизиологических навыков в голове каждого отдельного индивида; для лингвистов «социологической» школы — «идеальная лингвистическая форма, тяготеющая над всеми индивидами данной социальной группы» [12, 224] и реализующаяся у каждого из этих индивидов в виде пассивных «отпечатков» — таких же индивидуальных систем речевых навыков [ср. 79].
Рядом с понимаемой так виртуальной системой языка представители «абстрактного объективизма» обычно ставят речь как простую реализацию этой системы. Тем самым речь фактически исключается из предмета лингвистической науки, ибо, по их мнению, в<314> речи нет — с точки зрения лингвиста — ничего такого, чего не было бы в языке. С другой стороны, речь по традиции считается предметом психологии речи, которая лишь постольку интересуется языком, поскольку его онтология как-то проявляется в процессах говорения. Так, известный советский психолог С. Л. Рубинштейн писал: «... психологический аспект имеется только у речи. Психологический подход к языку как таковому неприменим: это в корне ошибочный психологизм, т. е. неправомерная психологизация языковедческих явлений» [69, 165].
К настоящему времени между психологией и лингвистикой образовалось своего рода размежевание предмета исследования. Оно дошло до того, что одна и та же проблема именуется психологами «мышление и речь», а лингвистами — «язык и мышление». При этом лингвисты склонны считать — в соответствии с распространенной в лингвистической науке трактовкой речи только как реализации языка, — что только язык может и должен рассматриваться как носитель общественного, социального, а речь есть явление чисто индивидуальное. Например, А. С. Чикобава, предварительно оговорив, что он собирается противопоставлять общее и индивидуальное, на деле противопоставляет лишь «речевые процессы», в которых «проявляется язык», и собственно язык как социальное явление [84, 25]1.
При подобном понимании довольно значительный круг проблем остается вообще вне рассмотрения. Остановимся на одной, едва ли не важнейшей: это проблема структуры и функционирования языковой способности. Существуют психологические концепции, отрицающие вообще существование у человека специфического психофизиологического механизма, формирующегося у каждого носителя языка на основе определенных неврофизиологических предпосылок и под влиянием речевого общения. Согласно взгляду, отстаиваемому в современной науке, в частности, Б. Ф. Скиннером [139], специфика речевой деятельности (или, вернее, речевого поведения, verbal behavior) человека обусловливается исключительно организацией внешних проявлений речевого поведения, условно-рефлекторным объединением реакций организма на речевые стимулы. А это значит, что такой специфики нет, ибо различие речевого поведения человека и близких к нему видов поведения у животных чисто количественное, но ничуть не качественное.
Однако мы вполне допускаем, что подобный специфический психофизиологический механизм существует; тогда ясно, что он, с одной стороны, никак не сводим к простой «реализации» абстрактной системы языка и не является сугубо индивидуальным, ибо формирование его, не говоря уже о функционировании, предполагает влияние общества; с другой стороны, он отнюдь не тождест<315>вен этой абстрактной системе языка — нельзя представлять себе этот механизм (который мы в дальнейшем будем называть языковой способностью) как своего рода грамматику, перенесенную в мозг. Языковая способность безусловно имеет известную специфическую организацию, которая должна быть исследована, но которая при установившемся размежевании оказалась вне поля интересов как лингвистики, так (в основном) и психологии.
Такое положение вещей одно время вполне устраивало обе науки. Однако в последние десятилетия неизмеримо возросло число и значимость проблем, для решения которых столь решительное противопоставление языка и речи, лингвистики и психологии оказалось тормозом. Укажем только на некоторые из них. Это, например, проблемы, связанные с оптимизацией методики обучения родному языку и особенно — иностранному. Оказалось, что методика, опирающаяся на «абстрактно-объективистское» понимание языка (с ним соотносится «переводно-грамматический» метод), мало себя оправдывает; столь же мало действенна методика, игнорирующая структуру изучаемого предмета (языка) и ограничивающаяся ориентацией на общепсихологические закономерности усвоения («прямой» метод) [3]. Потребовалась разработка новой методики, опирающейся на знание закономерностей организации и функционирования языковой способности. Более того, была поставлена задача активного формирования языковой способности в нужном нам направлении. Достаточным для этого знанием мы, однако, еще не обладаем. Тем более не обладаем мы знанием, достаточным для моделирования языковой способности человека при помощи современной техники, в частности электронно-вычислительных машин; между тем существует целый ряд технических проблем (прежде всего касающихся ввода информации в машину), решение которых предполагает такое моделирование. Можно назвать и еще ряд новых задач, аналогичных указанным выше.
Все это вызвало появление новых научных направлений, стремящихся обеспечить комплексный подход к исследованию речевой деятельности (речевого поведения) и, прежде всего, вскрыть, опираясь как на лингвистические, так и на психофизиологические данные, пути формирования, особенности организации и закономерности функционирования языковой способности.
Комплексные исследования осуществляются под флагом различных наук — психологии, физиологии, лингвистики и т. д., вплоть до философии, с одной стороны, и медицины — с другой. В последние годы наметилась тенденция к консолидации работ в области психофизиологических механизмов речи и ее восприятия под маркой «психолингвистических». Нам уже приходилось отмечать неудачность этого термина, вызывающего, в частности, ненужные ассоциации с американской психолингвистикой, однако он оказался пока наиболее подходящим [51; 72]. Встречая этот термин применительно к исследованиям, ведущимся в СССР, читатель<316> должен иметь в виду частично отмеченную ниже специфику советской науки — прежде всего в плане различного понимания сущности и специфики психики человека.
Работы такого рода появились после второй мировой войны почти во всех крупнейших «научных державах» мира. В СССР это выразилось прежде всего в углубленном исследовании афазий, переросшем в так называемую «нейролингвистику»; систематическое исследование нормального речевого поведения началось у нас позже — в 60-х гг. В США это была так называемая «психолингвистика», в Японии — направление «языкового существования» (гэнго сэйкацу), в Англии — функциональная лингвистика школы Фёрса, частично восходящая к взглядам Б. Малиновского, и т. д. Мы не будем давать здесь детальной характеристики всех этих работ и направлений, ограничившись ссылкой на существующую литературу2. Остановимся лишь на наиболее существенном из них — на американской психолингвистике.
Считается, что психолингвистика возникла в 1954 году в результате специально собравшегося в г. Блумингтоне (США) междисциплинарного семинара, в котором приняли участие крупнейшие психологи и лингвисты Соединенных Штатов. Участники семинара выработали общую теоретическую платформу, сформулировали важнейшие определения и наметили направление основных исследований на ближайшее время. Все эти материалы были изданы в виде коллективной монографии под общим названием «Психолингвистика» [137]. Вдохновителем этой работы и ее основным автором был видный психолог Ч. Осгуд. Американская психолингвистика опирается на три основных научных направления — это: а) дескриптивная лингвистика; б) бихевиористская психология, т. е. такая психология, которая стремится свести теоретическую модель поведения человека к системе стимулов и вызванных ими реакций; в) математическая теория связи, или теория информации. Первый из этих источников психолингвистики за истекшее время претерпел значительные изменения: сейчас многие психолингвисты исходят не из дескриптивного, а из трансформационного понимания языка. Второй выступал и продолжает выступать в психолингвистике главным образом в виде «трехуровневой модели поведения», разработанной Осгудом. Эта модель стремится примирить традиционные бихевиористские идеи о речевом поведении как сочетании стимулов с реакциями и экспериментальные данные, требующие введения в такую модель промежуточного опосредствующего механизма — того, что мы назвали выше языковой способностью. Однако следует иметь в виду, что для Осгуда, как<317> и для большинства психолингвистов, этот механизм есть лишь аппарат, улучшающий пассивное приспособление организма к среде.
Важнейшими вехами развития американской психолингвистики после 1954 года были 1957 год — год выхода известной монографии Осгуда (в соавторстве с двумя его учениками) «Измерение значения» [134], 1961 год, когда один из участников первого психолингвистического семинара лингвист Сол Сапорта издал хрестоматию важнейших психолингвистических работ [136], и 1965, особенно богатый важными изданиями, касающимися психолингвистических вопросов [101; 146]. В настоящее время в США существует специальный журнал, почти наполовину занятый психолингвистическими публикациями, — «Journal of Verbal Learning and Verbal Behavior».
Что касается советской науки, то в ней еще в 20—30 гг. существовали тенденции к комплексному подходу в исследовании речи. Назовем, в частности, петербургскую школу русской лингвистики — учеников И. А. Бодуэна де Куртенэ, в частности — Л. В. Щербу, Е. Д. Поливанова, Л. П. Якубинского, С. И. Бернштейна и др. [34]. Но особенно существенное значение для дальнейшего формирования «психолингвистического» понимания речи имели, во-первых, психологические работы Л. С. Выготского, особенно его впервые опубликованная в 1934 г. монография «Мышление и речь» (см. [15, 38]), во-вторых, ведшиеся независимо от них физиологические исследования Н. А. Бернштейна [4], оказавшие огромное влияние на наши современные представления о механизмах деятельности вообще, а не только речевой.
Важнейшими особенностями концепции Выготского и его школы являются следующие: во-первых, это идея опосредствованного характера человеческой психики. Именно то, что человеческая психика, по Выготскому, опосредствована употреблением орудий и особенно знаков, является ее основным качественным отличием от психики животных. Частным случаем знаков являются языковые знаки: таким образом, язык выступает не как простая количественная «прибавка» к психике, а как ее конституирующий элемент. Поэтому можно говорить о сознании человека как о языковом сознании par exellence. Во-вторых, это идея деятельности. В отличие от большинства других направлений, школа Выготского исходит из представления об активном характере деятельности, которая протекает не в порядке пассивного приспособления организма к окружающей среде, а как процесс «опережающего отражения» (И. П. Павлов). Именно эта специфически человеческая способность, опираясь на общественный опыт, закрепленный в орудиях и знаках, заранее планировать своеповедение, активно регулируя окружающую действительность, и воздействовать на нее (в отличие от животного, которое, будучи в состоянии использовать лишь собственный опыт, всегда находится в отношениях пассивного приспособления к действительности и не способно пла<318>нировать свое поведение) и обусловливает ту важнейшую с философской точки зрения особенность человеческой деятельности, которую Маркс обозначил как «практическое созидание предметного мира» [49, 566] и неоднократно подчеркивал в своих трудах.
Та же идея «опережающего отражения» действительности лежит в основе физиологической концепции Н. А. Бернштейна, который видит специфику человеческой деятельности в способности человека руководиться в своем поведении «моделью будущего».
В настоящее время экспериментальные и теоретические исследования психофизиологических механизмов речи ведутся в СССР в различных направлениях. Наиболее разработан к настоящему времени вопрос о порождении и восприятии фонетической стороны речи. В этой области советская наука располагает такими фундаментальными работами, как книга Н. И. Жинкина «Механизмы речи» и коллективная монография под редакцией Л. А. Чистович и В. А. Кожевникова «Речь. Артикуляция и восприятие». Значительно меньше нам известно о механизмах грамматической и особенно семантической стороны речи. Соображения на этот счет, как правило, основываются не на экспериментальных данных, а на тех или иных априорных предпосылках.
В дальнейшем, давая характеристику современному состоянию наших знаний о психофизиологических механизмах речевой деятельности, мы будем опираться прежде всего на то направление в психологии и физиологии высшей нервной деятельности, которое восходит к идеям Л. С. Выготского и Н. А. Бернштейна. Не излагая всех экспериментальных работ, связанных с тем или иным вопросом, мы будем останавливаться лишь на наиболее значительных из них.
Прежде чем перейти к непосредственному изложению, необходимо выяснить еще один вопрос. Речь идет о том, насколько излагаемые далее модели (к сожалению, на современной стадии исследований мы не можем еще говорить об одной модели, охватывающей все компоненты речевого механизма) отражают реальное устройство и функционирование человеческого организма. Этот вопрос возникает в связи с тем, что: а) в настоящее время значительная часть моделей, как уже упоминалось, опирается на материал, полученный различными косвенными путями, в частности путем анализа готового текста; так, модель семантического синтеза, разрабатываемая в последние годы И. А. Мельчуком, безусловно отражает закономерности речевой деятельности носителя языка, но строится на собственно языковом материале и предназначается в основном для специфических целей, связанных с МП; б) даже и те модели, в основе которых лежит непосредственное экспериментальное исследование речевой деятельности, отражают далеко не все детали моделируемого механизма. Например, говоря далее об уровневом строении языковой способности, мы полностью<319> игнорируем физиологические закономерности, так сказать, низших рангов, обеспечивающие такое строение.
Излагаемые нами модели будут отбираться соответственно их значимости для лингвиста, а точнее — соответственно их «объяснительной силе» при интерпретации тех или иных собственно лингвистических явлений и закономерностей (или, что для нас в данном случае безразлично, явлений и закономерностей, наблюдаемых нами в процессах функционирования языка в обществе и в процессах усвоения родного или иностранного языка). Так, например, для нас не представляют в данной работе интереса все физиологические тонкости, связанные с процессом восприятия речи; однако те моменты в модели восприятия речи, которые связаны с введением в эту модель исконно лингвистических понятий (слово, слог, фонема), будут освещены более подробно, как и моменты, обусловливающие особенности восприятия, релевантные при обучении иностранному языку.
Следует, таким образом, всюду иметь в виду, что мы отнюдь не претендуем на сколько-нибудь полное описание устройства и функционирования речевых механизмов, но берем в них лишь то, что существенно с точки зрения лингвиста.
ФИЗИОЛОГИЧЕСКИЕ МЕХАНИЗМЫ РЕЧИ. ПАТОЛОГИЯ РЕЧИ
В современной физиологии еще довольно сильна тенденция представлять всякую речевую деятельность как реализацию одних и тех же физиологических механизмов. Между тем на самом деле речевая деятельность может обеспечиваться разными, принципиально различными механизмами; это зависит от конкретного содержания и целенаправленности того или иного речевого акта.
Порождение или восприятие речи может протекать по законам простейшей рефлекторной деятельности, а речевые стимулы могут быть первосигнальными раздражителями. Например, для бегуна на старте слово марш как раз является первосигнальным раздражителем: спортсмену не нужно понимать это слово, оно воздействует на него самим фактом своего появления. Сходна с описанной в физиологическом смысле ситуация, когда мы, услышав свое имя, кем-то громко названное, автоматически оборачиваемся, и т. д. Элементарные вербальные реакции (типа Привет! — Привет!), по-видимому, осуществляются также по сходному принципу.
Однако такого рода ситуации не типичны для речевой деятельности. Гораздо более часты случаи, когда при порождении и восприятии речи мы оперируем словами, как «сигналами сигналов» (И. П. Павлов), т. е. производим бессознательный (или сознательный) выбор и отождествление этих слов на основе их значения.<320>
Однако физиологическая основа речевой деятельности не исчерпывается и этим. Независимо от того, говорим ли мы о «первосигнальных» или «второсигнальных» раздражителях, в обоих случаях мы остаемся на уровне условнорефлекторных процессов. При таком понимании любая константная последовательность звуков или слов представляет собой с физиологической точки зрения «динамический стереотип», а речевая деятельность в целом — сложную систему таких стереотипов. С другой стороны, для каждого речевого раздражителя постулируется физиологический коррелят, локализующийся в определенной точке коры больших полушарий головного мозга человека: объединение таких раздражителей осуществляется путем установления более или менее постоянных связей между их мозговыми локализациями. Точно так же определенным психическим функциям, связанным с речевой деятельностью (таким, как понимание слов, понимание фраз, спонтанное называние предметов, речь фразами), приводится в соответствие определенный четко локализованный участок коры больших полушарий головного мозга.
Как показывают многочисленные исследования последних десятилетий, осуществленные как физиологами (П. К. Анохин, Н. А. Бернштейн), так и психологами (А. Р. Лурия, А. Н. Леонтьев, Д. Н. Узнадзе, в США — Дж. Миллер), такого понимания физиологической основы речевой деятельности недостаточно для ее интерпретации.
Более ста лет назад (1861) П. Брокб открыл, что при поражении определенного участка коры головного мозга (задняя треть нижней лобной извилины левого полушария) у больных появляются нарушения речевой артикуляции (произношения). Брока сделал из этого вывод, что этот участок есть «центр моторных образов слов», которые локализуются именно в этой области мозга. Несколько позже (1874) К. Вернике, описав случай нарушения понимания речи при поражении задней трети верхней височной извилины левого полушария, заключил, что в этом участке коры локализуются «сенсорные образы слов». Эти исследования породили целый ряд аналогичных работ, в результате которых все мыслимые психические функции, связанные с речью, были «распределены» между определенными участками коры, причем эта локализация понималась весьма упрощенно. Как писал в те годы один из физиологов (Т. Мейнерт), «каждое впечатление находит новую, еще не занятую клетку... Впечатления... находят своих носителей, в которых они навсегда сохраняются друг подле друга».
Такое упрощенное представление о физиологических механизмах речевой (и вообще психической) деятельности уже в те годы критиковалось X. Джексоном, выдвинувшим идею «вертикальной» организации психических функций. По Джексону (эти его взгляды сейчас являются общераспространенными), каждая функция, осуществляемая нервной системой, обеспечивается не<321> ограниченной группой клеток, а сложной иерархией уровней физиологической организации нервной системы. Иными словами, чтобы человек произнес слово, мало активизировать «ответственную» за это (по старым представлениям) группу клеток коры больших полушарий мозга: в порождении этого слова участвуют различные по природе, структуре и «глубинности» мозговые механизмы, причем эти механизмы будут различаться в зависимости от того, произносится ли слово, например, произвольно или автоматически.
Такая точка зрения получила развитие в работах советского физиолога П. К. Анохина, которому принадлежит разработка понятия «функциональная система». Согласно этому понятию, сложные формы психической деятельности обеспечиваются специфическим физиологическим механизмом, представляющим собой сложное взаимодействие звеньев, расположенных на различных уровнях нервной системы, причем при тождестве решаемой задачи номенклатура конкретных звеньев, входящих в функциональную систему, может меняться в довольно широких пределах (чем объясняется возможность частичного, а иногда и полного восстановления нарушенных психических функций у больных с поражениями определенных участков коры головного мозга)3.
Особенно много занимался подобными системами (на материале регуляции движений) Н. А. Бернштейн. Он выдвинул концепцию функциональной физиологической системы как системы саморегулирующейся, в которую в качестве одного из звеньев входит прогнозирование будущей ситуации. Эта концепция, находящая параллель в теории «акцептора действия» П. К. Анохина и во взглядах американского психолога Джорджа Миллера, восходит к идее И. П. Павлова о «предупредительной деятельности», или опережающем отражении действительности нервной системой человека.
Под углом зрения исследований Анохина, Бернштейна и др. физиологической основой речевой деятельности является специфическая функциональная система или, точнее, сложная совокупность нескольких функциональных систем, часть которых специализирована, а часть «обслуживает» и другие виды деятельности. Эта организация является многочленной и многоуровневой. В обеспечении речевых процессов принимают участие как элементарнейшие физиологические механизмы типа стимул — реакция (исследованные американским психологом Б. Скиннером, который, однако, придает им преувеличенное значение), так и механизмы специфические, имеющие иерархическое строение и характерные исключительно для высших форм речевой деятельности (например, механизм внутреннего программирования речевого высказывания).
Каковы основные компоненты такой организации? Во-первых, механизм мотивации и вероятностного прогнозирования речево<322>го действия, в принципе общий речевой деятельности и другим видам деятельности. Во-вторых, механизм программирования речевого высказывания. Как показывают исследования процессов, объединяемых под условным названием «внутренней речи», прежде, чем построить высказывание, мы при помощи особого кода (по Н. И. Жинкину «предметно-изобразительного», т. е. представлений, образов и схем) строим его «костяк», соединяя с единицами такого плана, или программы, основное содержание предложения, всегда известное нам заранее. В-третьих, группа механизмов, связанных с переходом от плана (программы) к грамматической (синтаксической) структуре предложения; сюда относятся механизм грамматического прогнозирования синтаксической конструкции, механизм, обеспечивающий запоминание, хранение и реализацию синтаксически релевантных грамматических характеристик слов, механизм перехода от одного типа конструкции к другому типу (трансформации), механизм развертывания элементов программы в грамматические конструкции (по принципу так называемого «дерева непосредственно составляющих») и т. д. В-четвертых, это механизмы, обеспечивающие поиск нужного слова по семантическим и звуковым признакам. В-пятых, механизм моторного программирования синтагмы, в последнее время детально исследованный в лаборатории Л. А. Чистович (Институт физиологии АН СССР в Ленинграде). В-шестых, механизмы выбора звуков речи и перехода от моторной программы к ее «заполнению» звуками. Наконец, в-седьмых, механизмы, обеспечивающие реальное осуществление звучания речи.
Как можно видеть, физиологическая основа речевых процессов крайне сложна. Во многом она неясна до сих пор, и в конце настоящей главы мы остановимся более подробно лишь на некоторых из перечисленных здесь механизмов.
Изложенное выше представление о характере физиологической обусловленности речевой деятельности нашло свое отражение в современных исследованиях локальных поражений мозга, прежде всего так называемых афазий (под этим термином объединяются различные речевые расстройства, возникающие при ранениях, опухолях и других органических нарушениях отдельных участков коры больших полушарий мозга). Ведущими в этой области являются работы советского психолога А. Р. Лурия и его школы, на которые мы в дальнейшем и опираемся при характеристике основных видов афазий.
Динамическая афазия связана с нарушением способности говорить фразами, хотя у больного нет трудности ни в повторении, ни в назывании, ни в понимании речи. Можно выделить две формы динамической афазии; при одной из них нарушено программирование высказывания, при другой — механизмы его грамматико-синтаксической организации.<323>
Эфферентная моторная афазия тоже характеризуется распадом грамматической структуры высказывания при сохранности отдельных слов, но, кроме того, и распадом его моторной схемы: сохраняя умение произносить отдельные звуки, больные не могут соединить их в последовательность. Таким образом, здесь нарушен вообще принцип сукцессивности (последовательности) в речеобразовании.
Перечисленные выше виды афазии возникают при поражении передних отделов коры головного мозга, а все остальные — задних, «отвечающих» за процессы «симультанного синтеза», объединения возбуждений в одновременные группы.
Афферентная моторная афазия — это нарушение членораздельности речевых произношений. Больной не может «найти» нужный ему определенный звук и все время «соскальзывает» на близкие артикуляции. Здесь нарушено звено выбора звуков.
Семантическая афазия проявляется в трудностях нахождения слов и в нарушении понимания семантических (логико-грамматических) отношений между словами. Например, больной понимает слова отец и брат, но не может понять, что значит брат отца. По А. Р. Лурия, в этом случае мы имеем дело с нарушением семантической системности слова, т. е. выбора слова по значению.
Акустико-мнестическая афазия сходна по своим проявлениям с семантической, однако в этом случае нарушение касается выбора слов на основе звуковых признаков.
Сенсорная афазия прежде всего сказывается в восприятии речи, выражаясь в первую очередь в распаде фонетического слуха, т. е. нарушении взаимосвязи между звуковым составом и значением слова. По-видимому, при этой форме афазии нарушен звуковой анализ слова.
Разного рода нарушения речевой деятельности, существенные для нашего понимания ее механизмов, возникают и при различных психических заболеваниях, например, тяжелых формах шизофрении. В этой области существенны работы советского психиатра Б. В. Зейгарник.
РЕЧЕВАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ И ЕЕ ОСОБЕННОСТИ
Каждое речевое высказывание, каждый акт порождения или восприятия речи многосторонне обусловлен. С одной стороны, имеется целый ряд факторов, влияющих на то, какое содержание будет выражено в высказывании (говоря о содержании, мы имеем в виду не только семантику, но и такие особенности высказывания, как его модальность и т. д.). Это факторы прежде всего пси<324>хологические. С другой стороны, есть множество факторов, обусловливающих то, как определенное содержание будет реализовано в речи (сюда относятся, кроме психологических, факторы собственно лингвистические, стилистические, социологические и др.). Характер всех этих факторов и способ, которым они обусловливают порождение конкретного речевого высказывания, можно описать при помощи различных теорий или моделей. Далее мы будем опираться в данной главе на то понимание этой обусловленности, которое свойственно советской психологической школе Л. С. Выготского (см. также [35]).
Под речевой деятельностью следует понимать деятельность (поведение) человека, в той или иной мере опосредованную знаками языка. Более узко под речевой деятельностью следует понимать такую деятельность, в которой языковый знак выступает в качестве «стимула-средства» (Л. С. Выготский), т. е. такую деятельность, в ходе которой мы формируем речевое высказывание и используем его для достижения некоторой заранее поставленной цели.
Чтобы сказанное здесь было до конца ясно, нам придется остановиться на понятии деятельности вообще, как оно выступает в работах школы Л. С. Выготского. Деятельность определяется здесь как «сложная совокупность процессов, объединенных общей направленностью на достижение определенного результата, который является вместе с тем объективным побудителем данной деятельности, т. е. тем, в чем конкретизуется та или иная потребность субъекта» [46, 415]. Из этого определения ясен целенаправленный характер деятельности: она предполагает некую заранее поставленную цель (она же при успешности акта деятельности является ее результатом) и мотив, обусловливающий постановку и достижение данной цели. На отношениях мотива и цели нам еще придется остановиться в дальнейшем, когда речь пойдет о понятии смысла.
Вторая отличительная черта деятельности — это ее структурность, определенная ее внутренняя организация. Она сказывается прежде всего в том факте, что акт деятельности складывается из отдельных действий («относительно самостоятельные процессы, подчиненные сознательной цели» [46, 415]). Одни и те же действия могут входить в различные деятельности и наоборот— один и тот же результат может быть достигнут путем разных действий. В этом сказывается, между прочим, «метрический» характер человеческой деятельности (Н. А. Бернштейн), позволяющий использовать при фиксированной цели различные способы ее достижения и по ходу выполнения намеченного плана изменять эти способы соответственно изменившейся обстановке. Действия могут быть как внешними (например, практическими), так и внутренними (умственными). Умственные действия генетически восходят к внешним, как это показано, в частности, психологами француз<325>ской социологической школы, в особенности Ж. Пиаже и А. Валлоном [11]. Согласно теории, развитой проф. П. Я. Гальпериным [17], существует некоторый алгоритм оптимального перехода от внешних действий к внутренним, умственным: это позволяет сформулировать новые принципы методики обучения, соответствующие такому алгоритму. Наконец, понятию действия подчинено понятие операций. «Операции — это те способы, какими осуществляется действие. Их особенность состоит в том, что они отвечают не мотиву и не цели действия, а тем условиям, в которых дана эта цель» [45, 21].
Пример комплексного акта деятельности: человек проснулся ночью и почувствовал голод (потребность, в дальнейшем мотив). Это чувство вызвало у него мысль направиться на кухню, сделать себе бутерброд и съесть, чем он надеется удовлетворить свой голод (цель). Чтобы достичь этой цели, он должен совершить несколько самостоятельных действий: встать, направиться в кухню, открыть холодильник, взять оттуда кусок колбасы, отрезать себе ломтик, положить колбасу обратно, взять хлеб из кухонного стола и т. д. Кроме этих внешних действий, акт деятельности включает и умственные действия: во-первых, прежде чем сделать все это, человек мысленно планирует свое поведение; во-вторых, не найдя, скажем, хлеба на обычном месте, он может вспоминать, куда он засунул его, придя вечером с работы, и т. д. Наконец, конкретные операции, из которых складываются действия, зависят от высоты кровати, расстояния до кухни, взаимного расположения холодильника и кухонного стола, места колбасы в холодильнике, от того, острым или тупым ножом человек режет колбасу и т. д. Съев бутерброд, человек может почувствовать, что он еще не сыт: это означает, что результат не совпал с целью, и деятельность будет продолжена.
Вернемся к понятию речевой деятельности. Она является одним из наиболее сложных видов деятельности по всем своим параметрам. Во-первых, по своей организации. Начнем с того, что речевая деятельность крайне редко выступает в качестве самостоятельного, законченного акта деятельности: обычно она включается как составная часть в деятельность более высокого порядка. Например, типичное речевое высказывание — это высказывание, так или иначе регулирующее поведение другого человека. Но это означает, что деятельность можно считать законченной лишь в том случае, когда такое регулирование окажется успешным. Например, я прошу у соседа по столу передать мне кусок хлеба. Акт деятельности, если брать ее как целое, не завершен: цель будет достигнута лишь в том случае, если сосед действительно передаст мне хлеб. Таким образом, говоря далее о речевой деятельности, мы не совсем точны: для нас будет представлять интерес и нами будет в дальнейшем рассматриваться не весь акт речевой деятельности, а лишь совокупность речевых действий, имеющих собственную промежу<326>точную цель, подчиненную цели деятельности как таковой. Кроме того, и составные элементы речевой деятельности весьма различны. Это и типично умственные действия (например, планирование речевого высказывания), и действия внешние (например, активность органов речи), причем их взаимная связь и взаимообусловленность весьма трудно поддаются точному определению. Во-вторых, речевая деятельность принадлежит к типу наиболее сложных и по характеру представленных в ней мотивов и целей. Действительно, не так-то просто четко сформулировать даже такую, казалось бы, элементарную вещь, как цель речевого высказывания, т. е. то, что в практике научного исследования обычно называется «функцией речи».
Речевая деятельность изучается различными науками. С точки зрения общего языкознания нас интересует лишь подход к речевой деятельности со стороны лингвистики и прежде всего — соотношение понятия речевой деятельности с понятием языка. Мы примыкаем в этом отношении к тем советским философам, логикам и лингвистам, которые разделяют реально существующий вне и помимо науки ее объект и формируемый этой наукой внутри объекта специфический предмет исследования [33, 71]; см. также работы Г. П. Щедровицкого. Речевая деятельность есть объект, изучаемый лингвистикой и другими науками: язык есть специфический предмет лингвистики, реально существующий как составная часть объекта (речевой деятельности) и моделируемый лингвистами в виде особой системы для тех или иных теоретических или практических целей.
Сказанное совершенно не означает, что мы отрицаем реальное бытие языка как объективной системы. Мы хотим лишь отметить, что реальность языка не тождественна его «отдельности»: язык не существует как что-то отдельное вне речевой деятельности; чтобы его исследовать, его надо вычленить из речевой деятельности (либо пойти по другому пути, приравнивая к языку наше знание о структуре своей языковой способности). С другой стороны, хотелось бы со всей выразительностью подчеркнуть, что язык как объективная система ни в коей мере не носит исключительно материального характера: он является материально-идеальным (если брать его актуальный аспект) или идеальным явлением (если брать его виртуальный аспект). А признание идеального характера того или иного явления совершенно не обязательно влечет за собой в системе философии марксизма-ленинизма отрицание объективности его существования.
Так или иначе, психолингвистику (или любую другую науку, подходящую к исследованию речевой деятельности или речевого поведения со сходных позиций), поскольку она не занимается формированием языковой способности, а только ее функционированием, не занимают проблемы, связанные с языком как объективной системой: ее интересует как раз его «субъ<327>ективный» аспект, его роль в формировании конкретного речевого высказывания и только. Это позволяет нам в дальнейшем не останавливаться здесь на анализе языка как объективной системы.
Возникает вопрос, в какой конкретной форме существует язык внутри речевой деятельности. Не останавливаясь на этом подробнее, укажем лишь, что язык есть одна из форм объективной обусловленности речевой деятельности, определенным образом отграничиваемая совокупностью факторов, необходимых для ее осуществления, поддержания и развития, или, если обратиться к принадлежащему И. М. Гельфанду и др. математическому представлению деятельности, — язык есть один из существенных параметров модели речевой деятельности [18, 67].
Выше мы отмечали, что потребности современной науки и практики приводят к необходимости отказаться от исторически сложившегося размежевания предметов исследования лингвистики и психологии и поставить вопрос как-то по-иному, по-видимому, — выделить такую систему категорий, которая удовлетворяла бы потребностям всех или почти всех наук, занимающихся исследованием речевой деятельности. Подробный анализ такой системы категорий дается в другом месте [41, 57—60; 42, гл. 1]. Здесь же приведем лишь результаты такого анализа. Очевидно, наиболее важными как с точки зрения лингвиста, так и с точки зрения психолога и удовлетворяющими также потребностям логики и философии являются два противопоставления, две пары категорий: язык как речевой механизм — язык как процесс (как употребление) и язык как абстрактная система — язык как речевой механизм. Ниже мы, как уже сказано, будем употреблять для языка как речевого механизма термин «языковая способность», для языка как абстрактной системы — «языковой стандарт», а для языка как процесса — «языковой процесс». Такая система трех основных категорий в изучении речевой деятельности соответствует в основном схеме, предложенной Л. В. Щербой в его статье «О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании» [91], а еще ранее — Ф. де Соссюром в материалах к его курсам по общему языкознанию [79, 142—159].
УРОВНИ ЯЗЫКОВОЙ СПОСОБНОСТИ И
ПСИХОЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ ЕДИНИЦЫ
В первом параграфе мы констатировали, что языковая способность не является ни формой организации внешних проявлений речевого поведения, ни «грамматикой», перенесенной в мозг. Иными словами, языковая способность, или психофизиологический механизм речи, характеризуется некоторой структурой и может быть представлена в виде своего рода порождающей модели, при<328>чем эта модель отлична от любой возможной модели языкового стандарта. Прежде чем говорить об устройстве такой модели, мы хотели бы подчеркнуть два момента: во-первых, эта модель не имеет аксиоматического характера, а является генетической [73]; во-вторых, мы отнюдь не претендуем в этом и следующих параграфах на сколько-нибудь исчерпывающее описание этой модели (такого описания и не существует), а остановимся лишь на тех ее особенностях, которые не вызывают сомнения при современном состоянии вопроса. В заключение настоящей главы мы попытаемся дать гипотетическое описание структуры порождающего психофизиологического механизма речи.
Упомянем прежде всего тот общеизвестный факт, что членение речевого потока на единицы языка, единицы собственно лингвистические, и на единицы, являющиеся таковыми с точки зрения внутренней организации языковой способности, различно. Иначе говоря, даже если оставаться в пределах текста и ставить вопрос о делении его на отдельные сегменты, эти сегменты окажутся различными при различных подходах. Так, с точки зрения лингвистической вреку — два «слова», два отдельных сегмента; с точки зрения порождения речи это, безусловно, один сегмент, одно «слово», что доказывается невозможностью применения к его составным частям критерия потенциальной изолируемости (ни в, ни реку не могут функционировать с тем же значением как самостоятельные высказывания).
На самом деле все обстоит много сложнее. Один и тот же сегмент потока речи даже при чисто лингвистическом подходе может быть интерпретирован по-разному в зависимости от того, какой уровень системы языка мы на него «проецируем», т. е. из конкретных вариантов каких именно лингвистических единиц мы считаем его состоящим4. Один и тот же сегмент может быть представлен как вариант лексемы (лекса), как сочетание двух-трех или более вариантов морфем (морф) и соответственно большего количества вариантов фонем и звукотипов (фон и сон). Тот же сегмент при подходе с точки зрения порождающего механизма тоже может быть интерпретирован различно в зависимости от того, какой «блок» порождающего меха<329>низма мы рассматриваем. Каждый такой «блок» обеспечивает появление в потоке речи определенного класса единиц или, вернее, класса сегментов. «Выключив» тот или иной блок, мы или нарушим речевую способность вообще (если это «нижележащий» блок, например, механизм слогообразования), или будем порождать неполноценную речь с более элементарной, чем в обычном случае, синтагматической организацией (например, как это нередко бывает при афазии, человек сможет «порождать» отдельные слова, но окажется не в состоянии построить высказывание).
Основная проблема заключается в том, каковы те классы сегментов и соответственно те «блоки» порождающего механизма» которые реально выступают в речевой деятельности.
Впервые эта проблема была поставлена авторами монографии «Психолингвистика» (соответствующий параграф написан Ч. Осгудом). Согласно Осгуду, следует различать четыре уровня языковой способности и соответственно различные виды «психолингвистических единиц». Единицей мотивационного уровня служит предложение «в широком, неграмматическом значении слова» [131, 72] как для говорящего, так и для слушающего. Этот уровень «ведает» общей регулировкой сообщения. Второй, семантический уровень имеет дело с выбором возможных значений. Для говорящего единицей этого уровня, по Осгуду, является «функциональный класс» (нечто, примерно соответствующее «синтагме» Л. В. Щербы). Для слушающего, по мнению Осгуда, единица должна быть меньшей, и таковой является «нуклеус» (термин Дж. Гринберга [41,457; 105, 67—70]). Уровень последовательностей ведает вероятностными характеристиками «речевых событий»: единицей этого уровня для обоих собеседников служит такой сегмент, который представляет одно целое с точки зрения статистических взаимосвязей его компонентов, а именно — слово. Наконец, интеграционный уровень имеет дело с мельчайшими нечленимыми «кирпичиками» речи: для говорящего это, по Осгуду, слог, для слушающего — фонема.
Необходимо сразу же добавить, что авторы монографии «Психолингвистика», кроме лингвистических и психолингвистических единиц, выделяют еще единицы психологические. Если психолингвистические единицы — функционально оперативные, то психологические — те, которые поддаются осознанию самим говорящим (слог, слово, предложение) [138, 60—61].
Остановимся на этой схеме. Уже независимо от экспериментальных данных и их интерпретации в глаза бросается зависимость модели Осгуда — Гринберга — Сапорты от «трехуровневой модели поведения», предложенной Осгудом.
Эта особенность модели языковой способности обусловлена свойственным Осгуду представлением о неврологическом механизме поведения вообще. Вот схема его принципиальной модели поведения:<330>

Уровень репрезентации rm Sm
­ ?
Уровень интеграции s? — s? — s? ––––––––––> r? — r? — r?
­ ?
Уровень проекции S R

На уровне проекции речевые стимулы кодируются в нервные стимулы. На уровне интеграции эта отрывочная речевая информация интегрируется, т. е., исходя из прошлого опыта, мы строим на основании этих стимулов наиболее вероятную модель. Затем эта модель поступает на уровень репрезентации, где вызывает ту реакцию «опосредствованной репрезентации», которая ассоциируется с данной моделью5. В акте речевого восприятия, согласно бихевиористской схеме «стимул — реакция», значение выступает как своего рода промежуточная реакция; если же мы имеем дело с порождением речи, с говорением, то оно, напротив, выступает как промежуточный стимул (в этом случае бихевиористы говорят о «самостимуляции»). Порождая речь, мы имеем сначала этот стимул на уровне репрезентации. Спускаясь на уровень интеграции и комбинируясь с опытом, накопленным в процессе восприятия на этом уровне (горизонтально направленная стрелка на схеме), этот стимул по ассоциации вызывает реакцию в виде «моторных образов», артикуляционных единств. Наконец, на уровне проекции все это обретает реальное звучание.
Все эти уровни раз и навсегда заданы в неврологической структуре организма. При усвоении языка они лишь «включаются», как начинает течь электрический ток по проводу при повороте выключателя. На уровень проекции опыт вообще не влияет. На уровне интеграции он выступает как чисто статистический фактор: мы получаем такую модель, которая в нашем опыте ниболее часто была связана с данным набором речевых стимулов. На уровне репрезентации опыт обусловливает ассоциацию модели именно с данным, а не иным значением.
Уровень репрезентации соответствует в изложенной выше системе психолингвистических единиц «семантическому» уровню. Уровень интеграции есть в обеих моделях. Уровень проекции лежит вне системы психолингвистических единиц — это уровень чисто исполнительный. Мотивационный уровень психолингвистической модели ведает общими характеристиками сообщения и не находит четкой параллели в «трехуровневой модели поведения». Точно так же обстоит дело и с уровнем последовательностей. Этот последний, вообще говоря, лежит вне данной модели: во всяком случае, в одной из последующих глав монографии (а именно — в пятой), в час<331>ти, принадлежащей перу Флойда Дж. Лаунсбери, вводится четкое разграничение «статистической структуры» и «лингвистической структуры» сообщения, причем указывается, что статистический анализ игнорирует то, что является основным для лингвистики — различение уровней структуры [121, 94]. Аналогичное разграничение двух параллельных механизмов, один из которых ведает возможностью появления данного элемента, а другой вероятностью его появления, проводится в некоторых более новых работах, например [107; 133].
После 1954 года, когда появились новые психолингвистические модели, опирающиеся на трансформационную грамматику, это лишь частично затронуло трактовку психолингвистических уровней и единиц. Правда, идея априорной заданности говорящему системы уровней языковой способности сменилась идеей врожденности лишь основных физиологических предпосылок, на базе которых языковая система складывается уже «самостоятельно» в процессе общения ребенка со взрослым, но тем не менее формирование языковой способности сохранило в трактовке психолингвистов «трансформационного» направления свой механический характер. Имеющиеся у ребенка физиологические предпосылки являются для них не фундаментом, на котором можно построить дом разной архитектуры, а рельсами, по которым «катится» языковая способность в совершенно определенном направлении после того, как ее «подтолкнет» среда. Ср. утверждение Н. Хомского, что элементы речевого механизма «могут развиваться в основном независимо от подкрепления, благодаря генетически детерминированному созреванию» [96, 44].
Подобное понимание возникло в результате полемического противопоставления этой точки зрения точке зрения бихевиористской психологии речи (представленной, в частности, книгой Скиннера), сводящей, наоборот, все формирование речевой способности к системе подкреплений. Особенно ясно различие этих двух точек зрения в трактовке детской речи, где оно вылилось в продолжительную и интересную дискуссию между М. Брэйном и группой гарвардских психолингвистов — учеников Дж. Миллера. М. Брэйн отстаивал в этой дискуссии идею «контекстуальной генерализации»: «Если субъект встречал ранее предложения, в которых какой-либо сегмент (морфема, слово или синтагма) встречается в определенной позиции и определенном контексте, а затем он стремился поставить этот сегмент в других контекстах в ту же позицию, можно считать, что контекст сегмента генерализован... Контекстуальная генерализация относится к общему классу генерализованных стимулов и реакций» (см. [92], там же опубликованы и остальные материалы дискуссии). Его оппоненты — Т. Бивер, Дж. Фодор и У. Уэксел — считают, что это верно лишь относительно некоторых, особенно несвободных сочетаний слов, но что этот механизм — по существу своему ассоциативный, т. е. сводящийся к взаимоотношению сти<332>мула и реакции, — не может объяснить грамматическое единство предложения, для чего мы нуждаемся в иной (трансформационной) модели.
В советской науке понятие уровня языковой способности связано с предложенной Н. А. Бернштейном теорией неврологических уровней построения психофизиологических процессов. Эта теория является частью его общей концепции и ближе всего подходит к современному пониманию физиологических механизмов деятельности.
Согласно взглядам Н. А. Бернштейна, управление всяким движением (в широком смысле) осуществляет «сложная многоуровневая постройка, возглавляемая ведущим уровнем, адекватным смысловой структуре двигательного акта (в терминах теории деятельности — цели деятельности. — А. Л.), и реализующим только самые основные, решающие в смысловом отношении коррекции. Под его дирижированием в выполнении движения участвует... ряд фоновых уровней, которые обслуживают фоновые или технические компоненты движения... Процесс переключения технических компонентов движения в низовые, фоновые уровни есть то, что называется обычно автоматизацией движения. Во всяком движении, какова бы ни была его абсолютная уровневая высота, осознается один только его ведущий уровень... И степень осознаваемости, и степень произвольности растет с переходом по уровням снизу вверх» [4, 36—37].
В речевой деятельности участвует не весь «комплект» уровней, но лишь некоторые из них. Наиболее высоким в иерархическом отношении является уровень смысловой связной речи, на котором функционально оперативной единицей является предложение или высказывание в целом. Следующий уровень — уровень предметного действия, или (применительно к речевой деятельности) уровень называния, единицей которого является слово. Оно имеет актуальную психофизиологическую самостоятельность лишь в том случае, когда действие происходит на предметном уровне, т. е. когда слово берется как целое со своей семантической стороны. Дальнейшие уровни самим Н. А. Бернштейном не выделены. По-видимому, руководствуясь его идеями, можно выделить по крайней мере еще один — слоговой уровень.
Проблема осознания психолингвистических единиц (т. е. проблема «психологических единиц») решается в модели Н. А. Бернштейна следующим образом. Как мы только что видели, в речевом механизме, как во всяком физиологическом механизме, обеспечивающем процесс деятельности, в любой момент времени должен быть ведущий уровень. Другие уровни являются в это время фоновыми. Иерархии ведущего и фоновых уровней соответствуют различные ступени осознания. А. Н. Леонтьев [45] в одной из своих статей выделяет три таких ступени: а) актуальное осознание, б) сознательный контроль, в) неосознанность. По-видимому, есть<333> основания для выделения между б) и в) еще одной ступени — бессознательного контроля [41, 123 и след.].
В обычной (спонтанной) речи, где ведущим уровнем служит уровень связной речи, этому уровню соответствует ступень актуального сознавания (сознается содержание высказывания). В этих условиях словесно-предметному уровню соответствует ступень сознательного контроля (но слово может оказаться «сознательно контролируемым только в том случае, если оно станет прежде предметом специального действия и будет сознано актуально» [45, 21]), уровню операторов — ступень бессознательного контроля, слоговому уровню — ступень неосознанности. Если же актуальное сознавание «спускается» на словесно-предметный уровень, происходит своего рода «скольжение» ступеней осознания по иерархии уровней.
С собственно осознанием психолингвистических единиц не следует смешивать их вычленение [41, 128—129]. Это не регулируемая произвольным актом внимания, кажущаяся спонтанной операция выделения опорных точек в речевой деятельности. Вычленение не связано с автоматизацией речевых действий; по-видимому, вычленимы в принципе те элементы речевой деятельности, которые соответствуют замкнутой системе команд в органы артикуляции — например, слог, слово, предложение.
Если номенклатура осознаваемых элементов при вычленении задается структурой самого речевого механизма, то при второй, высшей форме осознания мы можем задавать ее в известных пределах произвольно. Иными словами, от того, как мы организуем процесс свертывания и автоматизации речевых действий, зависит характер единиц, осознаваемых данным носителем языка. Например, любой взрослый носитель языка, как правило, осознает морфемную структуру слова; но осознание этой структуры, вернее, ее эквивалента в языковом сознании, может быть различным в зависимости от того, какая грамматическая модель была задана данному носителю языка для усвоения, т. е. от структуры «школьной грамматики».
Различие вычленения и собственно осознания соответствует выдвигавшемуся ранее в литературе различию первичного и вторичного речевого анализа. «Для первого... характерно восприятие слова в результате однократного сосредоточения активного внимания при неравномерном его распределении... При вторичном анализе внимание распределяется равномерно, причем опознавание происходит в результате постепенного переключения с одного элемента на другой, т. е. в результате произвольно избирательной его концентрации... Слово начинает осознаваться не как целостное, а как расчлененное» [59, 51]6.<334>
Следует иметь в виду, что положения, изложенные выше, не только не являются общепринятыми, но и не получили пока сколько-нибудь детальной разработки. Между тем такая разработка была бы чрезвычайно желательной, ибо данная проблематика имеет чрезвычайно большое значение в связи с задачами обучения родному и иностранному языку.
ВНУТРЕННЯЯ РЕЧЬ
Язык может входить в интеллектуальный акт, акт деятельности, на разных его этапах, в разных фазах. Во-первых, речевым может быть планирование действий, причем сами планируемые действия могут быть и речевыми и неречевыми. В этих двух случаях характер планирования совершенно различен. В первом случае это программирование речевого высказывания без предварительного формулирования плана средствами языка; во втором — это именно формулирование плана действий в речевой форме. Эти две функции речи в планировании деятельности нельзя смешивать, как это иногда делается7: по-видимому, в таком смешении играет значительную роль то, что и то, и другое планирование нередко называется одинаково «внутренней речью».
Во-вторых, речевыми могут быть сами действия. При этом соотношение речевых и неречевых действий в интеллектуальном акте может быть очень различным. Это различие может быть опять-таки двояким: во-первых, указанное соотношение может меняться за счет изменения длины речевого высказывания при тождестве остальных компонентов акта деятельности; во-вторых, за счет удельного веса речевых действий в акте деятельности в целом, т. е. в результате изменения структуры этого акта.
В-третьих, речевым может быть сопоставление полученного результата с намеченной целью. Это происходит в тех случаях, когда акт деятельности достаточно сложен, обычно — когда интеллектуальный акт носит целиком или почти целиком теоретический характер (как это нередко бывает в деятельности, например, ученого).
Наиболее типичной функцией речи в деятельности является первая функция — использование речи в планировании действий, в особенности неречевых. Существуют специальные методики, позволяющие изучать эту функцию речи даже в тех (наиболее частых) случаях, когда речь является внутренней. Наиболее<335> известна методика электрофизиологического исследования скрытой артикуляции, разработанная и применяемая московским психологом А. Н. Соколовым (см. в особенности [74; 75; 77]). Ему удалось показать, что наиболее сильная электрофизиологическая активность органов артикуляции связана «с вербальным фиксированием заданий, логическими операциями с ними, удержанием промежуточных результатов этих операций и формулировкой ответа «в уме». Все эти факты особенно отчетливо выступают при выполнении трудных, т. е. нестереотипных и многокомпонентных заданий, как, например, при решении арифметических примеров и задач в несколько действий, чтении и переводе иностранных текстов лицами, слабо владеющими данным языком, при перефразировке текстов (изложении их «своими словами»), запоминании и припоминании словесного материала, письменном изложении мыслей и т. п. — то-есть в тех случаях, когда выполняемая умственная деятельность связана с необходимостью развернутого речевого анализа и синтеза...» [74, 178]. Напротив, редукция мускульных напряжений речевого аппарата возникает «в результате: 1) обобщения умственных действий и образования на этой основе речевых и мыслительных стереотипов, характерных для «свернутых умозаключений», 2) замещения речедвигательных компонентов другими компонентами речи (слуховыми — при слушании речи и зрительными — при чтении), 3) появления наглядных компонентов мышления...» [74, 178].
Существуют и другие исследования, показывающие, как часто во внутренней речи собственно речевые компоненты подменяются слуховыми, зрительными и т. д. Н. И. Жинкин осуществил, пользуясь весьма простой методикой (испытуемые в процессе решения задачи должны были постукивать рукой по столу в заданном ритме), очень интересный эксперимент. Оказалось, что в большинстве случаев (примерно тогда же, когда происходит редукция мускульных напряжений) постукивание не мешает внутренней речи, т. е. внутренняя речь переходит на другой код, по своей природе субъективный — код образов и схем [20; 22]. Специально природе этих вторичных образов (образов-мыслей), возникающих как следствие уже произведенного в речевой форме анализа и синтеза признаков предмета или явления, посвящена работа М. С. Шехтера [89].
В упомянутых здесь работах Н. И. Жинкина по внутренней речи анализируется случай, пограничный между собственно внутренней речью и планированием речевого действия (внутренним программированием высказывания). Испытуемому даются готовые слова, и он должен из них составить осмысленное высказывание. Здесь общим с внутренней речью является то, что перед испытуемым стоит задача оперировать с уже готовыми речевыми элементами, а не «порождать» их самостоятельно. Однако есть и момент, общий с планированием речевого действия, а именно —<336> необходимость на определенном этапе решения задачи «догадаться о грамматической конструкции фразы» [90, 121], т. е. построить «в уме» модель фразы. В целом, однако, этот случай ближе к внутренней речи. Исследований же, посвященных планированию речевых действий в чистом виде, практически не существует ввиду крайней методической сложности и отсутствия сколько-нибудь общепринятой модели такого планирования, которая могла бы быть взята за основу. Единственными работами, где эта проблема ставится, являются классическая книга Выготского «Мышление и речь» и недавно переведенная на русский язык книга Дж. Миллера, Ю. Галантера и К. Прибрама [16; 53]. Авторы последней считают, что нормально существуют два «Плана» высказывания: «моторный План предложения» и иерархически более высокий «грамматический План», т. е. «иерархия грамматических правил образования и перестановки слов». Однако и у них нет четко разработанной модели этих «Планов». Тем не менее самая идея предварительного программирования речевого высказывания в настоящее время признана большинством исследователей.
Еще более неясным является вопрос о том, как осуществляется планирование внутренней речи. В том, что такое планирование имеет место, нет оснований сомневаться; ведь внутренняя речь не что иное, как речевое высказывание, хотя и сильно редуцированное и имеющее специфическую структуру. Но, насколько нам известно, в научной литературе отсутствуют какие-либо указания на этот счет; по всей -видимости, внутренняя речь развертывается стохастически, то-есть порождение ее не требует предварительного планирования, но каждое предыдущее звено вызывает появление последующего.

<< Пред. стр.

страница 5
(всего 10)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

Copyright © Design by: Sunlight webdesign